Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
с исправником
Журбою и советником правления Гресевым.
Шестьдесят человек его солдат, с ружьями и боевыми патронами, ехали в
двух товарных вагонах сзади.
"II"
Ночь была месячная, поле - белое.
Сквозь окно в вагон влетали четырехугольные клочья этой ночи, мигали
растрепанными косицами четких деревьев, пятнами изб, каплями огоньков и
расплывались в желтой мути свечей, прикрытых коленкором.
Поезд качался, стучал и скрипел, точно сверлил черную дыру в светлой
ночи, как большой коловорот в чьих-то свирепых, спешащих руках.
Бабаеву, мерно качавшемуся вместе с поездом, чудилось, что наверху, над
крышей, как поднявшаяся щетина, частые и острые, сверкают-блекнут стальные
вывихи винта, вгрызаются, гложут, плюют опилками, стружками... раз-два-три,
раз-два-три, раз-два-три... дальше, глубже...
На узком погоне Журбы желтели две звездочки: всех было три, но третьей
не было видно. Погон был яркий, заметный; масса лица казалась лишним
придатком к этому погону. Но именно она, эта смутная масса, жесткая и
плотная днем, теперь мягкая, как совиное крыло, отрывала от себя то, что
слышал Бабаев.
- Вы думаете, кто их настроил? Евреи, уверяю вас, - все евреи.
Слова были какие-то закругленно-вялые и скучные, как телеграфные столбы
в поле. Почему-то стыдно было, что в этой толстой, коротко остриженной
голове только одна и такая убогая мысль, плоская, как стоптанная подошва
сапога.
И плечо его под погоном, широкое, без складок на мундире, казалось,
думало то же, что голова и короткие ногти пальцев.
Курил. Тяжело сопел и кашлял, как в рупор.
Звучно плевал на пол и растирал сапогом. А на сапоге были скучные
полоски невытертой грязи.
- Мужик... мужик у нас ребенок... - говорил Журба. - И он не избалован
- нет! Разве сам он на такое дело пойдет? Никог-да! Я знаю!.. Притом же он
религиозен.
Журба подумал немного, сплюнул и решительно добавил:
- Я сам мужик! Вы думаете, кто? Мужик, нисколько этого не стесняюсь.
Поэтому я знаю!
- У вас хорошее сукно на мундире, - зло улыбаясь, скрипуче выдавил
Бабаев.
- Что-с? - нагнулся исправник.
- Сукно у вас хорошее... Почем платили?
Бабаев двумя тонкими пальцами гадливо взял полу его мундира.
- Вот уж не скажу вам, ей-богу! - засопел и качнулся животом. - Веселая
штука!.. Не то шесть, не то семь рублей... не скажу.
- А может, дареное?
- По всей вероятности, дареное, по всей вероятности!
Он звучно рыгнул, прибавил "тека", вышло "аптека", и вдруг захохотал,
просто, во весь голос, как хохочут лошади. Лошади, должно быть, хохочут,
когда ржут.
Гресев лежал в соседнем отделении наверху, и было видно его спину в
черной тужурке, спину узкую, в чем-то уверенную и жесткую. Вот повернулся,
показал лысый покатый лоб и белесый ус, завитой колечком, и бросил вниз
Журбе:
- Черт! Зареготал! Чего регочешь? Спи!
Он был на "ты" с Журбою.
- Ваня, ты меня извини, голубчик! Уж больно смешно мне, младенцу: я
ведь сам во дни оны поручиком был, а они на меня так косо смотрют!
Журба намеренно старательно вытянул это "смотрют" и засмеялся снова.
Потом спохватился, опасливо взглянул на Бабаева, погладил его по колену
рукою:
- Ну, я не буду больше, шабаш, сплю! Вы на меня, на дурного, не
серчайте... Я ведь вон какой: у меня мужики усадьбы жгут, а я - пей мой
квас, клюй мою малину... Степенности никакой нет... Младенец!
Он снял с себя и повесил мундир и шашку, подстелил под голову шинель и
лег. Лег тяжело и грузно, ничком. Темная рубаха, синие шаровары, сапоги,
толстая голова - все слилось в одно и не делилось. На полосатом диване
лежала темная масса, кряхтела и дышала как-то сразу вся - и толстая голова и
сапоги.
Бабаев смотрел на него и думал: "Вот лежит Мамаево побоище".
Раз-два-три, раз-два-три! - поспешно сверлил черную дыру поезд. Было
жарко в вагоне, пахло краской. Шнур револьвера давил шею, боевой ремень -
бока, так что тело казалось повешенным на двух гвоздях сразу, но раздеваться
почему-то не хотелось. Противно было, что эти двое, Гресев и исправник,
ехали на какое-то еще неясное, но уже жуткое дело и могли спать.
Узкая спина Гресева въелась в глаза, как запах горчицы. Хотелось
подойти и вздернуть его, как бумажного паяца за ниточку.
Бабаев встал и прошелся по вагону и, всмотревшись в лицо Гресева,
увидел, что он не спит.
Что у него были белые глаза, это он видел раньше, днем, теперь один из
них, левый, блестел, как стеклянный, вглядываясь в него, Бабаева.
- Это хорошо, что вы не спите... - подошел к нему вплотную Бабаев.
- Хорошо? Почему хорошо? Тоже сказали!.. Ночь - спать надо! - хрипло
обрубил Гресев.
Бабаев смотрел на его лоб и думал: "Под этой гладкой костяшкой у него
должны быть совсем другие мысли, но вот он их не сказал и не скажет, потому
что он в форменной тужурке с петлицами. С ним нужно говорить в бане и не
здесь, в России, а где-нибудь в Будапеште, в Константинополе..."
- Как вы думаете, роты для них довольно? - спросил он снова.
- Роты? Для них? Взвода довольно.
- Кажется, тысяча душ в селе?
- Тысяча триста душ в селе - ну и что же? И взвода довольно... Ведь это
сволочь, животные!
- Однако усадьбу сожгли?
- Сжечь не трудно: зажег - и горит. Построить трудно, а сжечь и баран
может... Пятилетки, когда курить учатся, целые села жгут. Тятеньки их начали
усадьбы жечь, уверены, что безнаказанно, - посмотрим! Пусть разуверятся.
- Значит, мы правы?
- Как правы?
- Мы правы, что едем их усмирять?
- Ого! Вы тоже... пуд сомненья!.. Да ведь они всю культуру сметут,
дайте им волю, - новые гунны, только землицу оставят... Наберут земли в
руки, в ноги, в зубы... с головой вкопаются в землю и будут эту самую землю
жрать, как черви!.. Что им нужно больше? Им Пушкин нужен? Им картинные
галереи нужны? Водка нужна - вот вам и вся культура! Психика рогатого
скота... Мужики, волы, бараны и прочий рогатый скот... Помню, когда учился в
гимназии, у нас был чех-латинист, тот так и объяснял нам слово "мужик" -
по-коровьи. Гонит человек скотинку; скотинка "му-у", а он ее сзади прутиком
"дзик", отсюда и слово "мудзик", мужик то есть... А "революция" значило:
"рев на улице"... Не совсем точно, но, черт его возьми, почти что правильно!
Гресев чуть засмеялся, приподнялся на локте, и стало видно все его
длинное, безбородое лицо с мясистым подбородком.
- Вы - собственник? - спросил он Бабаева.
- Я? Нет... - ответил Бабаев и тут же вспомнил свою усадьбу, дом и
голубятню - все, за что лавочник Черноиванов давал восемьсот рублей.
Стало странно, что он забыл об этом и солгал этому белому с уверенной
спиной, но не хотел поправляться.
И тут же вспомнилась зима и какая-то маленькая речонка внизу под горою.
Только что застыла, и лед гладенький, скользкий и прозрачный, дно видно,
зеленую траву на дне, над желтым песком.
И почему-то давно забытое теперь вспоминалось, как на этот лед высыпала
орава деревенских ребят с дубинами-колдашами и глушила рыбу. Рыба была
маленькая - пескари, уклейки, окуньки, - и видно было, как она таилась подо
льдом между травою... Над нею по льду били колдашами. На льду вспыхивала
радуга. "Орел!" - кричали ребятишки... Рыбу вытаскивали рукой через пробитую
дырку и тут же ели, сырую, чуть прожевавши. Запивали водой из речки,
растянувшись над прорубью.
Вспомнился и свой колдаш - ветловый, с колечками на коре; делал
Фома-конюх, русявый с веснушками.
В этой же речонке утонула как-то в летнюю жару старая слепая коза
Малайка, и другая старая, нянька Маврушка, над нею плакала.
Гресев говорил что-то, но уж был противен его голос, и было почему-то
не важно, что он скажет, а важна маленькая речка без названия, пескари и
ребята в латаных белых полушубках, с льняными косицами из-под шапок и
светлыми глазами... Там теперь зима, и опять застыла маленькая речка, и
новые ребята с колдашами глушат рыбу и глотают ее сырою, чуть прожевавши.
А Гресев говорил, что без святого права собственности нет культуры.
- Будем смотреть на человека, как на дерево... - чеканил он. - Дереву
нужна земля - без земли для корней нет дерева, без земли нет и человека. По
истории, все войны из-за земли... прекрасно! Для культуры нужна территория;
значит, ее нужно занять - значит, война... И народ вам нигде и никогда не
отдаст землю даром, нигде и никогда, это - факт!.. Мужику тесно - мы это
знаем. Мы ему дадим землю - из правой руки переложим в левую, но он ждать не
хочет, он войну начал, шуйцу на десницу поднял! Хорошо! Война так война! Мы
ему покажем войну!
Гресев совсем сел, поднявшись на месте и свесив вниз ноги в узких
ботинках. Одну ногу заложил за другую и колено обхватил руками; толстые
перстни с рубинами блеснули на пальцах.
Но Бабаев едва расслышал его слова.
Белая ночь вошла в душу плотно, от края до края, и не эта ночь за окном
вагона, а другая, из снега и неба. Тоже детство. Балкон, и снег на балконе.
Через стеклянные двери видна деревня - небольшая, всего двадцать дворов, а в
поле черные на снегу волки, как кочки. Через двери слышно, как воют, и от
этого жутко.
Он вздрогнул.
- Что вы? - спросил Гресев.
- Странно говорить - что вспомнил!.. Знаете ли, волки... - конфузливо
придвинул к нему лицо Бабаев. - На снегу, да особенно с вышки, их бог знает
откуда видно... Да... воют... Это в детстве было; я тогда в деревне, в
усадьбе жил... Вы не видали, как волки воют? Вот так, на задних лапах сидят,
морду кверху, как собаки... И воют... Не пойму никак, почему вспомнил.
Деревушка, знаете ли, голь - видно, как стропила торчат; крыши лошади
съели... Да... сидят, воют... А кругом везде снег, белый-белый, по оврагам
синий... холод...
Он пожал плечами.
- Да-а... Это далеко отсюда? - неизвестно зачем спросил Гресев.
Он нагнул голову, вгляделся. Встревоженные глаза промелькнули по
Бабаеву.
Бабаев молчал.
- Вы бы легли... - посоветовал Гресев. - Еще две станции ехать: может,
уснете.
- Нет, не усну!.. - улыбнулся Бабаев; поглядел на гибкие пальцы над
коленями и отошел.
Гресев лег.
Раз-два-три, раз-два-три! - сверлил поезд. Вагон качался. Журбы не было
видно, но было слышно зато, как он храпел во сне, и казалось, что поезд стал
тяжелее от этого храпа и шел медленней, едва волочась по рельсам.
Начало болеть над левым виском. Грезилось. Представлялись волосатые
огромные ноздри на плоской голове. Голова уходила куда-то, но оставались
ноздри, круглились, втягивали что-то. Были огромные, могли втянуть все: и
поезд, и ночь, и Новопавловку, и маленькую деревушку в двадцать дворов.
И они втягивали, втягивали. Вот уже остались - одна черная пустота
кругом и ноздри.
Журба потянулся на диване, крякнул.
Слышно, как трубит он Гресеву снизу:
- Ваня, а Ваня! Что я тебе скажу-то!
- Ну? - спрашивает Гресев.
- Знаешь, мне чтой-то п-пи-ить хочется!.. - Зевает. Скребет в голове
пальцами, как будто трещит в костре сухой хворост.
Коленкоровая занавеска над фонарем неровно колышется, а из-за нее
желтый огонек свечи, точно змеиное жало, покажется, засмеется и спрячется.
Откуда-то извне, может быть, от этого огонька, в голове Бабаева
зажигаются, как свечки перед иконой, все ровные и четкие, спокойные мысли:
"Мужиков едут усмирять они, Гресев с Журбою, но буду усмирять я. И они
так уверены и спокойны именно потому, что я еду с ними, рота солдат и я. Для
них не важно, кто я и что думаю, и не важно, что думает каждый из роты
солдат. Нас нет. Есть шестьдесят винтовок и при них офицер - человек с
золочеными погонами на серой шинели... Но он может забыть вдруг уставы и
ничего не делать - стоять и смотреть. Тогда что?"
И ядовитая насмешка, лукавая, как эта занавеска над фонарем, дунула и
затушила все огоньки-мысли.
Опять показались волосатые ноздри, втянули все кругом до пустоты.
Бабаев взглянул на заснувшего снова Журбу и однообразно подумал: "Вот
спит Мамаево побоище".
Заболела голова и над правым виском, в одной ощутимой точке. Боль была
тонкая, невнятная, точно кто-то приставил к этому месту буравчик, слегка
надавил и вот сейчас начнет сверлить, глубоко, до середины мозга.
"III"
Остановились.
- Выходи из вагонов!.. - крикнул Бабаев.
С заспанными, отекшими лицами, сбитыми набок и смятыми фуражками,
низенькие и сутулые, как груши с дерева, сваливались с вагонов солдаты, и от
них засерела платформа.
Подтягивая на ходу мешковатые, длиннорукавые шинели, оправляли вещевые
мешки, стучали винтовками.
- Р-равняйсь!
Бабаеву казалось, что его команда рассыпалась по платформе безучастная,
как свинцовая дробь. Утро было хмурое, сырое, воздух плотный, голос чужой;
он скомандовал это по привычке, не думая о солдатах, но они задвигались,
заспешили.
На правом фланге прочно стали два невозмутимых хохла из-под Ромен -
Осипчук и Бондаренко; к ним, поспешно заворачивая правыми плечами,
пристраивались ряд за рядом другие, серые, мутные. Трое отошли в дальний
угол пить воду и теперь бежали, звонко стуча сапогами и на бегу вытирая
губы. Слышно было, как звякала, раскачавшись, брошенная ими кружка на
железной цепи.
Фельдфебель Лось, круглый, похожий на шляпку гвоздя, махал перед кем-то
рукою, что-то говорил, не было слышно; а впереди молодцеватый взводный
первого взвода Везнюк привычно равнял и подсчитывал свой взвод:
- Первый, второй, третий... затылок!.. пятый, шестой - прячь винтовку!
- седьмой неполный...
Бабаев видел, как сбоку в дверях вокзала толпилась кучка станционных -
несколько бледных пятен, смотрящих на него в упор. Они были враждебны ему,
он знал, и это его заряжало. От них шла к нему ненависть - от бледных пятен
в дверях; а от этой ненависти становилось тесно и скучно, и выступала на
теле дрожь.
- Смир-рно! - гаркнул он во весь голос.
Шеренги замерли.
Бабаев пошел вдоль фронта. Шел и считал четкие шаги. Всматривался в
мутные лица над серыми шинелями - круглые, молодые, заспанные...
Чувствовалась какая-то насмешка сзади, там, где остались в дверях
бледные пятна. Хотелось сказать что-то солдатам, объяснить им, этим
шестидесяти дрессированным парням в шинелях. Но уперлись глаза в
левофлангового понурого, подслеповатого, и с какою-то непонятной ему самому
злостью Бабаев ударил его кистью руки по подбородку и крикнул:
- Морду подыми выше... ты, холуй!
Фамилия у солдата была неприличная, и когда он обращался к нему в роте,
то обыкновенно добавлял:
- Ты, фамилию которого нельзя назвать в обществе!.. - Теперь не
добавил.
Вспомнил, что полагается осмотреть патроны, чтобы потом не отвечать за
небрежность, и крикнул:
- Открыть подсумки!
"IV"
От станции до Новопавловки было восемь верст полями.
Гресев и исправник ехали в таратайке шагом, чтобы не обгонять солдат.
Бабаев шел с ротой.
Снегу не было, но стояла какая-то холодная жуть во всю вышину между
землей и небом, и под ней окаменели и сжались кочки на дороге.
За межами и неглубокими балками прятались, уходя, узкие клочки полей;
казались серыми платками, слинявшими от времени. И небо над полями было
сплошь линючее, старое и тяжелое, пропитанное землей.
Таратайка ехала впереди, гремела пустым ведром; сзади надвигалась рота;
и это сжимало. Небо желтело. Солнце проползало где-то вдали от него,
упираясь в него только лапами длинных лучей.
Было тоскливо. Строгими пятнами колыхались форменные фуражки Журбы и
Гресева. У Гресева она была с черным бархатным околышем и казалась куском
парчи от дешевого гроба...
- Песенники, вперед! - не выдержал Бабаев.
Выскочил Везнюк, другой белобрысый солдатик с рябым лицом, третий -
чернявый...
- Полшага! - скомандовал фельдфебель.
Везнюк сдвинул набок фуражку, откинул голову, сморщился и пронзительно
высоко бросил в жуткое небо:
Эх, выезжала Саша с Машею гулять
Д'на четверке на буланых лошадях...
Рота подтянулась, взвизгнула вся, как один, сжалась, засвистела, и
далеко по полю, обогнав таратайку, засверкали, изгибаясь, упругие слова:
Эх, эх, три-люли-люли-люли!
Д'на четверке д'на буланых лошадях!..
Гресев поднялся, испуганно замахал руками.
- Ваше благородие, не велят... - наклонился Везнюк к Бабаеву.
- К черту, не велят! Пой! - крикнул Бабаев, и по лицу его прошли пятна.
Рота пела...
Там, где над мелкой степною речкой был перекинут деревянный мост, а от
него направо и налево закраснели берега, обросшие лозою, остановился Гресев.
- Господин поручик, на минутку!
Бабаев подошел.
- Что?
- Пели вы, конечно, напрасно... - бледно улыбнулся Гресев. - Но если
это для возбуждения воинского духа так полагается, - пусть, только дальше не
пойте, прошу покорно. Все село разбежится, тогда лови... Нехорошо, сами
знаете... Кстати, прикажите им нарезать розог.
Гресев сказал последнее вскользь, как будто это и без слов было понятно
и просто, как будто только затем и текла тут вольная степная речка и рос на
ней лозняк, чтобы когда-нибудь он приехал сюда на таратайке и сказал это.
Бабаев вздернул руку к козырьку.
- Слушаю!
А когда Гресев поднял на него спрашивающие глаза, он криво усмехнулся и
добавил:
- По правилам дисциплины, полковник.
Пухлый Лось выставил в их сторону угодливое лицо. Бабаев мигнул ему на
ракитник. Лось понял.
- Чем людей убивать зря, лучше мы их так, вениками, любезное дело! -
говорил он.
- По-батьковски! - ухмылялся Осипчук.
Оттого, что это было так гнусно и вместе так просто, как унавоженные
поля, и оттого, что дальше должно было случиться что-то еще более гнусное и
еще более простое, стало больно за свою старую няньку и захотелось вдруг,
чтобы солдаты окружили этих в таратайке с безучастными лошадьми и мужиком на
козлах и били, били, надсаживаясь и краснея от усилий.
Он блуждал по ним глазами, звал их без голоса, но они были далеки, эти
серые пятна, - они деловито перевязывали лыком пучки лозин.
- Господин поручик! - окликнул его Журба. - "Зажурилась Украина, така
ии доля!" Выпьем за родителей наших детей, чтобы босы по колючкам не
бегали... Ну, гайда!
Он улыбался и протягивал ему серебряный стаканчик с коньяком. В другой
руке бутылка, на коленях мелко нарезанный балык в маслянистой бумажке.
Гресев жевал, медленно двигая челюстями.
Бабаев взял стаканчик, долго смотрел на сытое, просто обрубленное,
бородатое лицо Журбы и сказал, точно подумал вслух:
- Знаете, такие лица почему-то нравятся женщинам... верно! - Потом
перевел глаза на длинное лицо Гресева, с розоватым налетом на щеках, и
добавил:
- А такие... нет.
"V"
Секли новопавловцев посередине села, на площади, около церкви.
Зеленел мох между камнями паперти.
Седой Саваоф не смотрел вниз, неподвижно лежа над входом: почивал от
дел своих старый, и посох его стоял у изголовья.
Мутная толпа на коленях; кругом солдаты - желтые, с синими штыками.
Мутный день. Неба нет. Низко ползут тучи, плоскобрюхие, скользкие, как
клейстер из крахмала. Треплется рогатое деревцо за оградой, с