Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
все дыры.
Толька усаживается против Бенедиктовича, начинается дискуссия на
любимую тему: где еще можно заработать много денег. Разговор вертится вокруг
возможностей для людей без предрассудков, упоминается и содержание трех
коров с продажей творога и сметаны, и сбор и продажа пропадающих плодов и
фруктов с резюме "да только мы этого не умеем", и театр Моды, куда Марину
приглашали манекенщицей, и при дружном оживлении переходит на догадки на
тему "манекенщицы и их образ жизни".
Последнее время, когда с машиной перебои, и в доме нет работы, все
часто собираются и подолгу говорят. Я замечаю и за собой это периодически
накатывающее состояние повышенной болтливости, когда сидишь, как в параличе
или в вате, не хочется ни думать, ни вставать, только пялишься на
собеседника, знаешь уже заранее, кто что может сказать, и все равно
слушаешь, как льется весь этот неосознанный поток, всегда одинаковый,
разными словами все об одном и том же: о работе, о деньгах, о том, как можно
где-то хорошо устроиться, о мужиках, о женщинах, о мужьях, о женах, и чем
подробнее и раскованнее, тем больше находится, о чем говорить еще.
Обсуждаются мельчайшие штрихи существования, выясняется, что живется так
себе, неинтересно, и нет работы, чтобы заполнить пустоту. Саша не участвует,
он сразу выходит в коридор и, примостившись на холодильнике, пишет программы
для работы, предварительный этап которой кончаются в этом году. Саша не
осознал или надеется на чудеса. Продление Сашиной работы мешает полностью
перепрофилировать отдел на тропические заказы, то бишь на регулярные
командировки за рубеж. К Новому году Тузов своего добьется, и мы вольемся в
команду первого дома, а Саша смирится или уйдет, и я не представляю себе ни
того, ни другого.
На дороге за поляной появляется движущаяся издалека фигура.
- Уже Саша идет, - думаю я, но нет, приглядевшись, узнаю берет и
плащик, а еще ближе - смуглое лицо Кима, помощника Тузова по режиму. И этот
еще идет исполнять свою функцию: на бронзовом восточном лице - всегдашняя
полуулыбка - не поймешь, доброжелательная ли, насмешливая ли. Он идет, и,
кто знает, что у него там в голове, с какой идеей он будет составлять акт -
просто потому ли, что так надо, или с глубоким удовлетворением, или со
злорадством - чтобы много о себе не понимали.
Он входит, улыбаясь, здоровается. Игорь Бенедиктович тоже расплывается,
они жмут друг другу руки, как соскучившиеся друзья. Функционерский ритуал
сейчас начнется, и Ким садится за стол, улыбаясь, оглядывая комнату, снимая
беретик, приглаживая редкие черные волосы.
- Ну, что же так проштрафились? - спрашивает он, ласково глядя на
Бенедиктовича, вынимая из папочки листик и ручку, с удовольствием нажимая на
кнопочку.
Ким - отставник; говорят, из армии его поперли за пьянку, говорят, в
уборщицы на объект он нанимает по очереди своих любовниц, много чего еще
говорят про махинации с объектовским имуществом, но эти разговоры за кадром,
а наяву - всеведущая маленькая фигурка, неслышно возникающая там, где есть
хоть какое-то отклонение от распорядка. Опечатали не в той
последовательности дома - акт, вышел программист в лес проветрить голову, а
заодно глянуть на грибы - тоже, остались на ночь люди работать без приказа -
обязательно акт, нарушение! Ах, как приятно ему вытаскивать ручку и чистую
бумажку, надевать очки в блестящей оправе, непривычной к письму рукой
выводить в правом верхнем углу заветные слова: "Начальнику группы режима..."
Как триумфально он рисует свои каракули, торжественным "Та-а-к!" обозначая
значительность момента.
- А где же нарушитель ваш, Игорь Бенедиктович?
- Шляется, хрен его знает зачем, - машет рукой Бенедиктович. -
Разгильдяй, я ему сто раз говорил. Посиди, Николай Иваныч, покурим.
Ким снимает и плащик, усаживается слушать, как там у Бенедиктовича что
растет на даче. Беседуют милые, нравящиеся друг другу люди. Житейские
проблемы, сад-огород. Обсуждают перед тем, как еще раз долбануть Сашу за то,
что голова у него устроена немного иначе, ценности в ней сдвинуты, не о
деньгах и власти, а о низком коэффициенте шума болит Сашина голова. Киму
это, конечно, невдомек, для него Саша - просто неугодный Тузову, с которым
вершит Ким свои неясные делишки, человек. С Бенедиктовичем иначе -
Бенедиктович-то понимает, тоже в молодости учился в аспирантуре, но не
сложилось, бросил, менял работы, был на Севере, теперь вот начальник сектора
у нас, следовательно, знаток жизни, наставляет всех на путь. Что-то он, и в
правду, в жизни понял, может быть, что нужен или блат, или хватка, как у
Тузова, тогда пробьешься, а если нет ни того, и другого, прибивайся к силе,
делай вид, изображай, в общем, функционируй, играй в игру, где все знают, за
что борются, но говорят совсем другие слова, и посмотреть надо, с какими
рожами. Бенедиктович тоже пытается красиво, как Тузов, говорить, не всегда у
него выходит. Но уж пнуть как следует того, кто не играет, в этом нашему
начальнику равных нет. Саша - брешь в обретенных Бенедиктовичем понятиях.
Ему, по-моему, даже кажется, что Саша ведет какую-то более сложную, и
поэтому нечестную игру, Бенедиктович ее не понимает, злится и мстит.
Противовес скрипит чаще, шумят и деревья, тучи, разномастные, клочьями,
перегоняя друг друга, лезут и лезут. Бенедиктович заливается соловьем,
Марина стоит рядом, смотрит в зеркало теперь на брови, с удовлетворением
отмечает: Видишь, уже выросли! - торжествуя, на меня смотрит. Она дает мне
зеркало тоже посмотреться - знает, смотреть мне на себя после нее -
немыслимое дело. Я возвращаю зеркало, смотрю на нее - нос с горбинкой,
круглый, нежный подбородок, кудри, кудри. Когда-то все это приводило меня в
отчаяние, а теперь, когда я ловлю ее взгляд, он чаще вопросительный, чем
восклицательный, она не может никак понять, почему я так отпустила Сашу.
Разве знает она, как мы ехали с Федькой от логопеда - это было еще до
Сашиного к нам прихода, еще только на второй или третий день моей работы, и
встретили Сашу на эскалаторе. Он поднялся к нам, поздоровался, кивнул назад:
"А мы с мамой в Филармонию". Я оглянулась на его маму, тоже кивнула. - А
м-мы с м-м-а-м-м... д-д-ом-м..., - вдруг услышала я, машинально договорила:
- ...мой, - поразившись, что мой ребенок мало того, что так вот взял и
заговорил, но еще и довел до конца почти всю фразу. Я не помню, о чем мы
поговорили тогда с Сашей, о чем можно успеть поговорить на эскалаторе, но и
Федька, и я, мы оба почувствовали, что Саша говорит с нами, и ему не совсем
все равно, мы сейчас расстанемся, и он тут же не забудет, что мы
встречались.
Другие, услышав только Федьку, сразу норовили отвести взгляд; Саша
смотрел на Федю, как смотрят на детей не имеющие, но очень любящие их
взрослые - как на неведомое существо, теплого пушистого котенка, и вовсе
Саша не замечал Федькиной ужасной разорванной речи.
И когда мы расстались, мне почему-то показалось, что самое плохое в
нашей с Федькой жизни кончилось, теперь все пойдет на лад. Я шла домой и
обещала малышу что-то насчет лета и нового автомата, и говорила так
вдохновенно, что и Федя что-то почувствовал, глазки его загорелись. Много
еще было черных дней, но я всегда помнила, как мы, насидевшись в очереди,
измотанные занятием, молча, понурившись, думая каждый о своем, брели с
Федькой домой из поликлиники, и как потом, после Саши, я говорила, говорила,
а Федька тянул ко мне бледное, изумленное личико, будто спрашивал: "Что, и
правда разве будет у нас, как у всех ребят во дворе, а, мама?"
Эта точка отсчета, которой не знает Марина. Она не знает, как я
почувствовала, увидев Сашу: - Вот, спасенье наше придет через него! - будто
сошла на меня божья или какая другая благодать.
Саша стал бывать у нас почти каждый день, приносил Федьке железки -
транзисторы, платы. Федька, наслушавшись наших разговоров, выдумывал и себе
"п-п-риемник с в-в-ысоким ч-чувством". Новый логопед, появившаяся в нашей
поликлинике, усталая растрепанная женщина с грустными глазами, скоро сказала
мне: - Мальчик будет говорить, мамочка, только вы так не переживайте. И чем
лучше у него шли занятия с метрономом, чем нетерпеливее он бежал открывать
Саше дверь, и сразу показывал отвалившиеся от машины колеса, а Саша, не сняв
еще ботинки, брал, вертел, соображал, как починить, тем чаще стал меня
мучить один и тот же сон, вернее, страх во сне. Я просыпалась в ужасе, мне
представлялось, что у Федьки опять все покатилось вниз, и что-то плохое у
Саши, все наделала я, и ничего уже нельзя исправить. Я просыпалась,
соображала, что сон, вздыхала, и в моем вздохе было немного облегченья. Мне
все время казалось, что этот сон вот-вот сбудется, что чудес не бывает.
Днем это проходило. Днем я, вроде бы, жила, как и те люди, которым
завидовала, делающие что-то не по особой причине, а просто потому, что им
так хочется. Марине хотелось, чтобы все восхищались, как она хороша, она
улыбалась и кокетничала. Тольке хотелось расслабиться, он являлся на работу
с крутого похмелья. Бенедиктовичу хотелось показать, какой он важный - он
принимался орать. Я днем работала на машине, ругалась с Бенедиктовичем,
обсуждала с Мариной какие-то платья, ехала домой с Сашей, бежала в садик,
брала Федю, мы неслись в поликлинику, потом приходил Саша.
А когда я оставалась одна, я чувствовала, все повторяется, мне опять
мало того, что есть, и ничего я не могу с собой поделать.
Как напирающей ордой овладевала, наверное, жажда крови, а всякими
рвущимися к престолам личностями - жажда власти, так меня начала одолевать
жажда собственности. Едва выкарабкавшись из ямы, почувствовав, что Саша и во
всех общих разговорах ищет только мой взгляд, я, как та свинья, посаженная
за стол, сразу начала забрасывать туда и ноги. Я вспоминала, как, подняв
брови, с насмешливым любопытством спрашивала Сашу, собирающегося в
командировку: - А что не на самолете? Боишься, что того? - Я спрашивала
специально - знала, что Саша не любит самолеты, болезненно морщится, когда
слышит, что там и там авиакатастрофа. Зачем я так спросила? Зачем я
хвасталась, что сковырнула родинку, зная о Сашином ужасе перед всякими
такими вещами, а потом наслаждалась то ли тем, как он ругался и кричал: -
Руки тянутся ковырять, то ли своей показной беззаботностью. Мне надо было
мучить теперь его, потому что не получалось, по-моему, он не делал того, что
я хотела: каждый вечер к одиннадцати я уже знала и ждала - он хлопал себя
пару раз по коленкам, качнувшись туда-сюда на диване, потом смотрел на часы,
потом - на меня виноватым взглядом, и каждый раз я отвечала ему
сообщническим кивком, делала такое лицо, что все я, конечно, понимаю, и
одобряю, и знаю, что иначе нельзя, и говорила обыденные слова, но и я, и он
чувствовали - весь этот сироп отдает химией. Я стояла в коридоре, он,
присев, завязывал шнурки, я молча смотрела. Я хотела, чтобы он почистил зубы
и остался, хотела утром выдать ему рубашку, командовать, велеть привести в
порядок ботинки. Я хотела иметь возможность ввязываться в разговоры в
очередях, вставляя: а мой муж ест то-то и то-то, но у Саши была мама, с
которой он путешествовал в Филармонию, покупал ей приносимые на объект
кофточки, бегал по городу, добывая сердечные лекарства. Теперь он регулярно
звонил ей от нас, сообщал, когда придет, и по тому, как он не упоминал мое
имя, вежливо-холодно говорил, я чувствовала - у них разлад, виной всему мы с
Федькой. И, кинув взгляд на Федькины лопоухие розовые уши, я чувствовала,
как закипает все внутри. Однажды я вслух размышляла, что надо Федьку в
спортивный кружок, сидит крючком, Саша усмехнулся: - Мама отдавала меня в
фигурное катание, был такой фигурист Толлер Кренстон, может, помнишь, она
хотела, чтоб я был, как он. Я улыбнулась - Саша был похож скорее на мишку в
зоопарке, ходил вразвалку. - Потом она отдавала меня еще в музыкальную
школу, - прибавил он, вспоминая, - мечтала, чтоб я был вроде Вэна Клайберна.
- Толлер Кренстон, Вэн Клайберн - и вдруг так влип! - завершила мысль я,
оглядывая стены тесной квартирки. Он не отмахнулся, он серьезно сказал: -
Надь, со временем она поймет, я бы не хотел вот так, сразу, но - как ты
решишь... - Это было сказано с напряжением, он затаился, ждал. Я
представила, как после методичного тупого перетягивания я вдруг единым
усилием вырвала бы у его так похожей на меня мамы победу и могла бы, значит,
торжествовать. - Конечно, не горит, - беспечно сказала я, и в ответ был его
благодарный взгляд, я дала себе очередную клятву не говорить никогда ни
слова. Я молчала об этом, но срывалась в другом. Я поняла, что человек не
может измениться - воспитанье, самовоспитанье, внутренняя работа - все это
ерунда и, угрызайся, не угрызайся, все равно, нет-нет, да и вылезет из тебя
твоя суть нечаянным словом, просто взглядом, мыслью. Моя суть - находиться в
центре и дирижировать, чтобы все вокруг делалось, как я хочу, а у окружающих
возникал бы радостный отклик, или вздох, или стон. Саша всегда играл только
соло, дирижирование ему было противопоказано. Марине в его группе так легко
было бездельничать, он старался все сделать сам, когда зашивался, подходил с
извинительными прибавками:
- Если тебе не трудно, - просил: - сделай, пожалуйста. Он так просил и
меня. Я бы на его месте просто велела: отредактируй быстренько вот тут. Он
подходил, мялся, заводил свое: если тебе не затруднит, даже меня попросить
ему казалось неловко.
Мы были разные, я сразу примеривалась, будет человек моим, или нет, и
что тогда смогу с ним сделать. Саша ни на кого не покушался, он был сам по
себе, как явление природы - падающий снег, текущая речка. Мне очень
хотелось, я могла бы повернуть речку вспять, разбомбить снежное облако, но,
глядя на Сашины безнадежно-упрямо сжатые губы, устремленный в себя взгляд,
чувствовала - последствия будут необратимы. А главное, я не знала, зачем мне
так надо сделать с ним все по-своему - потому ли, что я совсем не могу
иначе, или потому что оптимальность этого засажена и вбита в голову.
Я понимала, почему раньше шли в отшельники или в монастырь - убежать от
людей, которым ты можешь доставить вред, уйти туда, где тебя никто не знает,
чтобы никого нельзя было ни огорчить, не переделать. Я бы тоже ушла, если б
было кому растить Федьку. Вот выращу, буду ему не нужна, может, еще и уйду.
Я иногда думаю, скорей всего, я просто свихнулась, может, вполне
нормально, хотеть определенности, требовать, чтоб так или этак, устраивать
сцены, бить по морде, рвать волосы. Может быть, так и должна поступать
нормальная женщина, а все эти мысли - навязчивый бред, болезнь, комплекс,
возникший еще в детстве. Я помню, я, маленькая, лежу в кровати, слушаю, как
говорят мама с папой в другой комнате, обсуждая чьих-то взрослых, жестоких к
родителям детей. Я не очень-то понимала, чем плохи эти дети, но ясно слышала
покорность и смирение в родительских грустных голосах. Я вдруг очень хорошо
поняла, они не знают, как будет у них со мной, когда я стану большая, но
готовы принять любую долю. И я ужаснулась этому смирению и неизвестности,
какой же я буду, и что это время так далеко, а я не в состоянии сейчас
ничего сделать и ни за что ручаться и могу, значит, действительно, вырасти,
все забыть и сделаться плохой и злой.
Я не забыла, но все равно выросла злая, с неласковыми скорыми руками: я
мыла лапы щенку, взятому когда-то Федьке, торопилась, дергала шерсть, пес
скулил, ему было больно.
Любила ли, люблю я их - пса, родителей, Алика, Федьку, Сашу? Да,
любила, люблю, но щенок бежал, поджав хвост, в самый дальний угол, под шкаф,
когда, схватив протянутый простодушным гостем кусок колбасы, был застигнут
моим металлическим "Фу!", а потом умер от чумки. Да, люблю, но родители
часто смотрят с боязливой неуверенностью, ждут моего вечно раздраженного:
зачем судить, если не понимаешь? Да любила, люблю, но Алик бежал на Север, а
Федька еле выкарабкался, а бежать ему от меня некуда. И вот Саша тоже, Саша
- тоже краснел и пожимал плечами на вопрос, почему же он не летит на
самолете, и у него тоже было смущенно-растерянное лицо, и могла ли я
вцепляться мертвой хваткой, когда и сама толком не знала, лучше ему будет со
мной или хуже.
Что значит любить? Может, я вру, и вообще этого не умею? Я помню, мне
жутко хотелось потрогать волосы Алика, когда я слушала его пение у костра,
хотелось узнать, правда ли они такие жесткие, как кажутся. Был бездумный
туман на полгода, потом недоумение - вот и все. С Сашей не было тумана, мне
кажется, все у нас окончательно случилось, потому что так принято, нужно, мы
с Сашей отдавали дань этому закону. В первый раз, когда все было, он уходил
потихоньку, не зажигая свет, в темноте зашнуровал свои ботинки, очень тихо
прикрыл дверь, а я не спала и думала об Алике, о Федьке, о том, как ужасна,
вообще, жизнь, и если уж умирать, так, что ли, скорее б.
Зато мы могли часами разговаривать. Сашин единственный с детства друг
женился, уехал, больше друзей не было, я понимала - Саша не умел врать,
приспосабливаться, он все делал всерьез - работал, общался, не было вокруг -
с кем можно было говорить о работе, тут подвернулась я.
Я укладывала Федьку, мы шли на кухню пить чай, мы походили на прожившую
пятьдесят лет счастливую супружескую пару. Я рассказывала ему, что сидит во
мне червь, не дающий покоя, мне неинтересно просто есть, спать, работать,
смотреть телевизор, мне надо, чтобы все это одушевлялось каждый раз разной
идеей, а в результате я чуть не погубила Федьку. - Я знаю, что так не надо,
но не знаю, как можно иначе, - говорила я ему, - вот теперь всунулась в твою
деятельность, только и думаю: сделаю так, а что он скажет? - Саша
отмахивался, но поддерживал то, что касалось одержимости идеей. - Я тоже, -
говорил он, - я в выходные просыпаюсь не позже семи, сразу соображаю, что
там, в оконечном каскаде, почему сбой, спать не могу, встаю, начинаю
пробовать на макете. Мама говорит: что ты все сидишь, отдохни в выходной,
сходи в кино, познакомься с кем-нибудь. - Не хочу я, - говорю, - некогда,
понимаешь, да и неинтересно. - А со мной интересно? - спрашивала я. - Ну, с
тобой! - говорил он серьезно. - С тобой - другое дело. - А чем другое, какое
другое? - домогалась я. - С тобой хоть поговоришь, а с ними - неси всякие
глупости... - опять же серьезно и печально говорил он, и я приставала и
дальше: - Значит, я синий чулок, что ли, это ты хочешь сказать? - Ты не
синий чулок, ты длинный язык! - ругался он. - Все скажи да расскажи, все
тебе знать надо! - Хоть и синий чулок, а все же женщина, - не унималась я. -
Женщинам говорят всякие слова, мне небось тоже хочется услышать, как ты
полагаешь? - Вот именно, всякие - можно такие, а можно - противоположные,
лишь бы ублажали, а она будет сидеть и млеть - вот ваше племя, - злился он.
Я смеялась, потом соглашалась: - Правда, Саша, бабы есть ужасные! Зайдет ко
мне соседка, спокойная, толстая, вытаращит глаза: - Надь, ты знаешь, есть в
нашей булочной шоколад "Тройка" с колотыми орехами. Не-е-ет, не с тертыми, а
именно с колотыми, разгрызаешь, а там орехи - так вкусно! - Или час
рассказывает, как меняется, кто ей звонил, кому она звонила.