Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
ревращалась в пыль, и он смотрел, как она медленно
поднимается в луче солнца.
- Уж очень ты бережно с ними обращаешься! - говорила кухарка. Сама она
с ними не церемонилась, когда чистила, так как барыня, заметив, что
ботинки не имеют вида новых, сейчас же отдавала их ей.
У Эммы в шкафу было когда-то много обуви, но постепенно она вся почти
перешла к служанке, и Шарль никогда не выговаривал за это жене.
Без возражений уплатил он и триста франков за искусственную ногу,
которую Эмма сочла необходимым подарить Ипполиту. Протез был пробковый, с
пружинными сочленениями, - это был сложный механизм, заправленный в черную
штанину, с лакированным ботинком на конце. Однако Ипполит не мог себе
позволить роскошь ходить каждый день на такой красивой ноге и выпросил у
г-жи Бовари другую ногу, попроще. Лекарь, разумеется, оплатил и эту
покупку.
Мало-помалу конюх опять начал заниматься своим делом. Снова он стал
появляться то тут, то там на улицах городка, и Шарль, издали заслышав
сухой стук костыля по камням мостовой, быстро переходил на другую сторону.
Все заказы брался выполнять торговец г-н Лере, - это давало ему
возможность часто встречаться с Эммой. Он рассказывал ей о парижских
новинках, обо всех диковинных женских вещицах, был чрезвычайно услужлив и
никогда не требовал денег. Эмму соблазнил такой легкий способ
удовлетворять свои прихоти. Так, например, ей захотелось подарить Родольфу
очень красивый хлыст, который она видела в одном из руанских магазинов.
Через неделю г-н Лере положил ей этот хлыст на стол.
Но на другой день он предъявил ей счет на двести семьдесят франков и
сколько-то сантимов. Эмма растерялась: в письменном столе было пусто,
Лестибудуа задолжали больше чем за полмесяца, служанке - за полгода,
помимо этого было еще много долгов, и Шарль с нетерпением ждал Петрова
дня, когда г-н Дерозере обыкновенно расплачивался с ним сразу за целый
год.
Эмме несколько раз удавалось спровадить торговца, но в конце концов он
потерял терпение: его самого преследуют-де кредиторы, деньги у него все в
обороте, и, если он не получит хоть сколько-нибудь, ему придется забрать у
нее вещи.
- Ну и берите! - отрезала Эмма.
- Что вы? Я пошутил! - сказал он. - Вот только хлыстика жаль. Ничего не
поделаешь, я попрошу вашего супруга мне его вернуть.
- Нет, нет! - воскликнула Эмма.
"Ага! Ты у меня в руках!" - подумал Лере.
Вышел он от Эммы вполне проникнутый этой уверенностью, по своему
обыкновению насвистывая и повторяя вполголоса:
- Отлично! Посмотрим! Посмотрим!
Эмма все еще напрягала мысль в поисках выхода из тупика, когда
появилась кухарка и положила на камин сверточек в синей бумаге "от г-на
Дерозере". Эмма подскочила, развернула сверток. В нем оказалось пятнадцать
наполеондоров. Значит, счет можно будет оплатить! На лестнице послышались
шаги мужа - Эмма бросила золото в ящик письменного стола и вынула ключ.
Через три дня Лере пришел опять.
- Я хочу предложить вам одну сделку, - сказал он. - Если вам трудно
уплатить требуемую сумму, вы можете...
- Возьмите, - прервала его Эмма и вложила ему в руку четырнадцать
наполеондоров.
Торговец был изумлен. Чтобы скрыть разочарование, он рассыпался в
извинениях и в предложениях услуг, но Эмма ответила на все решительным
отказом. После его ухода она несколько секунд ощупывала в карманах две
монеты по сто су, которые он дал ей сдачи. Она поклялась, что будет теперь
экономить и потом все вернет.
"Э! Да Шарль про них и не вспомнит!" - поразмыслив, решила она.
Кроме хлыста с золоченой ручкой, Родольф получил в подарок печатку с
девизом: Amor nel car [любовь в сердце (ит.)], шарф и, наконец, портсигар,
точно такой же, какой был у виконта, - виконт когда-то обронил портсигар
на дороге, Шарль поднял, а Эмма спрятала на память. Родольф считал для
себя унизительным получать от Эммы подарки. От некоторых он отказывался,
но Эмма настаивала, и в конце концов, придя к заключению, что Эмма
деспотична и напориста, он покорился.
Потом у нее появились какие-то странные фантазии.
- Когда будет бить полночь, подумай обо мне! - просила она.
Если он признавался, что не думал, на него сыпался град упреков;
кончалось же это всегда одинаково:
- Ты меня любишь?
- Конечно, люблю! - отвечал он.
- Очень?
- Ну еще бы!
- А других ты не любил?
- Ты что же думаешь, до тебя я был девственником? - со смехом говорил
Родольф.
Эмма плакала, а он, мешая уверения с шуточками, пытался ее утешить.
- Да ведь я тебя люблю! - опять начинала она. - Так люблю, что жить без
тебя не могу, понимаешь? Иной раз так хочется тебя увидеть - кажется,
сердце разорвется от муки. Думаешь: "Где-то он? Может, он сейчас говорит с
другими? Они ему улыбаются, он к ним подходит..." Нет, нет, тебе никто
больше не нравится, ведь правда? Есть женщины красивее меня, но любить,
как я, никто не умеет! Я твоя раба, твоя наложница! Ты мой повелитель, мой
кумир! Ты добрый! Ты прекрасный! Ты умный! Ты сильный!
Во всем том, что она говорила, для Родольфа не было уже ничего нового,
- он столько раз это слышал! Эмма ничем не отличалась от других любовниц.
Прелесть новизны постепенно спадала, точно одежда, обнажая вечное
однообразие страсти, у которой всегда одни и те же формы и один и тот же
язык. Сходство в оборотах речи заслоняло от этого слишком трезвого
человека разницу в оттенках чувства. Он слышал подобные фразы из продажных
и развратных уст и потому с трудом верил в искренность Эммы.
"Высокопарными словами обычно прикрывается весьма неглубокая
привязанность", - рассуждал он. Как будто полнота души не изливается
подчас в пустопорожних метафорах! Ведь никто же до сих пор не сумел найти
точные слова для выражения своих чаяний, замыслов, горестей, ибо
человеческая речь подобна треснутому котлу, и когда нам хочется растрогать
своей музыкой звезды, у нас получается собачий вальс.
Однако даже при том критическом уме, который составляет преимущество
всякого, кто не теряет головы даже в самой упоительной битве, Родольф
находил для себя в этом романе нечто заманчивое. Теперь он уже ничуть не
стеснялся Эммы. Он был с нею бесцеремонен. Он сделал из нее существо
испорченное и податливое. Ее сумасшедшая страсть была проникнута восторгом
перед ним, представляла для нее самой источник наслаждений, источник
блаженного хмеля, душа ее все глубже погружалась в это опьянение и, точно
герцог Кларенс в бочке с мальвазией (*37), свертывалась комочком на самом
дне.
Она уже приобрела опыт в сердечных делах, и это ее преобразило. Взгляд
у нее стал смелее, речи - свободнее. Ей теперь уже было не стыдно гулять с
Родольфом и курить папиросу, словно нарочно "дразня гусей". Когда же она в
один прекрасный день вышла из "Ласточки" в жилете мужского покроя, у тех,
кто еще сомневался, рассеялись всякие сомнения, и в такой же мере, как
местных жительниц, возмутило это и г-жу Бовари-мать, сбежавшую к сыну
после дикого скандала с мужем. Впрочем, ей не понравилось и многое другое:
во-первых, Шарль не внял ее советам запретить чтение романов; потом ей не
нравился самый дух этого дома. Она позволяла себе делать замечания, но это
вызывало неудовольствие, а как-то раз из-за Фелисите у невестки со
свекровью вышла крупная ссора.
Накануне вечером г-жа Бовари-мать, проходя по коридору, застала
Фелисите с мужчиной - мужчиной лет сорока, в темных бакенбардах; заслышав
шаги, он опрометью выскочил из кухни. Эмму это насмешило, но почтенная
дама, вспылив, заявила, что только безнравственные люди не следят за
нравственностью слуг.
- Где вы воспитывались? - спросила невестка.
Взгляд у нее был при этом до того вызывающий, что г-жа Бовари-мать
сочла нужным спросить, уж не за себя ли вступилась Эмма.
- Вон отсюда! - крикнула невестка и вскочила с места.
- Эмма!.. Мама!.. - стараясь помирить их, воскликнул Шарль.
Но обе женщины в бешенстве вылетели из комнаты. Эмма топала ногами и
все повторяла:
- Как она себя держит! Мужичка!
Шарль бросился к матери. Та была вне себя.
- Нахалка! Вертушка! А может, еще и хуже! - шипела свекровь.
Она прямо сказала, что, если невестка не придет к ней и не извинится,
она сейчас же уедет. Шарль побежал к жене - он на коленях умолял ее
уступить. В конце концов Эмма согласилась:
- Хорошо! Я пойду!
В самом деле, она с достоинством маркизы протянула свекрови руку и
сказала:
- Извините, сударыня.
Но, вернувшись к себе, бросилась ничком на кровать и по-детски
расплакалась, уткнувшись в подушку.
У нее с Родольфом был уговор, что в каком-нибудь исключительном случае
она прикрепит к оконной занавеске клочок белой бумаги: если Родольф будет
в это время в Ионвиле, то по этому знаку сейчас же пройдет на задворки.
Эмма подала сигнал. Прождав три четверти часа, она вдруг увидела Родольфа
на углу крытого рынка. Она чуть было не отворила окно и не окликнула его,
но он уже исчез. Эмма снова впала в отчаяние.
Вскоре ей, однако, послышались шаги на тротуаре. Конечно, это был он.
Она спустилась с лестницы, перебежала двор. Он стоял там в проулке. Она
кинулась к нему в объятия.
- Ты неосторожна, - заметил он.
- Ах, если б ты знал! - воскликнула Эмма.
И тут она рассказала ему все - рассказала торопливо, бессвязно, сгущая
краски, выдумывая, со множеством отступлений, которые окончательно сбили
его с толку.
- Полно, мой ангел! Возьми себя в руки! Успокойся! Потерпи!
- Но я уже четыре года терплю и мучаюсь!.. Наша с тобой любовь такая,
что я, не стыдясь, призналась бы в ней перед лицом божиим! Они меня
истерзали. Я больше не могу! Спаси меня!
Она прижималась к Родольфу. Ее мокрые от слез глаза блестели, точно
огоньки, отраженные в воде; от частого дыхания вздымалась грудь. Никогда
еще Родольф не любил ее так страстно. Совсем потеряв голову, он спросил:
- Что же делать? Чего ты хочешь?
- Возьми меня отсюда! - воскликнула она. - Увези меня!.. Я тебя умоляю!
И она потянулась к его губам как бы для того, чтобы вместе с поцелуем
вырвать невольное согласие.
- Но... - начал Родольф.
- Что такое?
- А твоя дочь?
Эмма помедлила.
- Придется взять ее с собой! - решила она.
"Что за женщина!" - подумал Родольф, глядя ей вслед.
Она убежала в сад. Ее звали.
Все последующие дни Бовари-мать не могла надивиться перемене,
происшедшей в невестке. И точно: Эмма стала покладистее, почтительнее,
снизошла даже до того, что спросила свекровь, как надо мариновать огурцы.
Делалось ли это с целью отвести глаза свекрови и мужу? Или же это был
своего рода сладострастный стоицизм, желание глубже почувствовать
убожество всего того, что она покидала? Нет, она была далека от этой
мысли, как раз наоборот: она вся ушла в предвкушение близкого счастья. С
Родольфом она только об этом и говорила. Положив голову ему на плечо, она
шептала:
- Ах, когда же мы будем с тобой в почтовой карете!.. Ты можешь себе это
представить? Неужели это все-таки совершится? Когда лошади понесут нас
стрелой, у меня, наверно, будет такое чувство, словно мы поднимаемся на
воздушном шаре, словно мы возносимся к облакам. Знаешь, я уже считаю
дни... А ты?
За последнее время г-жа Бовари как-то особенно похорошела. Она была
красива тою не поддающейся определению красотой, которую питают радость,
воодушевление, успех и которая, в сущности, есть не что иное, как гармония
между темпераментом и обстоятельствами жизни. Вожделения, горести, опыт в
наслаждениях, вечно юные мечты - все это было так же необходимо для ее
постепенного душевного роста, как цветам необходимы удобрение, дождь,
ветер и солнце, и теперь она вдруг раскрылась во всей полноте своей
натуры. Разрез ее глаз был словно создан для влюбленных взглядов, во время
которых ее зрачки пропадали, тонкие ноздри раздувались от глубокого
дыхания, а уголки полных губ, затененных черным пушком, хорошо видным при
свете, оттягивались кверху. Казалось, опытный в искушениях художник
укладывал завитки волос на ее затылке. А когда прихоть тайной любви
распускала ее волосы, они падали небрежно, тяжелой волной. Голос и
движения Эммы стали мягче. Что-то пронзительное, но неуловимое исходило
даже от складок ее платья, от изгиба ее ноги. Шарлю она представлялась
столь же пленительной и неотразимой, как в первые дни после женитьбы.
Когда он возвращался домой поздно, он не смел ее будить. От фарфорового
ночника на потолке дрожал световой круг, а в тени, у изножья кровати,
белой палаткой вздувался полог над колыбелью. Шарль смотрел на жену и на
дочку. Ему казалось, что он улавливает легкое дыхание девочки. Теперь она
будет расти не по дням, а по часам; каждое время года означит в ней
какую-нибудь перемену. Шарль представлял себе, как она с веселым личиком
возвращается под вечер из школы, платьице на ней выпачкано чернилами, на
руке она несет корзиночку. Потом надо будет отдать ее в пансион - это
обойдется недешево. Как быть? Шарль впадал в задумчивость. Он рассчитывал
арендовать где-нибудь поблизости небольшую ферму, с тем чтобы каждое утро
по дороге к больным присматривать за ней самому. Доход от нее он будет
копить, деньги положит в сберегательную кассу, потом приобретет
какие-нибудь акции, а тем временем и пациентов у него прибавится. На это
он особенно надеялся: ему хотелось, чтобы Берта была хорошо воспитана,
чтобы у нее появились способности, чтобы она выучилась играть на
фортепьяно. К пятнадцати годам это уже будет писаная красавица, похожая на
мать, и летом, когда обе наденут соломенные шляпки с широкими полями,
издали их станут принимать за сестер. Воображению Шарля рисовалось, как
Берта, сидя подле родителей, рукодельничает при лампе. Она вышьет ему
туфли, займется хозяйством, наполнит весь дом своей жизнерадостностью и
своим обаянием. Наконец, надо будет подумать об устройстве ее судьбы. Они
подыщут ей какого-нибудь славного малого, вполне обеспеченного, она будет
с ним счастлива - и уже навек.
Эмма не спала, она только притворялась спящей, и в то время, как Шарль,
лежа рядом с ней, засыпал, она бодрствовала в мечтах об ином.
Вот уже неделя, как четверка лошадей мчит ее в неведомую страну, откуда
ни она, ни Родольф никогда не вернутся. Они едут, едут, молча, обнявшись.
С высоты их взору внезапно открывается чудный город с куполами, мостами,
кораблями, лимонными рощами и беломраморными соборами, увенчанными
островерхими колокольнями, где аисты вьют себе гнезда. Они едут шагом по
неровной мостовой, и женщины в красных корсажах предлагают им цветы. Гудят
колокола, кричат мулы, звенят гитары, лепечут фонтаны, и водяная пыль,
разлетаясь от них во все стороны, освежает груды плодов, сложенных
пирамидами у пьедесталов белых статуй, улыбающихся сквозь водометы. А
вечером они с Родольфом приезжают в рыбачий поселок, где вдоль прибрежных
скал, под окнами лачуг, сушатся на ветру бурые сети. Здесь они и будут
жить; они поселятся у моря, на самом краю залива, в низеньком домике с
плоскою кровлей, возле которого растет пальма. Будут кататься на лодке,
качаться в гамаке, и для них начнется жизнь легкая и свободная, как их
шелковые одежды, теплая и светлая, как тихие звездные ночи, что зачаруют
их взор. В том безбрежном будущем, которое она вызывала в своем
воображении, ничто рельефно не выделялось; все дни, одинаково упоительные,
были похожи один на другой, как волны, и этот бескрайний голубой, залитый
солнцем, согласно звучащий простор мерно колыхался на горизонте. Но в это
время кашляла в колыбельке девочка или же Бовари особенно громко
всхрапывал - и Эмма засыпала лишь под утро, когда стекла окон белели от
света зари и Жюстен открывал в аптеке ставни.
Однажды она вызвала г-на Лере и сказала:
- Мне нужен плащ, длинный плащ на подкладке, с большим воротником.
- Вы отправляетесь в путешествие? - осведомился он.
- Нет, но... В общем, я рассчитываю на вас. Хорошо? Но только поскорее!
Он поклонился.
- Еще мне нужен чемодан... - продолжала она. - Не очень тяжелый...
удобный.
- Так, так, понимаю. Приблизительно девяносто два на пятьдесят, -
сейчас делают такие.
- И спальный мешок.
"Должно быть, рассорились", - подумал Лере.
- Вот, - вынимая из-за пояса часики, сказала г-жа Бовари, - возьмите в
уплату.
Но купец заявил, что это напрасно: они же знают друг друга, неужели он
ей не поверит? Какая чепуха! Эмма, однако, настояла на том, чтобы он взял
хотя бы цепочку. Когда же Лере, сунув ее в карман, направился к выходу,
она окликнула его:
- Все это вы оставьте у себя. А плащ, - она призадумалась, - плащ тоже
не приносите. Вы только дайте мне адрес портного и предупредите его, что
плащ мне скоро может понадобиться.
Бежать они должны были в следующем месяце. Она поедет в Руан будто бы
за покупками. Родольф возьмет билеты, выправит паспорта и напишет в Париж,
чтобы ему заказали карету до Марселя, а в Марселе они купят коляску и уже
без пересадок поедут по Генуэзской дороге. Она заранее отошлет свой багаж
к Лере, оттуда его доставят прямо в "Ласточку", и таким образом ни у кого
не возникнет подозрений. Во всех этих планах отсутствовала Берта. Родольф
не решался заговорить о ней; Эмма, может быть, даже о ней и не думала.
Родольфу нужно было еще две недели, чтобы покончить с делами. Через
восемь дней он попросил отсрочки еще на две недели, потом сказался
больным, потом куда-то уехал. Так прошел август, и наконец, после всех
этих оттяжек, был назначен окончательный срок - понедельник четвертого
сентября.
Наступила суббота, канун кануна.
Вечером Родольф пришел раньше, чем обычно.
- Все готово? - спросила она.
- Да.
Они обошли клумбу и сели на закраину стены, над обрывом.
- Тебе грустно, - сказала Эмма.
- Нет, почему же?
А смотрел он на нее в эту минуту как-то особенно нежно.
- Это оттого, что ты уезжаешь, расстаешься со всем, к чему привык, со
всей своей прежней жизнью? - допытывалась Эмма. - Да, да, я тебя
понимаю... А вот у меня нет никаких привязанностей! Ты для меня все. И я
тоже буду для тебя всем - я заменю тебе семью, родину, буду заботиться,
буду любить тебя.
- Какая же ты прелесть! - сжимая ее в объятиях, воскликнул он.
- Правда? - смеясь расслабленным смехом, спросила она. - Ты меня
любишь? Поклянись!
- Люблю ли я тебя! Люблю ли я тебя! Я тебя обожаю, любовь моя!
На горизонте, за лугами, показалась круглая багровая луна. Она всходила
быстро; кое-где, точно рваный черный занавес, ее прикрывали ветви тополей.
Затем она, уже ослепительно-белая, озарила пустынный небосвод и, замедлив
свое течение, обронила в реку огромный блик, тотчас же засиявший в воде
мириадами звезд. Этот серебристый отблеск, точно безголовая змея, вся в
сверкающих чешуйках, извивался в зыбях вплоть до самого дна. Еще это было
похоже на гигантский канделябр, по которому стекали капли расплавленного
алмаза. Кругом простиралась тихая ночь. Листья деревьев были окутаны
покрывалами тени. Дул ветер, и Эмма, полузакрыв глаза, жадно вбирала в
себя его свежесть. Они были так поглощены своими думами, что не могли
говорить. К сердцу подступала былая нежность, многоводная и безмолвная,
как река, что струилась там, за оградой, томящая, как благоухание росшего
в саду жасмина, и отбрасывал