Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
мозги и покажите пролетариату! А не
рас-кро-ете... тогда мы их... раскроим!" И наганом! В гроб прямо положил!
Ти-ши-на... Ведь рукоплескать бы надо, а? Дождались какого торжества-то!
Власть ведь наконец-то на просвещение народное призывает! Ведь, бывало,
самоеды как живут, или как свободные американцы гражданские праздники
празднуют, и как отдыхают, и развлекаются, через волшебный фонарь народу
показать тщились, как бы хоть кусочком своего ума-знания-мозга поделиться,
на ушко шепнуть... из-под полы, за двадцать верст по грязи бежали, показать
истину-то как пытались... а тут все мозги требуется показать, а... И как
будто недовольны остались! Не то чтобы недовольны, а... потрясение!
Готовность-то изображают, а в кашле-то некоторая тень есть. Но... когда
пошли, подхихикивали! А доктор один, Шуталов... и говорит: "А знаете... мне
это нравится! Почвенно, а, главное, непосредственности-то сколько! Душа
народная пробуждается! Переварка! Рефлексы пора оставить, не угодно ли... в
черную работу!" И за товарищем Дерябиным побежал! ручку потрясти. Что это -
подлость или... от благородного покаяния?! В помойке пополоскаться?! Ведь
есть такие... Зовут полоскаться и претерпеть. Поклонимся голоте бесстыжей и
победим... помойкой! Чем и покажем любовь к народу! Правда, у таких головы
больше редькой... но если и редька начнет долбить и терзаться -
простим-простим и претерпим! - так... Источимся в страдании сладостном! Вот
она, гниль-то мозговая! Ну, с таким матерьяльцем только в помойке и
полоскаться. Во что Прометей-то, Каин-то прославленный вылился! - в босяка,
на сладостной Голгофе-помойке самозабвенно истекающего любовию! К зверям бы
ушел... не могу!..
Доктор пускает розовенькую бумажку, и она взмывает кверху и порхает
розовой бабочкой. Понесло ее к морю.
- Не спешите. Все хочу главное высказать, а мысли... мозг точат, как
мыши... все перегрызают. Не с кипарисами же говорить?! Не с кем говорить
стало... Боятся говорить! И думать скоро будут бояться. Я им пакетик хочу
оставить, в назидание. Здешние-то, конечно, и не поймут, мавры-то... а вот
бы господам журналистам-то бывшим... Они ведь все по журналистике до
кровопуска-то... Интересно, когда они один на один с собой?.. Не волк же они
или удав? когда пожрет, только бурчание свое слушает в дремоте... Если у них
человеческое что-то имеется, не могут они, когда перед зеркалом с глазу на
глаз... Плюют в себя? как вы думаете... или ржут?!! Или и перед зеркалом
себе успокоительные речи произносят? Во имя, дескать... И шахтер-махер - во
имя?! И - все? Этот вот смокинг - от всенародного портного, не носят?
человечины не едят? Как же не едят?! На каждого из них... сколько сотен
тысяч головушек-то российских падает? А они их речами, речами засыпают,
песочком красным... Так-таки и не возмерится?! О, как возмерится!.. до
седьмого колена возмерится! Вот и об этом во сне мне было... Те - не
задавят! Эти, здешние, что! Но и они наводят нa выводы... Вчера иду по
мосту. Трое звездоносцев обгоняют, в лыках витязей... в издевке-то этой над
давним нашим, - когда лыком сшивали Русь! Про пенсне мое, как полагается,
го-гочут! Молчу. И вот непристойные звуки стали производить, нарочно! Воздух
отравили и го-го-чут! Только человеку может такое в башку прийти... Животное
есть, вонючка... Так она от смерти этим спасается, жидкостью-то своею! Эти
так, а те... слово, душу заразили, все завоняли! и еще весь мир приглашают:
дружно будем... вонять! И есть, идут!! В вони этой даже какое-то искупление
и пострадание находят! возрождение через вонь ждут! Могий вместити! -
говорят!! Франциски Ассизские какие... суп себе из вышвырнутых мощей будут
кушать и... плакать! А потому - пострадание-то сладостно! Словоблудие-то
каково! Что же, уходите?
Он провожает меня, доводит до бассейна и останавливает.
- Тут потише. Я уж в свой... склеп-то и не зову. Да и все прибираюсь,
бумажки какие... Да... я вчера Кука читал, про дикарей, и плакал! Живот
болел от коллегина пирожка... Милые дикари, святые! Тоже, угощали Кука
человечинкой... от радушия угощали! по-медвежьи... и ящерицу на жертвенном
блюде подали! Как эти горы - святы в неведении своем. Горы, падите на нас!
Холмы, покройте! От них уходить жалко. Хожу по садам, каждое деревцо
оглядываю, прощаюсь. Скверно, что так с трупами, валяются там неделями! И
кладбище гнусное, на юру, ветрено... Эту вот руку собаки обгрызут...
- Ведь вce же - химия, доктор?
- А неприятно. Эстетика-то... стоит чего-нибудь? Вон художник знакомый
говорит...- лучше бы хоть удавили! Приказали плакаты против сыпняка
писать... вошей поярче пролетариату изобразить! Написал пару солидных,
заработал фунт хлеба... да дорогой детям отдал: не могу, говорит, от этого
кормиться! Нет, не говорите... Море-то, море-то каково! И блеск, и трепет...
- у Гоголя недавно где-то. Сколько прекрасного было! Ах, на пароход бы
сейчас... где-нибудь в Индийском океане... куда-нибудь на Цейлон пристать...
в джунгли, в леса забраться... Храмы там заросли, в зеленой тишине дремлют.
И Будда, огромный, в зеленом сумраке. Жуки лесные ползают по нем, райские
птицы порхают... то на плечо к нему сядут, то на ухо, чирикают про свое... и
непременно ручеек журчит... А он, давний-давний... с длинными глазами,
смотрит-смотрит, бесстрастно. Я на картинках его таким видал. Чувствуется,
что он все знает! И все молчит! Не мелкое, гаденькое, конечное... но великую
силу "четыреххвостки" или "диктатуру пролетариата", который звуками воздух
отравляет, а... Все знает! Стать бы перед ним так вот... с книгами со всеми
в голове, что за целую жизнь прочитал, с муками, какими накормили... и... -
он бы все понимал! - и сказать только глазами, руками так... "Ну, что? как с
ду-мой-то ты своей, своей?! А он бы - ни ресничкой! Зрячий и мудрый Камень!
Вот так подумаю - и не страшно! Ничего не страшно! Мудрый камень - и вниду в
он! Хоть бы полчаса, для внедрения в... сущее. Ведь я теперь уж кипарисам
молюсь! Горам молюсь, чистоте ихней и Будде в них! Если бы я теперь,
теперь... миндали сажал, миндальному бы богу молился! Ведь и у миндаля есть
свой бог, миндальный. Есть и кипарисный, и куриный. И все - в Лоне
пребывает... Там бы, у подножия, и скончать дни... упереться в Него глазами
и... отойти с миром. Может быть, "тайну" ухватишь - и примиришься. Понимаю,
почему и Огню поклоняются! Огонь от Него исходит, к Нему возвращается! И
ветер... Его дыхание!
Доктор словно хватает ветер, руками черпает. - Чатырдагский, чистый.
Теперь уж он как приятель... Сегодня ночью как зашумел по крыше...
Здравствуй, говорю, друг верный. Шумишь? и меня, старика, не
забываешь?.. А вот... с помойкой не примирюсь! Я умирать буду, а они двери с
крюков тащить! Вчера две рамы и колоду выворотили в том доме, ночью слышал.
А они чужих коров свежевать... а они с девками под моими миндалями валяться?
А они граммофон заведут и "барыню" на все корки? Каждый вечер они меня
"барыней" терзают! Только-только с величайшим напряжением в свое
вглядываться начнешь, муку свою рассасывать... - "барыню" с перехватом! Ужас
в том, что они-то никакого ужаса не ощущают! Ну, какой ужас у бациллы, когда
она в человеческой крови плавает? Одно блаженство!.. И двоится, и
четверится, ядом отравляет и в яде своем плодится! А прекрасное тело юного
существа бьется в последних судорогах от какого-то подлого менингита! Оно -
"папа, мама... умираю... темно... где же вы?!" - а она, бацилла-то, уж в
сердце, в последнем очажке мозга-сознания канкан разделывает под "барыню"!
На автомобилях в мозгу-то вывертывает! У бациллы тоже, может быть,
какие-нибудь свои авто имеются, с поправочками, понятно... Я себе такие
картины по ночам представляю... череп горит! И не воображал никогда, что в
голоде и тоске смертной такие картины приходить могут. На миндале настояно!
Нет, вы скажите, откуда они - такие?! Бациллы человечьи! Где Пастер Великий?
Где сильные, добрые, славные? Почему ушли?! Молчат... Нет, вы погодите, не
уходите... Я вам последнее дерзание покажу... символ заключительный!..
Доктор бежит к водоему: за сарайчик, где у него две цистерны - для лета
и для зимы. Таинственно манит пальцем.
- Всем известно, что у меня особо собранная вода - всегда прозрачная и
холодная! И вот глядите! Вы поглядите!!
Он подымает подбитую войлоком прикрышку люка и требует, чтобы я
нагнулся. - Видите эту... гнусность?! Вы видите?!..
Я вижу плавающую "гнусность".
- Это мои соседи с пункта, "6арыню"-то которые... Одному я недавно
нарыв на пальце вскрывал. И вот они отравили мне мою воду! Обезьяна
нагадила, что с обезьяны спрашивать? Дорожка показана "вождями" стада,
которые всю жизнь отравили!..
- Ступайте, доктор... нехорошо на ветру.
- Не могу там. Ночью еще могу, читаю при печурке. А днем все хожу...
Он машет рукой. Мы не встречались больше.
"ТАМ, ВНИЗУ"
Ветер гонит меня мимо Красной Горки. Здесь когда-то был пансион, росли
деревья, посаженные писателями российскими! Вырублены деревья. Я вспоминаю
Чехова... "Небо в алмазах"! Как бы он, совесть чуткая, теперь жил?! Чем бы
жил?!
Иду мимо Виллы Роз. Все - пустыня. И городишко вымер. Ветер чисто
подмел шоссе, все подсолнушки вымел в море. Гладко оно перед береговым
ветром, и только в дальней дали чернеет полоса шторма. Пустынной набережной
иду, мимо пожарища, мимо витрин, побитых и заколоченных. На них клочья
приказов, линючие, трещат в ветре: трибунала... Ни души не видно. И их не
видно. Только у дома былой пограничной стражи нахохлившийся, со звездой
красной, расставив замотанные ноги, пощелкивает играючи затвором.
Я иду, иду. Гуляет-играет ветер, стучит доской где-то, в телеграфных
столбах гудит. Пляжем пустым иду, пустырем, с конурой-ротондой. Воет-визжит
она пустотой, ветром. Я делаю крюк, чтобы обойти дом церковный, в проволоке
колючей, - там подвалы. Держат еще в себе бьющееся, живое. Там, на свалке, в
остатках от "людоедов", роются дети и старухи, ищут колбасную кожицу,
обгрызанную баранью кость, селедочную головку, картофельную ошурку...
На подъеме я замечаю высокого старика, в башлыке, обмотанного по плечи
шалью, с корзинкой и высокой палкой.
- Иван Михайлыч?!
- Ро-дной!.. Го-лубчик... - слезливо окает он, и плачут его умирающие,
все выплакавшие глаза. - Крошечки собираю... Хлебушко в татарской пекарне
режут... крошечки падают... вот набрал с горсточку, с кипяточком попью...
Чайком бы согреться... Комодиком топлюсь, последним комодиком... Ящики у
меня есть, из-под Ломоносова... с карточками-выписками... хо-роших четыре
ящика! Нельзя, матерьялы для истории языка... Последнюю книгу дописываю...
план завершаю... каждый день работаю с зари, по четыре часа. Слабею... На
кухоньку хожу советскую, кухарки ругаются... супцу дадут когда, а хлебушка
нет... Обещали учителя мучки... да у самих нет...
Мы стоим под ветром, на белом шоссе, одни... Ветер воет и между нами, в
дырьях.
- На родину бы, в Вологодскую губернию... Там у меня сестра... коровка
у ней была... Молочка бы, кашки бы поел напоследок, с маслицем коровьим,
творожку бы... - с дрожью, с удушьем, шепчет он, укутываясь шалью от ветра.
- В баньке бы попарился с березовым веничком... Запарши-вел, голубчик мой...
три месяца не мылся, обносился... заслаб. Ветром вот сдуло, с ног сбило... В
Орле у меня все отняли... библиотека была... дом, капитал в банке, от моих
книг все... Умру... Ломоносов пропадет! Все матерьялы. Писал комиссарам...
никому дела нет... А-ад, голубчик! Лучше бы меня тогда матросики утопили...
И мы расходимся.
Я иду дальше, дальше... Никого в умирающем городке - загнало-забило
ветром. Едет кто-то... Вижу я нарядного ослика, в красных помпончиках, в
ясных бубенчиках. Он бежит-семенит, повиливая ушами, сытенький, легко катит
кабриолетик желтый, на резинах. Дама в сером, в кожаных перчатках, в голубом
капоре, правит твердо. Нарядные дамы ездят!.. Не все - пустыня! Не все
разбитые корабли, баркасы, утлые лодочки... есть и милые яхточки,
пришвартовавшиеся умело у тихой бухты, а там... вывертывай песок, камни,
шуми-швыряй! Дробно поцокивает ослик...
А вот и татарский двор, семнадцать раз перекопанный, перевернутый
наизнанку в ночных набегах. Серебро, золото и цветные камни, обитые серебром
чеканным - седла, сбруя, дедовские нагайки; пшеница и сено в копнах, табак и
мешки грецкого ореха; шелковые подушки и необъятные перины, крытые
добротными черкесскими коврами, персидские шелковые занавески, вышитые
серебряной арабеской и золотыми желудями, - зелено-золотое; чадры в шашечках
и ажуре, пояса в золотых лирах, золото и бирюза в подвесках; чеканная посуда
из Дамаска, Багдада, Бахчисарая, кинжалы в оправе из бирюзы и яшмы, и
точеной кости, пузатые, тонкогорлые кувшины аравийской меди, тазы
кавказские...- все, что берег-копил богатый татарский дом, - ушло и ушло,
раз за разом в заглатывающую прорву. Плывет куда-то - куда-то выплывет.
Попадет и за море, найдет себе стенку, полку или окошко. Увидит и Москву, и
Питер - богатые апартаменты нового хозяина-командира жизни, и туманный
Лондон, и Париж, ценитель всего прекрасного, и далекое Сан-Франциско:
разлетятся всюду блестящие перышки выщипанной российской птицы! Вещи находят
руки, а человек могилу. Теперь человек и могилы не находит.
Старый татарин только воротился из мечети. Сидит, желтый, с
ввалившимися глазами - горной птицы.
Сидим молча, долго.
- Зима говорила ветром: иду скора! Плоха.
- Да, плохо.
- Умирают наши татары... Плоха.
- Да, плохо.
- Груша - нет. Табак - нет. Кукуруз - нет. Орех - нет. Мука - нет.
Плоха.
- Плохо.
- Тыква кушал. Вот. Мука вез сын Мемет... Пропал на горах два мешка
мука. Плоха.
Да, совсем плохо. И я ухожу с пустым мешочком.
Я делаю великое восхождение на горы. Маленькие они были, теперь -
великие. Шаг за шагом, от камня к камню. Ветер назад сбивает. Я выхожу на
ялтинскую белую дорогу. Белое облачко крутится мне навстречу. Шумят машины.
Одна, другая... Красное донышко папахи, красное донышко фуражки. Они это.
Пулемет смотрит назад дулом. На подножках - с наганами, с бомбами... Они
оттуда. Сделали свое дело, решили судьбу приехавших из Варны - двенадцати.
Теперь поспешают восвояси, с ветром. На перевал им путь, через грозный для
них гребень. И я узнаю длинные, по плечам, волосы воронова крыла, тонкое
лицо, с мечтательным взглядом неги, - и другое, круглое, красное с ветра,
вина и солнца, сытостью налитое лицо. Оба сидят, откинувшись на подушки,
неподвижно-важно: поручение важное.
Долго гляжу им вслед. Слушаю, как кричит гудок в пустоте.
"КОНЕЦ БУБИКА"
Третий день рвет ледяным ветром с Чатырдага, свистит бешено в
кипарисах. Тревога в ветре - кругом тревога. Тревога и на горке: пропал у
Марины Семеновны козел! Пропал ночью.
С зари бегает старушка с учительницей по балкам, по виноградникам и
дорогам. По ветру доносит призывный крик:
- Бубик... Бубик... Бубик!..
Увели из сарайчика. Не помогла и засека со звоночками, и замок
сигнальный: буря! услышишь разве! То ли матросы с пункта, то ли сам Бубик
вырвался - бури испугался? У матросов не доискаться: не сунешься. У Антонины
Васильевны - на пшеничной котловине - пропала телка. Дознала Антонина
Васильевна: шкурка телкина у матросов на дворе сушилась, а не посмела:
больше чего не досчитаешься...
Стоит учительница у изгороди:
- Украли Бубика нашего, всю надежду... Мама лежит, избегалась по
балкам. Свой это человек, а то бы кричал козел. Мы спим чутко. Три раза
сегодня вставали ночью в бурю. Это, конечно, под утро, он. Третью ночь не
ночует... сказал, что идет на степь, за каким-то все долгом... Ясно, отвел
глаза. Теперь нам гибель... Это не кража, а детоубийство!..
Горе на Тихой Пристани! Вадик и Кольдик ищут вокруг, кричат звонкими
голосочками:
- Бу-бик! Милый Бубик! Судаль-Судаль!..
Вот уж и ночь черная. Бешеный ветер самые звезды рвет: вздрагивают они,
трясутся в черной бездонности. Выгладил ветер море - холодным стеклом лежит,
а звезды дрожат и в нем. Давно все замкнулись, дрожат на стуки, не знают
теперь, кто ломится. И доходит в налетах ветра задохнувшийся крик-мольба:
- Бу... у... би... ик... Бу... би... ик!!!
Черною ночью стоим мы в буре, на пустыре. Звезды дрожат от ветра.
Шуркает в черноте, путается у ног, носится-возится беспокойное перекати-поле
- таинственные зверюшки. Пропоротые жестянки ожили: гремят-катаются в
темноте, воют, свистят и гукают, стукаются о камни. Стонет на ржавых петлях
болтающаяся дверца сарайчика, бухает ветром в калеке-дачке... громыхает
железом крыши, дергает ставнями... Унылы, жутки мертвые крики жизни
опустошенной - бурною ночью, на пустыре! Нехорошо их слышать. Темные силы в
душу они приводят - черную пустоту и смерть. Звери от них тоскуют и начинают
кричать, а люди... Их слышать страшно.
Когда же этот свист кончится! Воют, воют...
- А может быть, он ушел за шоссе... забрел от ветра? Стоит где-нибудь в
кустах...
- Сударь... Сударь... Бубик-Бубик!..
- Может быть, дверь сам выбил, испугался бури?..
- Возможно... Он у вас сильный, а петли... перержавели, истерлись...
Ведь замок цел!
- Дал бы Господь... забрел потише от ветра... пасется...
Дни пробегала по дорогам, по балкам и за шоссе Марина Семеновна. Нигде
ни клочочка шерсти, ни крови, ни кишочков. Пропал и пропал Бубик-Сударь.
И пошел слух по округе и в городке: пропал козел у Прибытков! А отец
дьякон рассказывал на базаре:
- Было у меня предчувствие странное в тот час, как козлом любовался! Не
могло статься, чтоб уцелел тот козел... капитал при дороге! От Фи-ли-бера
козел... роскошный! Такого козла с собой на кровать класть надо... И до сего
дня полна душа предчувствий тяжких.
Не ошибся отец дьякон: в тот же день пропала у него корова.
- Нагадала Марина Семеновна! Вот она, тайная связь событий! В сем мире
не так все просто. Поискал и махнул рукой.
- Не преодолеешь. Весной пойду на степь к мужикам, с семейством. Хоть
за дьякона, хоть за всякого! а берите. А не примут - пойдем по Руси великой,
во испытание. Ничего мне не страшно: земля родная, народ русский. Есть и
разбойники, а народ ничего, хороший. Ежели ему понравишься - с нашим народом
не пропадешь. Что ж, - скажу, - братцы... все мы жители на земле, от
хлебушка да от Господа Бога... Ну, правда, я не простое какое лицо, а
дьякон... а не превозношусь. Громок грянул - принимаю от Господа и громок. И
все-то мы, как деревцо в поле... еще обижать зачем же?
Так подбадривал себя отец дьякон, веселый духом: не боялся ни огня, ни
меча, ни смерти. Дерево в поле: Бог вырастил - Бог и вырвет.
И вот, за веру и кротость, и за веселость духа - получил он свою
корову: нашли привязанную в лесу. Заблудилась, а добрые люди привязали?..
- Господь привел! - кротко сказал дьякон.
А Марине Семеновне не привел Господь Бубика. Не домогайся?
Утихла буря - и воротился дядя Андрей со степи. Целый мешок принес.
Наменял у мужиков и сала, и ячменю, и требушинки коровьей: отдали за
поросенка долг.
Пришел к ночи, усталый, и сел под грушей. Марина