Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
они мочалками. Теперь их доканчивает солнцем.
Громыхают ворота. Это Тамарка рогами выдавливает калитку.
- Ку-ддааа?!..
Вижу я острый рог: просунула-таки в щель калитки, ломится в огород.
Манит ее сочная, зеленая кукуруза. Шире и шире щель, всовывается розовый
шагрень носа, фыркает влажно-жадно, слюну пускает...
- На-ззад!!..
Она убирает губы, отводит морду. Стоит неподвижно за калиткой. Куда же
еще идти?! Везде - пусто.
Вот он, наш огородик... жалкий! А сколько неистового труда бросил я в
этот сыпучий шифер! Тысячи камня выбрал, носил из балок мешками землю, ноги
избил о камни, выцарапываясь по кручам...
А для чего все это!? Это убивает мысли.
Выберешься наверх горы, сбросишь тяжкий мешок с землею, скрестишь
руки... Море! Глядишь и глядишь через капли пота - глядишь сквозь слезы...
Синяя даль какая! А вот за черными кипарисами - низенький, скромный, тихий -
домик под красной крышей. Неужели я в нем живу? В саду - ни души, и кругом -
пустынно: никто не проедет за день. Маленький, с голубка, павлин по пустырю
ходит - долбит камень. Тишина какая! Весенними вечерами хорошо поет черный
дрозд на сухой рябине. Горам попоет - повернется к морю. Споет и морю, и
нам, и моим деревцам миндальным в цветах, и домику. Домик наш одинокий!..
Отсюда видно его изъяны. Заднюю стенку дожди размыли, камни торчат из глины
- надо до осенних дождей поправить. Придут дожди... Об этом не надо думать.
Надо разучиться думать! Надо долбить шифер мотыгой, таскать землю мешками,
рассыпать мысли.
Бурей задрало железо - пришлось навалить по углам камни. Кровельщика бы
надо... И кровельщика, пожалуй, не осталось. Нет, старый Кулеш остался:
стучит колотушкой за горкой, к балке, - выкраивает соседу из старого железа
печки. В степь повезут выменивать на пшеницу, на картошку... Хорошо иметь
старое железо!
Стоишь - смотришь, а ветерок с моря обдувает. Красота какая!
Далеко внизу - беленький городок с древней, от генуэзцев, башней.
Черной пушкой уставилась она косо в небо. Выбежала в море игрушечная
пристань - скамеечка на ножках, а возле - скорлупка-лодка. Сзади - плешиной
Чатырдаг синеет, Палат-Гора... Там седловина перевала... выше еще - и
смотрит вихром Демерджи. Орлы живут по ее ущельям. Дальше - светлые цепи
голых, туманно-солнечных гор Судакских...
Хорош городок отсюда - в садах, в кипарисах, в виноградниках, в тополях
высоких. Хорош обманчиво. Стеклышками смеется! Ласковы-кротки белые домики -
житие мирное. А белоснежный Дом Божий крестом осеняет кроткую свою паству.
Вот-вот услышишь вечернее - "Свете тихий"... Я знаю эту усмешку далей.
Подойди ближе - и увидишь... Это же солнце смеется, только солнце! Оно и в
мертвых глазах смеется. Не благостная тишина эта: это мертвая тишина
погоста. Под каждой кровлей одна и одна дума - хлеба!
И не дом пастыря у церкви, а подвал тюремный... Не церковный сторож
сидит у двери: сидит тупорылый парень с красной звездой на шапке,
зыкает-сторожит подвалы: - Эй!.. отходи подале!..
И на штыке солнышко играет.
Далеко с высоты видно! За городком - кладбище. Сияет на нем вся
прозрачная, из стекла, часовня. Какая роскошь... не разберешь, что в
часовне: плавится на ее стеклах солнце...
Обманчиво-хороши сады, обманчивы виноградники! Заброшены, забыты сады.
Опустошены виноградники. Обезлюжены дачи. Бежали и перебиты хозяева, в землю
вбиты! - и новый хозяин, недоуменный, повыбил стекла, повырывал балки...
повыпил и повылил глубокие подвалы, в кровине поплавал, а теперь, с
праздничного похмелья, угрюмо сидит у моря, глядит на камни. Смотрят на него
горы...
Я вижу тайную их улыбку - улыбку камня...
Сереет под Демерджи обвал - когда-то татарская деревня. Века глядела
гора в человечье стойло. И показала свою улыбку - швырнула камнем. Да будет
каменное молчание! Вот уж идет оно.
Что, Тамарка? И ты, бедняга, попала в петлю... А примириться не хочешь:
упрямо стучишь копытом, бьешь головой в ворота! Похудела же ты, бедняга...
Она тупо глядит на мою поднятую руку стеклянными глазами, синими с неба
и ветряного моря. Да куда же еще идти?! Ее бока провалились, выперло кости
таза, а хребет заострился и изъеден кровопийцами мухами и слепнями. Сочится
сукровица из ранок: там уже свербит червивое потомство, зреет в теплоте
язвы. Вымя ее вытянулось и потемнело, подсохли-поморщились сосочки: ничего
не вытянут из нее сегодня хозяйские руки.
- Ступай же... нету!..
Она не верит. Она же знает великую силу человека! Не может она понять,
почему не кормит ее хозяин...
И я не могу понять, Тамарка... Понять не могу, кому и зачем
понадобилось все обратить в пустыню, залить кровью! А помнишь, еще недавно
каждый мог тебе дать кусок душистого хлеба с солью, каждый хотел потрепать
твои теплые губы, каждый радовался на твое ведерное вымя. Кто же это выпил и
твои соки? Каждую весну ты носила, а теперь ходишь пустая и не прибавила на
рогах колечка!..
В ее стеклянных глазах я вижу слезы. Немые, коровьи слезы. Голодная
слюна тянется-провисает к колючей ажине, которую она жевала. С усилием
отрывает она глаза от кукурузы, поворачивает от калитки и... смотрит в море.
Синее и пустое. Она его хорошо знает: синее и пустое. Вода и камни.
Смотрю и я... Сколько хочешь смотри - и так, и этак.
Прямо смотри: не видная Азия, Трапезунд. Там Кемаль-Паша воюет со всеми
народами на свете; побил и греков, и англичан, и французов, и итальянцев -
всех побил-потопил в славном турецком море.
Пошептывают прижухнувшиеся татары:
- Це-це-це... Кемал-Паша! Крым идет... пылымот стрылят, балшивит тикал!
Хлэб будит, чурэк-чебурэк... баряшка будыт... Балшой чилавэк Кемал-Паша! Наш
будыт...
Вправо - Босфор далекий, Стамбул Великий. Там горы хлеба и сахара, и
брынзы, и аравийского кофе, и баранов...
Влево, в утренней дымке, - земля родная, кровью святой политая...
Ни дымочка на синей дали, серебрятся течения... Одна голубая парча - на
солнце.
Мертвое море здесь: не любят его веселые пароходы. Не возьмешь ни
пшеницы, ни табаку, ни вина, ни шерсти... Съедено, выпито, выбито - все.
Иссякло.
А солнце пишет свои полотна!
Фиолетовый пляж розовым подержался, теперь бледнеет. Накалится -
засветится. К ночи с холоду посинеет. А вот и она - синь-бель: вскипает с
играющего моря. Нет ни души на гальке, пятнышка нет живого. Прощай,
расцветка!
Ни татарина меднорожего, с беременными корзинами на бедрах - груши,
персики, виноград! Ни шумливого плута-армянина из Кутаиси, восточного
человека, с кавказскими поясами и сукнами, с линючими чадрами кричащих
красок - утехой женщин; ни итальяшек с "обомаршэ"*, ни пылящих ногами,
запотевших фотографов, берущих "с веселым лицом" у камня, лихо накидывающих
черный лоскут суконный, небрежно-важно разбрасывающих - "мерсис"! И
уральские камни сгинули, и растаяли бублики за копейку, и раковинки с
"Ялтой" - китайской тушью, и татары-проводники в рейтузах синей "диагонали",
с нафабренными усами, с бедрами Аполлона из Корбека, со стеком за лаковым
голенищем, с запахом чеснока и перца. Ни фаэтонов в пунцовом плисе, с белыми
балдахинами, вздувающимися на бойком ходу, с красными язычками в бисерной
мишуре-сверканье, с конями и шерстяных розанах, с крымскими глухарями из
серебра - звоном бахчисарайским, - щеголевато-мягко несущихся мимо
просыпающихся утренних вилл в глициниях и мимозах, в магнолиях и розах, и в
винограде, с курящеюся поливкой, с душистой прохладой утра, умело
опрысканного садовником. Ни широких турок, мерно бьющих новые плантажи,
крепкожильных, с синими курдюками, с полудня засыпающих на земле - у камня.
Ни дамских зонтиков на песке, жарких цветов полудня, ни человеческой бронзы,
которую жарит солнцем, ни татарского старичка, сухого, с шоколадной головкой
в белой обвязке, мотающегося на коленях - к Мекке...
* Название французского магазина.
Не ты ли сожрало, море? Молчит, играет.
Кому продавать, покупать, кататься, крутить лениво золотистый табак
ламбатский? Кому купаться?.. Все - иссякло. В землю ушло - или туда, за
море.
Смотрят в пустой песок выбитыми глазами дачи. Тянут бакланы в море,
снуют-плавают их цепочки.
Одно увидишь на побережной дороге - ковыляет босая, замызганная баба с
драной травяной сумкой, - пустая бутылка да три картошки, - с напряженным
лицом без мысли, одуревшая от невзгоды:
- А сказывали - все будет!..
Прошагает за осликом пожилой татарин, - гонит с вьючком дровишек, -
угрюмый, рваный, в рыжей овчинной шапке; поцекает на слепую дачу, с
вывернутой решеткой, на лошадиные кости у срубленного кипариса:
- Це-це-це... ах, шайтаны!..
И вспомнит: носил сюда петухов в сезоны, черешню, виноград, груши...
было время! А теперь и соли купить не с чем.
А то пропылит на мухрастой запаленной лошадке полупьяный красноармеец,
без родины - без причала, в ушастом шлыке суконном, в помятой звезде
красной-тырцанальной, с ведерным бочонком у брюха - пьяную радость везет
начальству из дальнего подвала, который еще не весь выпит.
Так вот какая она, пустыня!
Смеется солнце. Поигрывают тенями горы. Все равно перед ними: розовое
ли живое тело или труп посинелый, с выпитыми глазами - вино ли, кровь ли...
И этому верховому звездоносцу. Остановится перед разбитой виллой,
глядит-пялит заспанными глазами... - чего такое?.. Приметит - стеклышко
никак цело! Наведет-нацелит: - А-а, едренать...
Еще нацелит...
Но куда же пойдет Тамарка?
Она тянет-вытягивает мордочку и мычит, протяжно - на море. В синее и
пустое. Еще мычит, и еще... И уходит через дорогу в балку. Задумывается над
сочным молочаем: не съесть ли?.. Фыркает и отходит: чует коровьим нюхом эти
острые молочаи-боли - от них вымя сочится кровью.
Ну, что же сегодня делать? Что и вчера - все то же: нарвать виноградных
листьев помоложе, мелко-мелко порезать - и суп будет. Хорошо чесноку
добавить - дает, говорят, бодрость; но чеснок весь вышел. Потом... опять
листу надо - обманывать единственное живое, что нам осталось, - птиц наших.
Они связывают нас с прошлым. Их надо поскорей выпустить, кузнечика хоть
поймают. Они доживут до осени, а дальше... Не стоит думать. Кружились бы
только с нами! Они отзываются на ласку, задремывают на коленях, затягивая
пленочками зрачки. Они шумно слетаются из балок, заслышав обманное звяканье
жестяной кружки, - не зерно ли?! - разговаривают даже с нами. Я хорошо
понимаю Робинзона.
Итак, начинаем день.
"В ВИНОГРАДНОЙ БАЛКЕ"
Виноградная балка... Овраг? Яма? Нет: это отныне мой храм, кабинет и
подвал запасов. Сюда прихожу я думать. Отсюда черпаю хлеб насущный. Здесь у
меня цветы - золотисто-малиновый куст львиного зева, в пчелах. Только.
Огромное окно - море. И - виноград зреет.
Отныне мой храм?.. Неправда. У меня нет теперь храма.
Бога у меня нет: синее небо пусто. Но шиферно-глинистые стены - мои
хранители: они укрывают от пустыни. "Натюрморты" на них живут - яблоки,
виноград, груши...
Я спускаюсь по сыпучему шиферу, оглядываю свои запасы. Плохо на
яблоньках: поела цветы "мохнатая оленка". Тысячи их налетали, когда яблони
стояли в цвету, падали в белые чашечки, сосали-грызли золотые тычинки. Я
выбирал их, спящих - они задремывали к полудню. Вот одичавший персик, с
каменной мелочью, черешня, в усохших косточках, оклеванная дроздами. Айва
бесплодная, в паутинных коконах, заросли розы и ажины.
Грецкий орех, красавец... Он входит в силу. Впервые зачавший, он
подарил нам в прошлом году три орешка - поровну всем... Спасибо за ласку,
милый. Нас теперь только двое... а ты сегодня щедрее, принес семнадцать. Я
сяду под твоей тенью, стану думать...
Жив ли ты, молодой красавец? Так же ли ты стоишь в пустом винограднике,
радуешь по весне зеленью сочных листьев, прозрачной тенью? Нет и тебя на
свете? Убили, как все живое...
Хорошо сидеть в утренней тишине Виноградной балки, ото всего закрыться.
Только - лозы... рядками тянутся вверх, по балке, на волю, где старые
миндальные деревья, - прыгают там голубые сойки. Какое покойное корыто!
Откосы, один - тенистый, солнцем еще не взятый; другой - золотой, горячий.
На нем груши-молодки в бусах.
Взглянешь назад - синее окно, море! Круто падает балка, и в темном ее
прорыве - синяя чаша моря: пей глазами!
Хорошо так сидеть, не думать...
Пустынным криком кричит павлин:
- Э-оу-а-аааа...
Нельзя не думать: настежь раскрыты двери, кричит пустыня. Утробным
ревом ревет корова, винтовка стучит в горах - кого-то ищет. Над головой
детский голосок тянет:
- Хле-а-ба-аааа... са-мый-са-ааа в пуговичку-ууу...
са-а-мый-са-аааа....
Гремит самоварная труба. Это пониже нашего домика, соседи.
- Ах, Воводичка... какой ты... Я же тебе сказала...
Голос усталый, слабый. Это старая барыня, попавшая вместе с другими в
петлю. При ней чужие, "нянькины дети": Ляля и Вова. Живут на тычке - бьются.
- Са-а-мый-с-а-аааа...
- Я же тебе сказала... Сейчас лепестков заварим, розовый чай пить
будем...
- Хочу са-а-ла-аааа...
- Ну, что ты из меня душу тянешь!.. Ля-ля, да уведи ты его от меня, с
глаз моих!..
Я слышу дробное топотанье и задохшийся, тонкий голосок Ляли:
- А-а... сала тебе?! Сала? Я тебе такого сала!.. Ухи тебе насалить?
- Ля-ля, оставь его... И потом, нельзя говорить... у-хи! У-ши! И как ты
выражаешься: наса-лить! На что это похоже! А я-то еще хотела с тобой
по-французски заниматься...
По-французски! У смерти... - и по-французски. Нет, права она, старая,
милая барыня: надо и по-французски, и географию, и каждый день умываться,
чистить дверные ручки и выбивать коврик. Уцепиться и не даваться. Ну, какие
самые большие реки? Нил, Амазонка... Еще текут где-то? А города?.. Лондон,
Нью-Йорк, Париж... А теперь в Париже...
Странно... когда я сижу так, ранним утром, в балке и слышу, как гремит
самоварная труба, я вспоминаю о Париже, в котором никогда не был. В этой
балке, и - о Париже! Это на каком-то другом свете... И есть ли этот Париж?
Не исчез ли и он из жизни?..
Вот почему я вспоминаю о Париже: моя соседка рассказывала, бывало, как
она жила за границей, училась в Берлине и в Париже... Так далеко отсюда!
Она.. в Париже! Она бродит в вязаном платочке, унылая и больная, щупает себя
за голову, жует крупку... Видала Париж, в Булонском лесу каталась, стояла
перед Венерой и Нотр-Дам!.. Да почему она здесь, на тычке, у балки?! Бьется
с чужими детьми, продает последние ложечки и юбки, выменивает на затхлый
ячмень и соль. Боится, что отнимут у ней какой-то коврик... Каждую ночь
дрожит - вот придут и отнимут коврик, и этот платок последний, и полфунта
соли. Чушь какая!
Париж?! Какой-то Булонский лес, где совершают предобеденные прогулки в
экипажах, - у Мопассана было... - и высится гордым стальным торчком
прозрачная башня Эйфеля?! .. гремит и сейчас: в огнях?!! и люди весело и
свободно ходят по улицам?!.. Париж... - а здесь отнимают соль, повертывают к
стенкам, ловят кошек на западни, гноят и расстреливают в подвалах, колючей
проволокой окружили дома и создали "человечьи бойни"! На каком это свете
деется? Париж... - а здесь звери в железе ходят, здесь люди пожирают детей
своих, и животные постигают ужас!..
На каком это свете деется? На белом свете?!!
Нет никакого Парижа-Лондона, пропал и Париж, и все. Вот работа
кинематографам, лента на миллионы метров! Великие города - великих! Стоите
ли вы еще? Смотрите наши ленты? Кровяных наших лент на сотни великих городов
хватит, на миллионы зевак бульварных, зевак салонных - в смокингах и
визитках, в пиджаках и рабочих блузах... и в соболях с чужого плеча, и в
бриллиантах, вырванных из ушей! Смотри, Европа! Везут товары на кораблях,
товары из стран нездешних: чаши из черепов человечьих - пирам веселье,
человечьи кости - игрокам на счастье, портфели из "русской" кожи - работы
северных мастеров, "русский" волос - на покойные кресла для депутатов,
дароносицы и кресты - на портсигары, раки святых угодников - на звонкую
монету. Скупай, Европа! Шумит пьяная ярмарка человечьей крови... чужой
крови.
Цела Европа? Не видно из Виноградной балки. Как там - с ..."правами
человека"? В Великих Книгах - все ли страницы целы?..
О Париж!.. Отсюда, из глухой балки, нездешним грезится мне этот далекий
Париж, призрачный город сказки. Нездешним, как мои сны - нездешние. Там не
смеется камень: покорно положен в ленты. Голубые огни на нем, и люди его -
нездешние. Победно гремят оркестры на золотых трубах, а прозрачное чудо
стали засматривает на край земли, ловит все голоса земные... Слышит ли этот
голос пустых полей, шорох кровавых подземелий?.. Это же вздохи тех, что и
тебя когда-то спасали, прозрачная башня Эйфеля! Старуха седая занесла на
свои скрижали.
Не слышит. Гремят золотые трубы...
- Хл е-э-ба-аааа...
А где-нибудь громадные булочные открыты, за окнами, на полках, лежат
свободные караваи, лежат до вечера... Да есть ли?!
- Сил моих нету, Го-споди... Ляля, да возьми от меня Воводю! Няня
сейчас придет... Ну, дай ему грушку погрызть, что ли... И когда только эта
мука кончится!..
Кончится! Она только еще подходит. Вон - Безрукий, слесарь из Сухой
балки, вчера съел рыженькую собачку Минца... А на той неделе я видел, как
его жена еще пекла из муки лепешки. У нас еще есть миндаля немного... А у
ней, кажется, есть коврик и какое-то необыкновенное ожерелье... хрустальное
ожерелье - из Парижа! Не знает, какая бывает мука! И как она может
кончиться?! Это - солнце обманывает, блеском, - еще заглядывает в душу. Поет
солнце, что еще много будет праздничных дней чудесных, что вот и
виноградный, "бархатный" сезон подходит, понесут веселый виноград в
корзинах, зацветут виноградники цветами, осенними огнями... Всегда будет
празднично-голубое море, с серебряными путями.
Умеет смеяться солнце!
А вот скоро ветры сорвутся с Чатырдага, налягут на Палат-Гору снеговые
тучи, от черного Бабугана натянет ливни - тогда...
А теперь... - яхонты вон горят на лозах, теплые, в нежном мате...
золотится "чауш", розовая "шасла", "мускат" душистый... как смородина черная
- "мускат" черный, александрийский... На целую неделю сладкого хлеба хватит!
цветного хлеба!..
Я иду по рядам, выбираю на суп листочки, осматриваю грозди. Ночью
собаки были - погрызли и разбросали. Голодные собаки? Вряд ли: собаки все
ночи пируют в балке, где пала лошадь. Я слышал, как они там рычали. Конечно,
это курочки и павлин - день за днем добивают мои запасы.
Пусть винограда мало, но как чудесно! Ведь это мой труд, последний.
Весной я окопал каждую лозу, выломал жировые плети, вбил колья в шифер и
подвязал побеги. Тогда... - как это давно было! - у этого кривого кола я
сидел, смотрел на синюю чашу моря, глядевшегося в прорыве. Пылала синим
огнем чаша. Великий ее создал: пей глазами!
И я ее пил... сквозь слезы.
"ХЛЕБ НАСУЩНЫЙ"
Я подымаюсь из балки с ворохом виноградных листьев.
Хлеб насущный!
- С добрым утром!
А, голосок знакомый! Стоит босоногая Ляля за кипарисом - восьмилетка,
косит глазом. На ней - единственная ее - белая к