Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
7 копеек, так чтобы вышло уж ровно полтора рубля.
Тем более должно было изумить нас известие, что наш добрый помпадур
вынужден навсегда прекратить административный свой бег. Все оглядывались,
все спрашивали себя: почему, за что? - и никаких ответов не обретали,
кроме отрывочных фраз, вроде "распустил" и "не удовлетворяет новым веяниям
времени" (в старину это, кажется, означало: не подтягивает). Но почему же
не удовлетворяет? разве мы заговорщики, бунтовщики? разве мы без ума бежим
вперед, рискуя самим себе сломать голову? разве мы не всецело отдали самих
себя и все помышления наши тому среднему делу, которое, казалось бы,
должно отстранить от нас всякое подозрение в превыспренности?
Но, рассуждая таким образом, мы, очевидно, забывали завещанную
преданием мудрость, в силу которой "новые веяния времени" всегда приходили
на сцену отнюдь не в качестве поправки того или другого уклонения от
исторического течения жизни, а прямо как один из основных элементов этой
жизни. Веяние прорывалось естественно, само собой; необходимость его жила
во всех умах, не нуждаясь ни в каких обусловливающих побуждениях. Не
бунтовской вопрос "за что?" служил для него исходною точкой, а совершенно
ясное и положительное правило: будь готов. Будь готов, то есть: ходи
весело, ходи грустно, ходи прямо, ходи вкось, ходи вкривь. Тебе ничего не
приказывают, ни от чего не предостерегают; тебе говорят только: будь
готов. Не к тому будь готов, чтоб исполнить то или другое; а к тому, чтобы
претерпеть. Ты спрашиваешь, что должен ты сделать, чтоб избежать
"претерпения"; но разве кто-нибудь знает это? Не чувствуешь ли ты, что
даже самый вопрос твой является в ту минуту, когда уже все решено и
подписано и когда ничего другого не остается, как претерпеть.
Следовательно, это вопрос запоздалый, ненужный. Ты идешь прямо, а полчаса
тому назад ты шел вкось - тут-то вот я и налетаю на тебя. Ни ты, ни я, мы
оба не можем себе объяснить, почему нужно, чтоб дело происходило наоборот,
то есть чтоб полчаса тому назад ты шел прямо, а теперь вкось. Мы чувствуем
только, что мы столкнулись и ни под каким видом разминуться не можем. Но
если ни ты, ни я не в состоянии угадать, что будет происходить в моей
голове в предстоящий момент, то ясно, что единственный практический выход
из этого лабиринта - это "претерпеть". И это совсем не каприз с моей
стороны, совсем не преднамеренное желание уязвить тебя; это "порядок", с
которым я безразлично отношусь и к тебе и ко всякому другому; это -
"веяние времени"...
Словом сказать, общее недоумение, возбужденное полученным известием,
было таково, что даже воинский начальник, человек крутой и бывалый, - и
тот сказал:
- Ангел-с! Ангелы богу нужны-с!
Само собою разумеется, что неделя, предшествовавшая отъезду старого
помпадура, была рядом целодневных празднеств, которыми наше общество
считало долгом выразить свою признательность и сочувствие отъезжающему.
Это был очень яркий и сильный протест, в основании которого лежала
благоразумная мысль: авось не повесят! Все лица сохраняли трогательное и в
то же время сконфуженное выражение; но всех более сконфуженным казался сам
виновник торжеств. Полный мысли о бренности всего земного, он наклонялся к
тарелке и ронял невольную слезу в стерляжью уху. Затем, хотя в продолжение
дальнейших перемен он и успевал придать своему лицу спокойное выражение,
но с первым же тостом эта напускная твердость исчезала, глаза вновь
наполнялись слезами, а голос, отвечавший на напутственные пожелания,
звучал бесконечной тоскою, почти напоминавшею предсмертную агонию.
Бесчисленные картины неприятного, серенького будущего проносились в эти
мгновенья в его воображении. То, что происходило перед ним в эту минуту,
несомненно происходило _в последний раз_, ибо не было примеров, чтоб
помпадур, однажды увядший, вновь расцветал в качестве помпадура. Все милое
сердцу оставлял он, и оставлял не для того, чтоб украсить собой одну из
зал величественного здания, выходящего окнами на Сенатскую площадь (*86),
а для того, чтобы примкнуть в ряды ропщущих и бесплодно-чающих, которыми в
последнее время как-то особенно переполнены стогны Петербурга. "Бедный!" -
читал он на всех лицах, во всех глазах, и это тем более усугубляло его
страдания, что никто глубже его самого не сознавал всю наготу будущего, в
которое судьба, с обычною бессознательности жестокостью, погружала его.
Да, все, что он теперь ест, - он ест _в последний раз_, все, что он теперь
видит и слышит, - он видит и слышит _в последний раз_. Сегодня, после
обеда, он _в последний раз_ будет играть в ералаш по три копейки (в
будущем эта игра ему уже не по средствам); сегодня _в последний раз_
полициймейстер молодцом подлетит к нему с рапортом, что по городу все
обстоит благополучно, сегодня частные пристава в последний раз сделают под
козырек, когда он поедет с прощальным визитом к архиерею. И вот он с
каким-то испугом осматривается кругом. Все обстоит здесь по-прежнему и на
прежних местах, но ему кажется, что и люди, и предметы, и даже стены - все
сошло с мест и уходит куда-то вдаль. Он уподобляет себя светочу; вчера еще
этот светоч горел светлым и ярким огнем, сегодня он потушен и уж начинает
чадить; завтра он будет окончательно затоптан и выброшен на улицу вместе с
прочею никуда не нужною ветошью...
Увы! в человеческом сердце нет неизгладимых воспоминаний, а
воспоминания о помпадурах меньше, нежели всякие другие, выдерживают клеймо
неизгладимости. Все эти люди, которые сегодня так тепло чествуют его,
завтра ни единым словом, ни единым жестом не помянут об нем. И как
нарочно, в последнее время все таким образом устроилось, чтобы как можно
скорее изглаживать помпадурские следы. Прежде, бывало, помпадур,
возвращаясь с своего помпадурства вспять, все-таки сутки и больше едет в
пределах этого помпадурства. Следовательно, прошедшее оставляет его не
вдруг. На каждой станции он слышит сетования и пожелания; смотритель
ахает, ямщик старается прокатить на славу... _в последний раз_!.. "Добрый
я! добрый! - мечтал, бывало, помпадур под звон почтового колокольчика, -
все-то сословия жалеют обо мне!" И затем, не торопясь, станция за
станцией, погружался в бездны будущего. А нынче упраздненному помпадуру
предстоит только приехать на станцию железной дороги (благо она тут же,
под боком), наскоро всех расцеловать, затем свистнул паровоз - и нет его!
До такой степени нет, что не успел еще скрыться поезд за горой, как
поезжане, покончив с проводами, уже предаются злобе дня и заводят
разговоры о предстоящей "встрече". Кто тот разнузданный романтик, который,
в виду этого упрощения проводов и встреч, пребудет настолько закоснел,
чтобы, под впечатлением проводов какого-нибудь помпадура, оглашать стогны
города кликами: нет Агатона! нет моего друга?!.. (*87)
Но это был еще только один угол картины, которая проносилась в
воображении помпадура в то время, когда он взволнованным голосом
благодарил за участие и пожелания. Дальше картина развертывалась мрачнее и
мрачнее и уже прямо ставила его лицом к лицу с самим таинственным будущим.
Нет Агатона! Место, на котором он сидел, сейчас же простыло, и
губернский архивариус тщетно отыскивал на полках архива дело об
административных намерениях помпадура Агатона 2-го. Такого дела не было
заведено, потому что не было самых "намерений". У Агатона мог быть
благосклонный (или не терпящий возражений) жест; у него могла быть
благодушная (или огрызающаяся) улыбка; у него могло быть приветливое (или
ругательное) слово; но административных намерений у него не было. Он,
подобно актеру, мог нравиться или не нравиться очевидцам-современникам, но
для потомства (которое для него наступает с какою-то особенной быстротою)
- он мертвая буква, ничего никому не говорящая, ни о чем никому не
напоминающая...
Нет Агатона! Он мчится на всех парах в Петербург и уже с первой минуты
чувствует себя угнетенным. Он _равен всем_; здесь, в этом вагоне, он
находится точно в таких же условиях, как и _все. В последний раз_ он
путешествует в 1-м классе и уже не слышит того таинственного шепота: это
он! это помпадур! - который встречал его появление в прежние времена!
И вот, в то время как паровоз, свистя и пыхтя, все больше и больше
отдаляет его от милых сердцу, к нему подсаживается совершенно посторонний
человек и сразу, сам того не зная, бередит дымящуюся рану его сердца.
- Вы изволите ехать из N? - спрашивает его незнакомец.
С каким самоуверенным видом, с каким ликованием в голосе ответил бы он
в былое время: да... я тамошний помпадур! Я еду в Петербург представить о
нуждах своих подчиненных! Я полагаю, что первая обязанность помпадура -
это заботиться, чтоб законные требования его подчиненных были
удовлетворены! и т.д. Теперь, напротив того, он чувствует, что ответ
словно путается у него на языке и что гораздо было бы лучше, если б ему
совсем-совсем ничего не приходилось отвечать.
- Да... то есть я... конечно, я еду из N... - смущенно произносит он
наконец.
- Вы тамошний? - продолжает нескромно приставать спутник.
- Да... то есть, не совсем... я служу... то есть служил...
Он старается замять всякий разговор, он даже избегает всех взоров... И
только, быть может, через сутки, уже на последних станциях к Петербургу,
он разгуляется настолько, чтоб открыть свое действительное положение и
поведать печальную историю своей отставки. Тогда с души его спадет бремя,
его тяготившее, и из уст его впервые вырвется ропот. Этот ропот начнет
новую эпоху его жизни, он наполнит все его будущее и проведет в его
существовании черту, которая резко отделит его прошедшее от настоящего и
грядущего.
Нет Агатона! В первое время, непосредственно следующее за отставкой,
он, впрочем, еще бодрится и старается водиться с так называемыми "людьми".
Как бывший помпадур и как действительный статский советник, он легко
вторгается в дом к финансисту Фалелею Губошлепову и даже исполняет разные
мелкие его поручения. Встречает гостей, которые попроще, и занимает их,
представляя лицо хозяина; ездит в гостиный двор за игрушками для
губошлеповских детей; показывает Губошлепову, как надевают на шею орден
св.Анны; бегает на кухню поторопить француза-повара; предшествует Фалелею
в ресторанах в те дни, когда устроиваются тонкие обедцы для лиц,
почему-либо не желающих показываться в фалелеевских салонах; по вечерам,
вместе с другими двумя действительными статскими советниками, составляет
партию в вист для мадам Губошлеповой, и проч. и проч. За все эти послуги
он имеет готовый стол и возможность с утра до вечера оставаться в хорошо
натопленных и роскошно убранных салонах своего патрона и, сверх того, от
времени до времени, пользуется небольшими подачками, которые он, впрочем,
принимает с большим чувством собственного достоинства. Среди этого
изобилия он как будто даже повеселел. Узнал толк в винах и сигарах, верно
угадывал цену каждого фрукта, прямо запускал лапу туда, где раки зимуют,
отпустил брюшко, сшил себе легкий костюмчик, ел так смачно и аппетитно,
что губы у него припухли и покрылись глянцем... Но поэт сказал правду:
...на счастье прочно
Всяк надежду кинь... (*88)
И правде этой пришлось осуществиться на Агатоне самым жестоким образом.
Не успел еще он пустить корни в доме Губошлепова, как последний уж
подыскал себе какого-то бывшего полководца. С этих пор патрон уже видимо
охладевает к Агатону. Являются на сцену столкновения и пререкания. Вопрос
о том, кому из двух соперников владеть сердцем Губошлепова, с каждым днем
делается больше и больше назойливым и, конечно, должен разрешиться в ущерб
Агатону. Начинается с того, что однажды Агатон уж совсем было запустил
лапу в ящик с сигарами какой-то неслыханной красоты, как вдруг
почувствовал, что его обожгло.
- Вот эти... поменьше... они скуснее будут! - сразу озадачил его
Губошлепов, указывая взглядом на другой ящик с менее ценными сигарами.
Услышав эту апострофу, Агатон побледнел, но смолчал. Он как-то смешно
заторопился, достал маленькую сигарку и уселся против бывшего полководца,
попыхивая дымком как ни в чем не бывало. Но дальше - хуже. На другой день,
как нарочно, назначается тонкий обедец у Донона (*89), и распорядителем
его, как-то совершенно неожиданно, оказывается бывший полководец, а Агатон
вынуждается обедать дома с мадам Губошлеповой и детьми.
На третий день Агатон, по поручению Губошлепова, купил какой-то
совершенно новый сыр и только что вознамерился похвастаться своей
находкой, как вдруг приехал бывший полководец и привез кусок точно такого
же сыра. Разумеется, сыр полководца оказался "много превосходнее"...
Тогда Агатон не выдержал и пустился в объяснения. Выдержи он, стерпи, -
он, может быть, и теперь покуривал бы прекраснейшие (хоть и не первой
красоты) сигарки, попивал бы отличнейшее бордо, ел бы сочную дюшессу и
проч. Но он возроптал, заплакал - и тем окончательно выказал свой
беспокойный характер.
- Это все в тебе зависть плачет! - сразу осадил его Губошлепов, - а ты
бы лучше на себя посмотрел! Какая у тебя звезда (у Агатона была всего одна
звезда, и то самая маленькая)? А у него их три! Да и человек он
бесстрашный, сколько одних областей завоевал, - а ты! На печи лежа, без
пороху палил! И хоть бы ты то подумал, что этаких-то, как ты, - какая
орава у меня! По одной рублевой цигарке каждому дай - сколько денег-то
будет! А ты лезешь! И лег ты и встал у меня, и все тебе мало!
Агатон обиделся...
Нет Агатона! Он поселился в четвертом этаже, во дворе того самого дома,
где живет и бывший его патрон, и прозябает под командой у выборгской
шведки Лотты, которая в одно и то же время готовит ему кушанье, чистит
сапоги и исполняет другие неприхотливые его требования. Лотта безобразна,
редковолоса, лишена бровей и ресниц и за всем тем с ожесточением упрекает
его в том, что он загубил ее молодость. Чтоб загладить этот поступок, он
старается исполнить малейший ее каприз. Сначала она варила ему кофе, пока
он нежился на постели, теперь - он сам варит кофе, пока она, неопрятная и
сонная, барахтается в пуховике. Чтоб быть ей приятным, он даже выучился
говорить "по-ейному" и так чисто произносит: "анна-мина-нуси", что Лотта
не может удержаться, чтоб не дать ему за это пинка. По воскресеньям к
Лотте ходит "ейный" двоюродный брат, и тогда Агатон на целый день уходит
из дома, сначала в греческую кухмистерскую, потом на ералаш (по 1/10
копейки за пункт) к кому-нибудь из бывших помпадуров, который еще
настолько богат средствами, чтоб на сон грядущий побаловать своих гостей
рюмкой очищенной и куском селедки. Там, в интервалах сдач, ропщущие
экс-помпадуры рассказывают друг другу о бывшем привольном житье, о
стерляжьей ухе, о цене на рябчиков и индюков, о любопытнейших сенатских
указах, о столкновениях, пререканиях и проч. Затем, проглотив по рюмке
живительной, все расходятся, а наутро опять наступает понедельник, опять
"анна-мина-нуси", обед, ценою не свыше тридцати копеек, после обеда
спанье, гранпасьянс, вечерний чай и опять спанье. И так вся неделя...
Нет Агатона! Он до такой степени сам сознает это, что, в знак
покорности велениям судеб, отпустил бороду и усы. Худой и выцветший, в
поношенном пальто с сильно порыжелым бобровым воротником, он первого числа
каждого месяца сидит на площадке лестницы главного казначейства и, в
ожидании своей очереди для получения пенсии, беседует с "старушкой".
"Старушка" с ридикюлем в руках - это непременная принадлежность главного
казначейства. С костылями или без костылей, в капоре или в драдедамовом
платке, в старом беличьем салопе или в ватном поношенном пальто, она
всегда тут, сидит на площадке, твердою рукою держит ридикюль, терпеливо
выжидает выслуженную и выстраданную зелененькую кредитку (*90) и
слезящимися глазами следит за проходящими франтами, уносящими уймы денег в
виде аренд (*91), вспомоществований и более или менее значительных пенсий.
Сказать ли правду? - взирая на нее, помпадур чувствует себя как-то
бодрее. Не он один забит, не он один погружен в бездну. Есть на свете
существо и еще забитее, еще подавленнее. И он без умолку готов болтать со
"старушкой", ибо отныне только такого рода беседа и может влить в его
сердце восстановляющий бальзам. Да; он был им! он несомненно был
помпадуром! И если напоминание об его помпадурстве не возбуждает в людях
счастливых и довольных ничего, кроме обидного равнодушия, то пусть хоть
она, пусть хоть эта "старушка" услышит об этом и позавидует ему!
- Всей-то моей пенсии, - говорит "старушка", - никак двенадцать рублей
сорок три копеечки в месяц будет. На себя, значит, семь рублей получаю, да
на внучек - сын у меня на службе помер - так вот на них пять рублей сорок
три копеечки пожаловали!
- Немного, сударыня!
- Четыре зеленьких, сударь; тут и в пир, и в мир. Вот старшей-то внучке
скоро года выходят, так, сказывают, два семь гривен вычету будет!
- И живете-с?
- Живем, сударь. Только, надо сказать, житье наше такое: и жить-то бы
не надо, да и умирать не хочется. Не разберешь. А тоже вот хоть бы и я:
такое ли прежде мое житье было! Дом-то полная чаша была, хоть кто приходи
- не стыдно! И мы в гости - и к нам гости! Ну, а теперь - не прогневайся!
Один день с квасом, а другой и так всухомятку поедим. Ну, а вы, сударь,
чай, много суммы-то получаете?
- Да в месяц восемьдесят один рубль шестьдесят копеек. Не развернешься
тоже, сударыня!
- И! что вы! Да кабы нам такие деньги! Вы, стало быть, большую
службу-то несли?
- Да... я... помпадуром был! - не без фатовства отвечает Агатон и
видимо наслаждается, замечая, как "старушку" берет оторопь при этом
признании.
Эта оторопь есть цель всех его разговоров. Достигнув ее, помпадур
счастлив; он чувствует, что он не весь еще погас и что есть на свете
существо, которое может позаимствоваться от него светом.
- Был, сударыня, был-с! - продолжает он с увлечением и вытягиваясь во
весь рост. - Встречали-с! Провожали-с! Шагу по улице не делал, чтобы
квартальный впереди народ не разгонял-с! Без стерляжьей ухи за стол не
саживался-с! А что насчет этих помпадурш-с...
Агатон махает рукой и направляется к стойке, за которою производится
раздача пенсий. Защемив в руку пачку красненьких кредиток, он проходит
назад мимо "старушки" и так дружелюбно кивает головой на ее почтительный
поклон, что оставляет ее в совершенном недоумении, действительно ли с ней
говорил один из тех помпадуров, о которых в газетах пишут: и приидут во
град, и имут младенцев, и разбиют их о камни?! (*92)
Нет Агатона! до такой степени нет, что никому из Н-ских обывателей,
приезжающих в Петербург понюхать, чем пахнет, не приходило даже на мысль
проведать, где он и как ему живется. Сначала ему так и казалось, что
вот-вот ему сейчас доложат: корнет Берендеев приехал! прапорщик Солонина
желают вас видеть! Однако проходят дни, недели, месяцы, годы, но ни
Берендеев, ни Солонина и ухом не ведут. Помпадур долгое время не может
освоиться с мыслью, что он забыт. Слыша, что Берендеев и Солонина уж не
один раз наезжали в Петербург с тем, чтобы во всех домах терпимости
отрекомендовать себя,