Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
гда у меня не
будет никаких желаний и я смогу целиком отдаться работе. Женщины ничего не
умеют, только любить, любви они придают бог знает какое значение. Им хочется
уверить нас, что любовь - главное в жизни. Но любовь - это малость. Я знаю
вожделение. Оно естественно и здорово, а любовь - это болезнь. Женщины
существуют для моего удовольствия, но я не терплю их дурацких претензий быть
помощниками, друзьями, товарищами.
Я никогда не слышал, чтобы Стрикленд подряд говорил так много и с таким
страстным негодованием. Но, впрочем, я сейчас, как и раньше, не пытаюсь
воспроизвести точные его слова; лексикон его был беден, дар красноречия у
него начисто отсутствовал, так что его мысли приходилось конструировать из
междометий, выражения лица, жестов и отрывочных восклицаний.
- Вам бы жить в эпоху, когда женщины были рабынями, а мужчины
рабовладельцами, - сказал я.
- Да, я просто нормальный мужчина.
Невозможно было не рассмеяться этому замечанию, сделанному с полной
серьезностью; но он, шагая из угла в угол, точно зверь в клетке, все силился
хоть относительно связно выразить то, что было у него на душе.
Если женщина любит вас, она не угомонится, пока не завладеет вашей душой.
Она слаба и потому неистово жаждет полновластия. На меньшее она не согласна.
Так как умишко у нее с куриный носок, то абстрактное для нее непостижимо, и
она его ненавидит. Она занята житейскими мелочами, все идеальное вызывает ее
ревность. Душа мужчины уносится в высочайшие сферы мироздания, а она
старается втиснуть ее в приходорасходную книжку. Помните мою жену? Бланш
очень скоро пустилась на те же штуки. С потрясающим терпением готовилась она
заарканить и связать меня. Ей надо было низвести меня до своего уровня; она
обо мне ничего знать не хотела, хотела только, чтобы я целиком принадлежал
ей. И ведь готова была исполнить любое мое желание, кроме одного -
отвязаться от меня.
Я довольно долго молчал.
- А как, по-вашему, что она должна была сделать после того, как вы ее
бросили?
- Она могла вернуться к Стреву, - сердито отвечал он. - Стрев готов был
принять ее.
- Возмутительное рассуждение, - отвечал я. - Впрочем, толковать с вами о
таких вещах - все равно что расписывать красоту заката слепорожденному.
Он остановился и посмотрел мне в лицо с презрительным недоумением. Неужто
вам и вправду не все равно, жива или умерла Бланш Стрев?
Я задумался, ибо во что бы то ни стало хотел честно ответить на этот
вопрос.
- Наверное, я черствый человек, потому что ее смерть не слишком меня
огорчает. Жизнь сулила ей много хорошего. И ужасно, что все это с такой
бессмысленной жестокостью отнято у нее, что же касается меня, то, к стыду
моему, ее трагедия оставляет меня сравнительно спокойным.
- Взгляды у вас смелые, а отстаивать их смелости не хватает. Жизнь не
имеет цены. Бланш Стрев покончила с собой не потому, что я бросил ее, а
потому, что она была женщина вздорная и неуравновешенная. Но хватит говорить
о ней, не такая уж она важная персона. Пойдемте, я покажу вам свои картины.
Он говорил со мной как с ребенком, внимание которого надо отвлечь. Я был
зол, но больше на себя, чем на него. Мне все вспоминалась счастливая жизнь
четы Стрев в уютной мастерской на Монмартре, их отзывчивость, доброта и
гостеприимство. Жестоко, что безжалостный случай все это разрушил. Но самое
жестокое - что ничего не изменилось. Жизнь шла своим чередом, и мимолетное
несчастье ни в чьем сердце не оставило следа. Я думал, что Дирк, человек
скорее пылких, чем глубоких чувств, скоро позабудет свое горе, но Бланш...
один бог знает, какие радужные грезы посещали ее в юности, Бланш - зачем она
жила на свете? Все это было так бессмысленно и глупо.
Стрикленд отыскал свою шляпу и стоял, выжидательно глядя на меня.
- Вы идете?
- Почему вы держитесь за знакомство со мною? - спросил я. - Вы же знаете,
что я ненавижу и презираю вас.
Он добродушно ухмыльнулся.
- Вы злитесь только из-за того, что мне наплевать, какого вы обо мне
мнения.
Я почувствовал, как кровь прилила у меня к лицу от гнева. Нет, этот
человек не в состоянии понять, что его безжалостный эгоизм вызывает
ненависть. Я жаждал пробить броню этого полнейшего безразличия. Но, увы,
зерно истины все-таки было в его словах. Ведь мы, скорей всего
бессознательно, свою власть над другими измеряем тем, как они относятся к
нашему мнению о них, и начинаем ненавидеть тех, которые не поддаются нашему
влиянию. Для человеческой гордости нет обиды жесточе. Но я не хотел
показать, что слова Стрикленда меня задели.
- Дозволено ли человеку полностью пренебрегать другими людьми? спросил я
не столько его, сколько самого себя. - Человек в каждой мелочи зависит от
других. Попытка жить только собою и для себя заведомо обречена на неудачу.
Рано или поздно старым, усталым и больным вы приползете обратно в стадо. И
когда ваше сердце будет жаждать покоя и сочувствия, вам станет стыдно. Вы
ищете невозможного. Повторяю, рано или поздно человек в вас затоскует по
узам, связывающим его с человечеством.
- Пойдемте смотреть мои картины.
- Вы когда-нибудь думаете о смерти?
- Зачем? Она того не стоит.
Я смотрел на него в удивлении. Он стоял передо мной неподвижно, в глазах
его мелькнула насмешка, и, несмотря на все это, я вдруг прозрел в нем
пламенный, мученический дух, устремленный к цели более высокой, чем все то,
что сковано плотью. На мгновение я стал свидетелем поисков неизреченного. Я
смотрел на этого человека в обшарпанном костюме, с большим носом, горящими
глазами, с рыжей бородой и всклокоченными волосами и, странным образом,
видел перед собою не эту оболочку, а бесплотный дух.
- Что ж, пойдем посмотрим ваши картины, - сказал я.
42
Не знаю, почему Стрикленду вдруг вздумалось показать их мне. Но я очень
обрадовался. Человек открывается в своих трудах. В светском общении он
показывает себя таким, каким хочет казаться, и правильно судить о нем вы
можете лишь по мелким и бессознательным его поступкам да непроизвольно
меняющемуся выражению лица. Присвоивши себе ту или иную маску, человек со
временем так привыкает к ней, что и вправду становится тем, чем сначала
хотел казаться. Но в своей книге или в своей картине он наг и беззащитен.
Его претензии только подчеркивают его пустоту. Деревяшка и есть деревяшка.
Никакими потугами на оригинальность не скрыть посредственности. Зоркий
ценитель даже в эскизе усматривает сокровенные душевные глубины художника,
его создавшего.
Не скрою, что я волновался, взбираясь по нескончаемой лестнице в мансарду
Стрикленда. Мне чудилось, что я на пороге удивительного открытия. Войдя
наконец в его комнату, я с любопытством огляделся. Она показалась мне меньше
и голее, чем прежде. "Интересно, - подумал я, - что сказали бы о ней мои
знакомые художники, работающие в огромных мастерских и убежденные, что они
не могут творить, если окружающая обстановка им не по вкусу".
- Станьте вон там. - Стрикленд показал мне точку, с которой, как он
считал, картины представали в наиболее выгодном освещении.
- Вы, наверно, предпочитаете, чтобы я молчал? - осведомился я.
- Конечно, черт вас возьми, можете попридержать свой язык.
Он ставил картину на мольберт, давал мне посмотреть на нее минуты две,
затем снимал и ставил другую. Он показал мне, наверно, холстов тридцать. Это
были плоды его работы за шесть лет, то есть с тех пор, как он начал писать.
Он не продал ни одной картины. Холсты были разной величины. Меньшие -
натюрморты, покрупнее - пейзажи. Было у него штук шесть портретов.
- Вот и все, - объявил он наконец.
Мне бы очень хотелось сказать, что я сразу распознал их красоту и
необычайное своеобразие. Теперь когда я снова видел многие из них, а с
другими ознакомился по репродукциям, я не могу не удивляться, что с первого
взгляда испытал горькое разочарование. Нервная дрожь - воздействие
подлинного искусства - не потрясла меня. Картины Стрикленда привели меня в
замешательство, и я не могу простить себе, что мне даже в голову не пришло
купить хотя бы одну из них. Я упустил счастливый случай. Большинство их
попало в музеи, остальные украшают коллекции богатых меценатов. Я стараюсь
подыскать для себя оправдание. Мне все-таки кажется, что у меня хороший
вкус, только ему недостает оригинальности. В живописи я мало что смыслю и
всегда иду по дорожке, проложенной для меня другими. В ту пору я преклонялся
перед импрессионистами. Я мечтал приобрести творения Сислея и Дега и
приходил в восторг от Манэ. Его "Олимпия" казалась мне шедевром новейших
времен, а "Завтрак на траве" трогал меня до глубины души. Я воображал, что
эти произведения - последнее слово в живописи.
Не буду описывать картины, которые показывал мне Стрикленд. Такие
описания всегда наводят скуку, а кроме того, его картины знакомы решительно
всем, кто интересуется живописью. Теперь, после того как искусство
Стрикленда оказало столь грандиозное воздействие на современную живопись и
неведомая область, в которую он проник одним из первых, уже, так сказать,
нанесена на карту, всякий, впервые видящий его картину, внутренне
подготовлен к ней, я же никогда ничего подобного не видел. Прежде всего я
был поражен тем, что мне показалось топорной техникой. Привыкнув к рисунку
старых мастеров и убежденный, что Энгр был величайшим рисовальщиком нового
времени, я решил, что Стрикленд рисует из рук вон плохо. О том, что
упрощение - его цель, я не догадывался. Помню, как меня раздражало, что
круглое блюдо в одном из натюрмортов было не правильной формы и на нем
лежали кособокие апельсины. Лица на портретах он делал больше натуральной
величины, и это производило отталкивающее впечатление. Я воспринимал их как
карикатуры. Написаны они были в совершенно новой для меня манере. Пейзажи
еще сильнее меня озадачили. Два или три из них изображали лес в Фонтенбло,
остальные - улицы Парижа; на первый взгляд они казались нарисованными пьяным
извозчиком. Я просто ошалел. Нестерпимо кричащие краски, и все в целом
какой-то дурацкий, непонятный фарс. Вспоминая об этом, я еще больше
поражаюсь чутью Стрева. Он с первого взгляда понял, что здесь речь шла о
революции в искусстве, и почти еще в зародыше признал гения, перед которым
позднее преклонился весь мир.
Растерянный и сбитый с толку, я тем не менее был потрясен. Даже при моем
колоссальном невежестве я почувствовал, что здесь тщится проявить себя
великая сила. Все мое существо пришло в волнение. Я ясно ощущал, что эти
картины говорят мне о чем-то очень для меня важном, но о чем именно, я еще
не знал. Они казались мне уродливыми, но в них была какая-то великая и
нераскрытая тайна, что-то странно дразнящее и волнующее. Чувства, которые
они во мне возбуждали, я не умел проанализировать: слова тут были бессильны.
Мне начинало казаться, что Стрикленд в материальных вещах смутно провидел
какую-то духовную сущность, сущность до того необычную, что он мог лишь в
неясных символах намекать о ней. Точно среди хаоса вселенной он отыскал
новую форму и в безмерной душевной тоске неумело пытался ее воссоздать. Я
видел мученический дух, алчущий выразить себя и таким образом найти
освобождение.
Я обернулся к Стрикленду.
- Мне кажется, вы избрали не правильный способ выражения.
- Что за околесицу вы несете?
- Вы, видимо, стараетесь что-то сказать - что именно, я не знаю, но
сомневаюсь, можно ли это высказать средствами живописи.
Я ошибся, полагая, что картины Стрикленда дадут мне ключ к пониманию его
странной личности. На деле они только заставили меня еще больше ему
удивляться. Теперь я уже вовсе ничего не понимал. Единственное, что мне
уяснилось, - но, может быть, и это была игра воображения, - что он жаждал
освободиться от какой-то силы, завладевшей им. А какая это была сила и что
значило освобождение от нее, оставалось туманным. Каждый из нас одинок в
этом мире. Каждый заключен в медной башне и может общаться со своими
собратьями лишь через посредство знаков. Но знаки не одни для всех, а потому
их смысл темен и неверен. Мы отчаянно стремимся поделиться с другими
сокровищами нашего сердца, но они не знают, как принять их, и потому мы
одиноко бредем по жизни, бок о бок со своими спутниками, но не заодно с
ними, не понимая их и не понятые ими. Мы похожи на людей, что живут в чужой
стране, почти не зная ее языка; им хочется высказать много прекрасных,
глубоких мыслей, но они обречены произносить лишь штампованные фразы из
разговорника. В мозгу их бурлят идеи одна интересней другой, а сказать эти
люди могут разве что: "Тетушка нашего садовника позабыла дома свой зонтик".
Итак, основное, что я вынес из картин Стрикленда, - неимоверное усилие
выразить какое-то состояние души; в этом усилии, думал я, и следует искать
объяснения тому, что так меня поразило. Краски и формы, несомненно, имели
для Стрикленда значение, ему самому не вполне понятное. Он испытывал
неодолимую потребность выразить то, что чувствовал, и единственно с этой
целью создавал цвет и форму. Он, не колеблясь, упрощал, даже извращал и
цвет, и форму, если это приближало его к тому неведомому, что он искал.
Факты ничего не значили для него, ибо под грудой пустых случайностей он
видел лишь то, что считал важным. Казалось, он познал душу вселенной и
обязан был выразить ее. Пусть эти картины с первого взгляда смущали и
озадачивали, но и волновали они до глубины души. И вот, сам не знаю отчего,
я вдруг почувствовал, совсем уж неожиданно, жгучее сострадание к Стрикленду.
- Теперь я, кажется, знаю, почему вы поддались своему чувству к Бланш
Стрев, - сказал я.
- Почему?
- Мужество покинуло вас. Ваша телесная слабость сообщилась вашей душе. Я
не знаю, какая тоска грызет вас, толкает вас на опасные одинокие поиски
того, что должно изгнать демона, терзающего вашу душу. По-моему, вы вечный
странник, стремящийся поклониться святыне, которой, возможно, и не
существует. К какой непостижимой нирване вы стремитесь? Я не знаю. Да и вы,
вероятно, не знаете. Может быть, вы ищете Правды и Свободы, и на мгновение
вам почудилось, что любовь принесет вам вожделенное освобождение? Ваш
утомленный дух искал, думается мне, покоя в объятиях женщины, но, не найдя
его, вы эту женщину возненавидели. Вы были к ней беспощадны, потому что вы
беспощадны к самому себе. Вы убили ее из страха, так как все еще дрожали
перед опасностью, которой только что избегли.
Он холодно улыбнулся и потеребил свою бороду.
- Ну и сентиментальны же вы, дружище.
Через неделю я случайно услышал, что Стрикленд отправился в Марсель.
Больше я никогда его не видел.
43
То, что я написал о Стрикленде, конечно, никого удовлетворить не может,
задним числом я вполне отдаю себе в этом отчет. Я пересказал кое-какие
события, совершившиеся на моих глазах, но они остались темными, ибо я не
знаю первопричин этих событий. Самое странное из случившегося - решение
Стрикленда стать художником - в моем пересказе выглядит простой причудой;
между тем он, разумеется, неспроста принял такое решение, хотя что именно
его на это толкнуло, я не знаю. Из собственных его слов мне ничего не
уяснилось. Если бы я писал роман, а не просто перечислял известные мне факты
из жизни незаурядного человека, я бы придумал уйму всевозможных объяснений
для этого душевного переворота. Наверно, я рассказал бы о неудержимом
влечении Стрикленда к живописи, в детстве подавленном волей отца или же
принесенном в жертву необходимости зарабатывать свой хлеб; я бы изобразил,
как гневно он относился к требованиям жизни; обрисовав борьбу между его
страстью к искусству и профессией биржевого маклера, я бы мог даже привлечь
на его сторону симпатии читателя. Я сделал бы из него весьма внушительную
фигуру. Возможно, что кто-нибудь даже увидел бы в нем нового Прометея, и
оказалось бы, что я создал современную версию о герое во имя блага
человечества, обрекшего себя всем мукам прометеева проклятия. А это
неизменно захватывающий сюжет.
С таким же успехом я мог бы сыскать мотивы его поступка в семейной жизни.
Тут к моим услугам имелся бы добрый десяток вариантов. Например, скрытый дар
пробивается наружу благодаря знакомству с писателями и художниками, в
обществе которых вращается его жена; или: неудовлетворенный семейным кругом,
он углубляется в себя; и еще: любовная история раздувает в пламя маленький
огонек, который, в моем изображении, сначала бы едва-едва тлел в его душе. В
таком случае миссис Стрикленд мне, вероятно, пришлось бы обрисовать совсем
по-другому. Не церемонясь с фактами, я бы сделал ее брюзгливой, надоедливой
женщиной или ханжой, не понимающей духовных запросов мужа. Брак их я бы
изобразил как нескончаемую цепь мучений, разорвать которую можно только
бегством. Я бы, наверно, расписал яркими красками его терпеливое отношение к
душевно чуждой ему жене и жалость, которая долго не позволяла ему сбросить
тяжкое ярмо. О детях, пожалуй, упоминать бы и вовсе не следовало.
Не менее эффектно было бы свести Стрикленда со стариком художником,
которого либо нужда, либо жажда наживы некогда заставили отказаться от
своего призвания. Видя в Стрикленде возможности, им самим некогда упущенные,
старик уговаривает его покончить с прежней жизнью и всецело предаться
священной тирании искусства. Этот старый человек, добившийся богатства и
высокого положения в свете, который пытается в другом пережить все, на что у
него самого недостало мужества, хотя он и сознавал, что искусство - это
лучшая доля, должен быть дан слегка иронически.
Факты куда менее значительны. Стрикленд прямо со школьной скамьи поступил
в контору биржевого маклера, не испытывая при этом никаких моральных
терзаний. До женитьбы он жил, как все молодые люди его круга; понемножку
играл на бирже во время Дерби или Оксфордских и Кембриджских игр, случалось,
терял два-три соверена. В свободное время он занимался боксом, а на камине у
него стояла фотография миссис Ланггри и Мери Андерсон. Он читал "Панч" и
"Спортинг таймс". Ходил на танцы в Гемпстед.
То, что я потерял Стрикленда из виду на довольно долгий срок, особого
значения не имеет. Годы, которые он провел в борьбе за овладение трудным
искусством кисти, были достаточно однообразны, а то, чем ему приходилось
заниматься, чтобы заработать себе на жизнь, вряд ли представляло хоть
какой-нибудь интерес. Рассказывать об этом - значило бы рассказывать о
событиях в жизни других людей. Да к тому же эти события не наложили
отпечатка на характер Стрикленда. Он видел много сцен, которые могли бы
послужить великолепным материалом для плутовского романа о современном
Париже, но ничем этим не заинтересовался и, судя по его разговорам, не вынес
ровно никаких впечатлений из своей парижской жизни. Возможно, что, приехав
сюда, он был уже слишком стар и потому неподатлив колдовству большого
города. Самое странное, что, вопреки всему этому, он казался мне не только
практичным, но и сухо деловитым человеком. Жизнь его в те годы, несомненно,
была полна романтики, но он не подозревал об этом. Для того чтобы
почувствовать романтику, надо, вероятно, быть немного актером и уметь,
отрешившись от самого себя, набл