Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
Эрих Мария Ремарк.
Ночь в Лиссабоне
-----------------------------------------------------------------------
Пер. с нем. - Ю.Плашевский
Изд. "Литература Артистикэ", Кишинев, 1979.
OCR & spellcheck by HarryFan, 26 July 2000
-----------------------------------------------------------------------
1
Я неподвижно смотрел на корабль. Ярко освещенный, он покоился на
поверхности Тахо [река в Португалии, на которой стоит Лиссабон], невдалеке
от набережной. Хотя я уже неделю был в Лиссабоне, я все еще не мог
привыкнуть к беспечным огням этого города. В странах, откуда я приехал,
города по ночам лежали черные, будто угольные шахты, и свет фонаря в
темноте был опаснее, чем чума в средние века. Я приехал из Европы
двадцатого столетия.
Корабль был пассажирским судном. Шла погрузка. Я знал, что он должен
отплыть завтра вечером. В резком свете обнаженных электрических огней на
борт подавали мясо, овощи, рыбу, консервы; рабочие втаскивали багаж, а
кран легко и бесшумно подымал, будто невесомые, тюки и ящики. Корабль
снаряжался в путь, словно Ноев ковчег.
Что же, это и в самом деле был ковчег. Каждое судно, покидавшее Европу
в эти месяцы 1942 года, было ковчегом. Америка высилась Араратом, а потоп
нарастал с каждым днем. Он давно уже затопил Германию и Австрию, глубоко
на дне лежала Прага и Польша; потонули Амстердам, Брюссель, Копенгаген,
Осло и Париж; в зловонных потоках задыхались города Италии; нельзя было
спастись уже и в Испании. Побережье Португалии стало последним прибежищем
беглецов, для которых справедливость, свобода и терпимость значили больше,
чем родина и жизнь, Того, кто не сможет теперь достигнуть благословенной
земли Америки, ждала гибель. Он был обречен истечь кровью в дебрях отказов
во въездных и выездных визах, безнадежных попыток добыть разрешение на
жительство и работу, в чащах бюрократии, лагерей для интернированных,
отчуждения и равнодушия к судьбе одиночки, - вечного следствия войны,
страха и нужды. Человек был ничем; надежный паспорт - всем.
Сегодня после обеда я пошел в казино "Эсторил" с надеждой выиграть. У
меня еще был приличный костюм, и меня впустили. То была последняя,
отчаянная попытка подкупить судьбу. Разрешение на пребывание в Португалии
у меня и Рут истекало через несколько дней. Никаких виз у нас больше не
было. Корабль, что стоял на Тахо, был Последним, с которым мы еще во
Франции рассчитывали попасть в Нью-Йорк, однако места на нем были
распроданы за несколько месяцев, а у нас не было ни разрешения на въезд в
Америку, ни денег; билет стоил свыше трехсот долларов. Я попытался
раздобыть деньги единственно возможным здесь способом - в казино. Даже
если бы я выиграл, попасть на корабль можно было бы чудом. Но во время
бегства и опасности, в отчаянии, как раз и начинаешь верить в чудо: иначе
нельзя выжить...
Но у меня ничего не вышло: из шестидесяти двух долларов, что у нас
были, пятьдесят шесть я проиграл.
В этот поздний час набережная была безлюдна. Вскоре, однако, я заметил
человека, который то бесцельно ходил взад и вперед, то вдруг
останавливался и начинал, как я, всматриваться в пароход. Я решил, что он
тоже один из потерпевших крушение и не заслуживает внимания. Потом я
почувствовал, что он за мной наблюдает.
Страх перед полицией никогда не оставляет эмигранта. Даже во сне. Даже
тогда, когда ему нечего бояться. Поэтому я тотчас же повернулся и со
скучающим видом человека, который не испытывает никаких опасений, медленно
направился прочь от набережной.
Вскоре я услышал позади себя шаги. Я шел все так же, не спеша. Меня
только мучила мысль, как известить Рут, если меня арестуют. В конце
набережной стояли дома, будто выписанные пастелью, похожие на больших
бабочек, уснувших в ночи. Там, в переулках, легко исчезнуть, затеряться.
Но идти еще слишком далеко. Если я побегу, меня могут подстрелить.
Человек теперь шел рядом. Он был немного ниже меня ростом.
- Вы немец? - спросил он по-немецки.
Не замедляя шага, я покачал головой.
- Австриец?
Я, не отвечая, смотрел на пастельные дома. Они приближались, но очень
медленно. Я знал, что есть португальские полицейские, которые хорошо
говорят по-немецки.
- Я не полицейский, - сказал человек.
Я ему не поверил. Он был в штатском, но ведь много раз в Европе меня
ловили жандармы в штатском. Правда, сейчас у меня были документы. И
неплохие. Их сделал в Париже профессор математики из Праги. И все-таки это
была подделка.
- Я видел, как вы рассматривали пароход, - сказал человек. - Поэтому я
подумал...
Я окинул его равнодушным взглядом. Он не был похож на полицейского.
Однако последний жандарм, который сцапал меня в Бордо, выглядел так
жалостно, что походил скорее на Лазаря, пробывшего три дня в могиле. Он
оказался самым безжалостным и арестовал меня, хотя знал, что немецкие
войска через день будут в Бордо. И я бы погиб, если бы директор тюрьмы не
смилостивился и не выпустил меня спустя два часа.
- Хотите в Нью-Йорк? - спросил человек.
Я не ответил. Мне оставалось еще двадцать метров, чтобы сбить его и
убежать, если понадобится.
- Вот два билета на корабль, - сказал человек и сунул руку в карман.
При слабом свете я не мог разглядеть протянутые им бумаги. Впрочем,
теперь мы уже довольно далеко отошли от набережной, и можно было рискнуть.
Я остановился.
- Что все это значит? - спросил я по-португальски. Я знал несколько
слов.
- Вы можете их взять себе, - ответил он. - Даром. Мне они не нужны.
- Вам они не нужны? Почему?
- Мне они больше не нужны.
Я уставился на человека, не понимая его. Он и в самом деле не был похож
на полицейского. Чтобы арестовать меня, вряд ли требовались такие нелепые
трюки. Но если билеты настоящие, почему он их предлагает мне? Хочет
продать? Меня затрясло.
- Я не могу их купить, - сказал я наконец по-немецки. - Они стоят целое
состояние. В Лиссабоне есть богатые эмигранты. Они заплатят вам сколько
захотите. У меня нет денег, вы ошиблись.
- Я не хочу их продавать, - сказал человек.
Я опять взглянул на билеты:
- Они настоящие?
Вместо ответа незнакомец протянул их мне. Я взял и почувствовал, как
они захрустели в пальцах. Да, настоящие. Они означали спасение. Без них
была гибель. Но ведь я не смогу воспользоваться ими. У нас нет
американской визы. Правда, завтра утром можно еще попытаться получить ее
или, в крайнем случае, продать билеты и на выручку жить еще целых полгода.
- Я вас не понимаю, - сказал я.
- Вы можете их забрать, - ответил он. - Даром. Завтра утром я уезжаю из
Лиссабона. Но ставлю одно условие.
У меня опустились руки. Конечно. Я же знал, что все это не так просто.
- Какое? - спросил я.
- В эту ночь я не хотел бы оставаться один.
- Вы хотите, чтобы я был с вами?
- Да. До утра.
- И все?
- Да, все.
- И больше ничего?
- Больше ничего.
Я с недоверием посмотрел на человека. Да, я, конечно, знал, что люди,
подобные нам, иногда не выдерживали и надламывались; у них часто не
хватало сил переносить одиночество; странно - они боялись пространства,
хотя для них почти не оставалось места в жизни. Я знал, что тогда, вот так
же, ночью, оказавшись рядом, кто-нибудь, даже незнакомый, мог удержать
человека от самоубийства. Считалось само собой разумеющимся, что люди
просто помогают друг другу. Никто не брал за это платы. Тем более - такой.
- Где вы живете? - спросил я.
Он поднял руку, будто защищаясь:
- Туда я не хочу, нет ли здесь кабачка, где можно провести время?
- Наверно, есть.
- Я имею в виду - для эмигрантов. Что-нибудь вроде "Кафе де ля Роз" в
Париже?
Я знал "Кафе де ля Роз". Рут и я ночевали там в течение двух недель.
Хозяин разрешал, если заказывали кофе. Мы приносили с собой несколько
газет и ложились прямо на полу. Я никогда не спал за столом. Можно упасть.
А с пола не упадешь...
- Я не знаю такого заведения, - сказал я.
Я-то знал, но разве можно человека, который дарит билеты на пароход,
вести туда, где люди готовы отдать за билет собственный глаз.
- Я знаю тут только один ресторан, - сказал он. - Мы можем попытаться.
Может быть, он еще открыт.
Он подозвал такси и посмотрел на меня.
- Хорошо, - согласился я.
Мы сели в машину, и он назвал шоферу адрес. Мне нужно было предупредить
Рут о том, что я до утра не вернусь, но тут вдруг, только я сел в теплое,
затхлое такси, во мне вспыхнула такая дикая ошеломляющая надежда, что
закружилась голова. А может быть, это правда? Может быть, наша жизнь и в
самом деле еще не кончилась?
Вдруг свершилось невозможное, и мы спасены? Теперь я уже не решался
оставить незнакомца даже на секунду.
Мы объехали Праса де Коммерсио [рыночная площадь] и попали в путаницу
лестниц и переулков, которые вели вверх. Эта часть Лиссабона была мне
неизвестна; как и везде, я здесь тоже знакомился главным образом с музеями
и соборами - не потому, что любил бога или искусство, а просто потому. что
в соборах и музеях не спрашивали документов. Перед распятием и полотнами
живописи еще можно было оставаться просто человеком, а не субъектом с
сомнительными документами.
Мы вышли из такси и пошли вверх по лестницам и извилистым улочкам.
Пахло рыбой, чесноком, ночными цветами, ушедшим солнцем и сном. В стороне
- в ночном небе - вздымалась часовня святого Георга. Всходила луна и свет
ее лился водопадом по ступеням лестниц. Я обернулся и посмотрел вниз, на
гавань. Там была река, а река - это свобода, жизнь, она впадала в море, а
море - это уже Америка. Я остановился.
- Вы не шутите со мной, надеюсь, - сказал я.
- Нет, - откликнулся человек.
- Я говорю о билетах.
Еще на набережной он опять сунул их в карман.
- Нет, - сказал он. - Я не шучу.
Он показал маленькую площадь, окруженную деревьями.
- Вон там ресторан, о котором я говорил. Он еще открыт. Там мы не будем
бросаться в глаза. Это место посещают главным образом иностранцы; нас
сочтут за людей, которые утром уезжают и проводят здесь последнюю ночь в
Португалии.
Мы вошли. Это был скорее бар, рассчитанный на туристов, с маленькой
площадкой для танцев и террасой. Слышалась гитара; в глубине помещения я
заметил певицу - исполнительницу фадо [португальские народные песни].
Несколько столиков на террасе было занято. Я заметил женщину в вечернем
платье и мужчину в белом смокинге. Мы нашли свободное место в конце
террасы. Отсюда виден был Лиссабон - шпили церквей в бледном сиянии,
освещенные улицы, гавань, пристани и корабль на реке, ковчег надежды.
- Верите ли вы в загробную жизнь? - спросил человек с билетами.
Я ожидал чего угодно, только не этого вопроса.
- Я не знаю, - ответил я наконец. - В последние годы я был слишком
занят вопросом о том, как продержаться в этой жизни. Если я попаду в
Америку, то охотно займусь проблемой, о которой вы упомянули.
Последнее я добавил для того, чтобы напомнить о билетах.
- А я не верю, - сказал он.
Я вздохнул. Выслушать какого-нибудь несчастного куда ни шло, но вести
философские дискуссии? Нет, на это я сейчас не способен. Мной овладело
беспокойство. Внизу, на реке, стоял корабль.
Некоторое время мой сосед сидел так, словно заснул с открытыми глазами.
Затем, когда гитарист вышел на террасу, он очнулся и сказал:
- Меня зовут Шварц, по паспорту. Это не настоящее имя. Но я привык к
нему, и на эту ночь его вполне достаточно. Вы долго были во Франции?
- Пока можно было...
- Вас интернировали?
- Как и других. Когда началась война.
Человек кивнул.
- Нас тоже. Я был счастлив, - быстро сказал он вдруг, понизив голос. -
Я был очень счастлив, - повторил он, глядя в сторону. - И никогда не
думал, что можно быть таким счастливым.
Что-то меня поразило в его словах. Они не вязались с его обликом - с
первого взгляда человек производил впечатление ординарного, застенчивого.
- Когда? - спросил я. - Может быть, в лагере?
- В последнее лето.
- В 1939 году? Во Франции?
- Да. В лето перед войной. До сих пор не понимаю, как все это
случилось. Мне обязательно нужно кому-нибудь рассказать все. Здесь я
никого не знаю. Все повторится еще раз, пока я буду говорить. И может
быть, я пойму. И может быть, оно останется. Мне нужно хотя бы еще раз...
Он замолчал.
- Вы меня понимаете? - спросил он через минуту.
- Да, - ответил я и осторожно добавил: - Это нетрудно понять, господин
Шварц.
- Нет! Этого нельзя понять! - страстно, с жаром сказал он. - Она лежит
там, внизу, в комнате с наглухо закрытыми окнами, в отвратительном дощатом
гробу, мертвая! Ее нет больше! Кто может это понять? Никто! Ни вы, ни я. И
никто! И если кто скажет, что понимает, - тот покривит душой!
Я молчал, выжидая. Мне уже не раз приходилось вот так сидеть и слушать.
Когда у тебя нет родины, потери особенно тяжелы. Нигде не находишь опоры,
а чужбина кажется особенно чужой. Я пережил это в Швейцарии, когда получил
известие, что мои мать и отец сожжены в концентрационном лагере в
Германии. Мне долго представлялись глаза матери в огне крематория. Они
преследуют меня и сейчас.
- Я думаю, вы знаете, что такое эмигрантский колер [болезнь лошадей,
похожая на бешенство; Ремарк применяет этот термин для характеристики
людей, уже не способных контролировать свои поступки], - сказал Шварц
спокойнее.
Кельнер принес блюдо креветок. Я почувствовал острый голод и вспомнил,
что с полудня ничего не ел. Я нерешительно взглянул на Шварца.
- Ешьте, ешьте, - сказал он. - Я подожду.
Он заказал вино и сигареты. Я быстро принялся за еду. Креветки были
свежие и острые.
- Мне неудобно перед вами, - сказал я, - но я очень проголодался.
Поглощая креветки, я рассматривал Шварца. Он сидел спокойно, без
нетерпения и раздражения, и смотрел на город, театрально раскинувшийся
внизу. Я почувствовал что-то вроде симпатии. Он, видно, был свободен от
фальшивых правил приличия и понимал, что если человек голоден, он будет
есть, даже если рядом страдают, и что это нельзя считать
бесчувственностью. Если ничем нельзя помочь другому - пусть голодный ест
хлеб, пока его не отняли.
Я отодвинул тарелку в сторону и взял сигарету. Я давно не курил -
экономил деньги для игры.
- На меня нашел колер весной тридцать девятого года, - сказал Шварц. -
После пяти лет эмиграции. Где вы были осенью тридцать восьмого?
- В Париже.
- Я тоже. К тому времени я уже был сломлен... Наступило время Мюнхена.
Агония страха. Я еще автоматически прятался и защищался, но сил у меня уже
не было. Наступит война, придут немцы и возьмут меня. От судьбы не уйдешь.
Так я решил и примирился с этим.
Я кивнул.
- Это было время самоубийства. Странно, когда немцы спустя полтора года
действительно пришли, самоубийств стало меньше.
- Потом был заключен Мюнхенский пакт, - продолжал Шварц. - Осенью
тридцать восьмого многие почувствовали себя так, будто им вновь подарили
жизнь. Наступило время страшного легкомыслия. В тот год в Париже второй
раз зацвели каштаны. Я дошел до того, что ощутил себя человеком, и за это,
конечно, пришлось поплатиться. Меня схватили и посадили на четыре недели
за неоднократный въезд в страну без разрешения. Затем началась старая
игра: под Базелем меня выставили за границу; швейцарцы отослали меня
обратно. Французы в другом месте опять выгнали... Вы знаете эту шахматную
игру, в которой фигурами служат люди?..
- Знаю. Зимой это не шутка. Самые лучшие тюрьмы, между прочим, в
Швейцарии. Тепло, как в гостинице.
Я снова принялся за еду. В неприятных воспоминаниях есть одна хорошая
сторона: они убеждают человека в том, что он теперь счастлив, даже если
секунду назад он в это не верил. Счастье - такое относительное понятие!
Кто это постиг, редко чувствует себя совершенно несчастным. Я был счастлив
даже в швейцарских тюрьмах, и только потому, что они были не немецкие.
Сейчас передо мной сидел человек, уверяющий, что он был счастлив; а в
это самое время у него где-то в Лиссабоне, в затхлой комнате, стоял
дощатый гроб...
- В последний раз, отпуская, мне пригрозили, что если я попадусь без
документов еще раз, меня вышлют в Германию, - продолжал Шварц. - Это была
только угроза, но она напугала меня. Я невольно стал думать, что мне
делать, если это и в самом деле случится. По ночам мне снилось, будто я
уже там и за мной охотятся эсэсовцы. Сны стали повторяться так часто, что
я уже боялся ложиться спать. Вам это знакомо?
- Я мог бы написать об этом докторскую диссертацию, - ответил я. -
Печально, но факт.
- Однажды ночью мне приснилось, что я в Оснабрюке, где жил когда-то и
где осталась моя жена. Будто я стою в ее комнате и вижу ее, худую и
бледную. Она больна, по щекам ее текут слезы. Я проснулся с тяжелым
сердцем. Более пяти лет я не видел ее и ничего о ней не слышал. Я никогда
не писал ей, опасаясь, что за ней следят. Перед моим бегством она
пообещала мне подать заявление о разводе. Это избавило бы ее от многих
неприятностей. Некоторое время я был уверен, что она так и сделала.
Шварц замолчал. Я не спрашивал, почему он бежал из Германии. Причин
хватало, и ни одну из них нельзя было назвать интересной - они были
несправедливы. Никогда не интересно быть жертвой. Он мог быть евреем или
принадлежать к политической партии, враждебной нынешнему режиму. У него
могли оказаться враги, ставшие влиятельными. Существовали десятки причин,
по которым в Германии можно было погибнуть или оказаться в
концентрационном лагере.
- Мне удалось опять попасть в Париж, - снова заговорил Шварц. - Но сны
меня не оставляли. Они возвращались снова и снова. К этому времени успели
развеяться все иллюзии Мюнхенского соглашения. К весне стало ясно, что
война неизбежна. Запах ее стоял в воздухе, как запах пожара, который
чувствуешь раньше, чем увидишь зарево. И только международная дипломатия
беспомощно закрывала глаза и предавалась приятным снам - о втором или о
третьем Мюнхене - о чем угодно, только не о войне. Никогда не было такой
веры в чудо, как в наше время, чуждое всяким чудесам.
- Иногда они все-таки бывают, - возразил я. - Иначе нас давно не было
бы на свете.
Шварц кивнул.
- Вы правы. Частные чудеса. Я сам пережил такое. Оно началось в Париже.
Я вдруг унаследовал настоящий, не фальшивый паспорт. На нем стояло имя
Шварца, он принадлежал одному австрийцу, с которым я бывал в "Кафе де ля
Роз". Он умер и оставил мне паспорт и деньги. В Париже он пробыл всего три
месяца. Я познакомился с ним в Лувре, у картин импрессионистов, где
проводил целые вечера. Это успокаивало. Когда я стоял перед тихими,
наполненными солнцем пейзажами, не верилось, что двуногое существо,
создавшее все это, в то же время могло готовить разбойничью войну. Не
верилось. И эти иллюзии на час, на два снижали бешеное давление крови.
Человек с паспортом на имя Шварца часто сидел перед картинами Моне. На
них мерцали лилии, высились громады соборов. Мы разговорились, и он
рассказал, что после захвата Австрии фашистами ему удалось вырваться на
свободу и покинуть страну. Правда, он потерял все состояние - большое
собрание полотен импрессионистов. Оно было конфисковано, но он не жалел об
этом и сказал мне, что пока в музеях можно любоваться картинами, он их
считает своими и к тому же не и