Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
аналитиков, зарабатывающих
деньги на идее Фрейда, то уж во всяком случае Голливуд вовсю использует
инженерию психоанализа, а Голливуд - это все-таки индустрия вполне мирового
масштаба). Дело, конечно, не в том что фрейдовская философия психологии
влиятельна. А дело в том, что определенный инженерный успех ее обеспечен не
какими-то фантомными научными достоинствами, о которых можно так же долго
спорить, как о мистических свойствах Святой Троицы, а вполне отчетливой ее
онтологией, может быть, даже не столько онтологией, сколько онтологическим
призывом. Суть этого призыва, скрытого во псхологической идее Фрейда и
обеспечившего ей не всем понятный успех, можно сформулировать довольно
просто: в понимании того, что образует причинную базу человеческой психики,
нужно копать глубоко, очень глубоко, гораздо глубже, чем когда кажется, что
уже достаточно. (Нечто похожее мы уже встречали у Д.Бруно*:
*"О бесконечности, Вселенной и мирах" (1584 г.)
"Утверждение, что Вселенная находит свои пределы там, где прекращается
действие наших чувств, противоречит всякому разуму...")
Фрейд, конечно, несмотря на свое стремление докопаться до природы
психического, все-таки был в большей степени практиком, чем теоретиком. Он
имел возможность сам, на своем врачебном опыте убеждаться, что его
психологическая идея работает. И при этом он имел повод и право быть
удовлетворенным глубиной, до которой он докопался. Можно сказать, что
достигнутый им теоретический пласт был настолько богат, что вряд ли у него
хватило бы жизни, исчерпав его возможности, искать новый.
И потом, вот ведь как много значит принадлежать своему поколению, к
тому, что Ортега-и-Гассет сравнивал с караваном, внутри которого мы
добровольно движемся вперед: даже Фрейд оказался пленником своего
каравана-поколения, а может быть, правильнее сказать - своей эпохи. Потому
что по 1879 году проходит водораздел, который, в сущности, разделил нашу
историю на две эпохи: в короткий промежуток времени длиной приблизительно в
одно десятилетие (предпоследнее десятилетие 19-го века) родились практически
все те, кто образовал первое поколение гениев-революционеров, радикально
преобразивших рациональное лицо мира в недавно минувшем 20-м веке, некое
особое поколение: Эйнштейн, Вейль, Бор, Ортега-и-Гассет, Пикассо, Брауэр,
Гедель, де Бройль, Шредингер, Борн, и т. д. Произошло то, что время от
времени происходит, когда мир созревает для открытий: массовый выброс
первооткрывателей.
Фрейд никак не принадлежал к этому поколению, поэтому он остался в
добром старом времени, в котором гении мыслили по-старому, не геометрически,
как Планк, запустивший квантовую идею, но, как он признавался, так и не
смогший ее понять. Мыслить геометрически - это, пожалуй, самая точная
характеристика, которая могла бы объединить поколение гениев начала 20-го
века. В сущности, именно ей, геометрической эстетике мышления принадлежат
все невероятные открытия, сделанные ими.
Выброс гениев, произошедший на границе эпох, можно объяснить очень
просто, если воспользоваться геометрическим, континуумальным образом мира:
это был выброс связей в новый слой реальности, он же новый слой мышления из
картины фрейдовских напластований. Во всяком случае, именно так отнестись к
этому странному феномену можно было бы в рамках топологической психологии
Курта Левина, тоже одного из "поколения гениев". Кажется, он был
единственным, кто в этом поколении представлял психологию.
Топологическая психология Левина была, в общем-то, довольно
естественным образованием в новой традиции полевого мышления, вполне
сформировавшейся к 30-м годам только что прошедшего века. Это была
непонятная для традиционной, корпускулярной, психологии попытка включить
мышление в общую структуру мира, у которой к тому времени уже появилось
новое, геометрическое лицо. Идея универсальной геометризации мира была
эстетической находкой не только для мира физических событий, но и для
Левина, пытавшегося конституировать среду для психологической жизни.
В рамках такого стремления идея представить среду для жизни мышления в
виде пространственных образов была безумной только что по отношению к нашим
вековым инертным представлениям, но никак не с точки зрения логически
непротиворечивой процедуры. Потому что процедурное обеспечение со стороны
топологии - науки о пространственных преобразованиях, - как никакое другое
давало возможность, наконец, корректно умозрительно сшить мышление со всем
остальным миром.
Мах считал, что удачно подобранное слово экономит нашу мысль, а
Пуанкаре на заре 20-го века с большим знанием дела писал, что очень хорошо
можно экономить мысль с помощью удачно подобранных образов. Идее Пуанкаре,
пожалуй, лучше всего соответствует свобода математических образов, чаще
всего не достижимая любыми другими. В силу этого действительность, которая
пустилась вдогонку за мыслью Пуанкаре, похоже, превзошла его ожидания.
Если до 20-го века математика обслуживала мир, формализуя наше знание о
нем, превращая его в стандартные блоки, и тем самым экономя нашу мысль, то в
начале его она впервые начала вторгаться в самую природу мира. Ничем более,
как витальной необходимостью, это вызвано не было: поля старых образов все с
меньшей и меньшей готовностью способны были обслуживать наши витальные
амбиции.
Пришлось прибегать к услугам универсального оружия, которое мы не любим
за холодность и удаленность его от жизни, но которое, оказывается, способно,
на очень сильные результаты. (Собственно, эти результаты очень настойчиво
подталкивают к мысли, что математика вообще, а геометрия в особенности,
холодна и удалена не по отношению к нашей жизни, а всего лишь к нашему
сегодняшнему отношению к жизни, которое, приспеет пора, и сменится на
другое. Пожалуй, эта мысль и руководила Левиным, когда он всерьез заговорил
о своей нетрадиционной, топологической псхологии.)
Пожалуй, самым важным препятствием на пути его новой психологической
идеи, не считая технологических трудностей ее воплощения, оказалась проблема
интеллектуального тонуса - проблема удержания на уровне новых,
геометрических образов, проблема, в общем-то, вполне понятная: старые,
корпускулярные образы постоянно незаметно возникают среди новых в старом, не
адаптированном к новым образам виде, и, вмешиваясь в картину новых
представлений, создают безнадежную путаницу.
То, что мы условились называть и называли выше континуумальным
мышлением, можно вполне назвать и геометрическим, и топологическим мышлением
- с потерей незначительного количества смысловых нюансов. Левин, скорее
всего, должен был бы назвать свое новое психологическое мышление
геометрическим, потому что он, кажется, не подходил к нему с позиций
непрерывности, но топология "сшивки" левиновского психологического
пространства с другой реальностью подразумевалась такой же, как и
расмотренная выше топология сшивки метрических слоев континуумального
космоса.
А именно: для Левина главным действующим лицом в пространстве был не
индивид как обособленная единица, корпускула, а психологическое
пространство, включающее в себя группу индивидов. В сущности, это то же
самое, что и достигнутая выше топологическая картина континуумального мира:
связи между его элементами действуют только внутри соответствующих
метрических слоев, образуя систему горизонтальных связей, вертикальные же
связи, проходящие через эти элементы-узлы, связывают между собой геометрии
этих слоев, а не сами элементы.
Полученная таким образом топологическая сетка для мышления иллюстрирует
уже высказанную ранее мысль. А именно: За любую нашу мысль несет
ответственность, в сущности, не столько мозг ее обладателя (обладателя - в
давно ставшем для нас привычным понимании этого указателя принадлежности),
сколько среда, в которой эта мысль (или рациональная программа поведения)
возможна. А привычное определение обладания этой мыслью соответствует всего
лишь причастности к этой среде (читай - рациональному слою) каждого ее
носителя, то есть, его геометрическим местом в пространстве рациональностей.
Такая картина принципиально отличает традиционное пространство
психологических событий от "геометризованного": если топология первого
является закрытой (несмотря на все натужные разговоры о связи психического и
физического), то топология второго открыта (что означает, что связь между
психическим и физическим реализована вполне).
Открытой является и топология пространства информационных событий,
реализованная в информационной инженерии вообще и в идее искусственного
интеллекта в частности: в ней горизонтальные связи работают в операционной
оболочке, а вертикальные связи связывают эту оболочку с программистом или
пользователем.
Кажется, именно идею именно такой топологии угадал и К. Г. Юнг в своем
образе коллективного бессознательного. Идея универсальной геометризации мира
овеществляет коллективизацию Юнгом бессознательного, его теорию архетипов и
комплексов, равно как и образы национального характера, национальных
особенностей и ностальгии, она делает все эти образы настолько же
онтологически полноправными и вполне материальными образованиями, как песок
под ногами или программа в компьютере.
Когда мы повзрослеем, наконец, настолько, что без особенного
сакрального напряжения сможем ассоциировать неприкасаемые образы,
относящиеся к сфере нашей высшей нервной деятельности, с образами
информационной инженерии, мы поймем, что рациональности, сформированные в
нас слоями витальных обстоятельств, повстречавшихся нам на нашем
эволюционном пути, не стираются и не умирают, а нашей заботливой
информационной организацией сворачиваются тем больше и компактнее, чем
дальше они отстоят от интерьера наших витальных обстоятельств. И в
необходимый момент они готовы развернуться в полную боевую готовность, чем
обеспечить наше выживание (мы уже давно привыкли к электрическому освещению,
но на всякий случай держим где-нибудь недалеко стеариновые свечи).
Произведенный таким образом вертикальный разрез пространства
рациональностей позволяет вернуться к идее кастовой структуризации общества,
на этот раз - со стороны анатомии каст как своеобразных групповых
рациональностей: принадлежность к касте (вместо "каста" можно сказать
"тусовка") определяется рациональным слоем, актуальным для этой касты
(тусовки). Для других каст (тусовок) этот слой является в известной степени
закрытым, в то время как для своей он определяет и ее специальный язык, и ее
специальные обычаи. Рациональная обособленность жителей слоя отражает и тот
в общем-то довольно очевидный факт (получивший историческую известность в
основном благодаря внутреннему уставу закрытого пифагорейского общества),
что каждое знание на определенном уровне глубины (на том, на котором оно
задает отличительные особенности мышления) становится эзотерическим.
Итак, суммируя все сказанное о топологии жизненного мира, выделим как
основное геометрическое обстоятельство вертикально стратифицированного
пространства рациональностей ранее сформулированный слоевой принцип
континуумального мира: связи между носителями геометрических свойств (в
данном случае - рациональностей), являются горизонтальными, то есть,
осуществляются внутри каждого из метрических слоев (в данном случае - слоев
рациональностей). Это геометрическое обстоятельство пространства
рациональностей есть топология межиндивидуальной жизни, и она генетически,
как континуумальная характеристика жизненного мира, есть топология
децентрическая.
Этика децентризма
Первой громкой декларацией идеи децентризма, вынудившей со временем
достаточно повсеместно себя принять, была специальная теория
относительности, полученная в начале прошедшего века в основном усилиями
Маха, Пуанкаре и Эйнштейна. Децентрическая (и, видимо, в онтологическом
смысле, главная) идея ее сводилась к новой геометрии физического мира: к
смене фантомной центральной системы отсчета мультиплетом равноправных
децентрических систем.
В принципе, идея была не такой уж новой: в сыром еще виде Д. Бруно она,
например, обеспечила аутодафе. Легче было релятивистам Шопенгауэру и Ницше.
Но и они в этой роли оставили своих зрителей в лучшем случае равнодушными.
Чего-то важного не хватало еще в 19-м веке, чтобы инертная публика всерьез
отнеслась к мысли, что особенный мир каждого из нас реальнее, чем
стандартный мир всех.
Но что значит реальнее? Разве не реален мир тот вокруг нас, который мы
считаем общим?
Дело в том, что общим миром мы все-таки привыкли считать мир каждого из
нас - именно последний образует ту систему вещей вокруг нас, которые нам
противодействуют или помогают, в центре которой находимся мы сами
(правильнее сказать, конечно, - каждый из нас). А наш общий мир, с которым
мы вынуждены считаться - это мир - какой бы дикой ни показалась эта мысль -
все-таки виртуальный, это нечто среднее, вроде среднего количества
прочитанных книг или среднего количества выпитого пива: может и не найтись
человека, который прочел ровно столько книжек или выпил ровно столько пива.
Каждый из нас находится в центре выпитого им пива или прочитанных книг.
А как указать на центр для усредненных обстоятельств общего для нас мира?
Разве как на среднего человека? - существует и такой, но он - человек
виртуальный, а виртуальную реальность, все-таки, как уже говорилось, потому
и назвали виртуальной, что она не столь реальна, как реальность реальная.
Децентрический мир - это мир значимостей ("Кажущийся" мир есть
единственный: "истинный мир" только прилган к нему", сказал Ницше). Мир
каждого из нас настолько же реален для нас, насколько реальны
противодействие или помощь нам его обстоятельств. А наш общий мир, в котором
мы вынуждены считаться с отношением к миру своих ближних, настолько реален,
насколько много общего между нами. Чем этого общего больше, тем больше наш
личный мир воспринимается нами как общий мир. Но чем больше появляется в
нашей жизни обстоятельств, отличающих нас от других, тем домашнее и ближе
нам кажется свой собственный мир, и тем напряженнее при этом мы ищем связей
с личными мирами наших ближних, а потому тем ценнее нам становится
содержание чужих миров: находя дороги к ним, мы так или иначе приобретаем их
в свое пользование.
Если вспомнить агрокультурные рекомендации, которые дает для сеятелей
идей святое писание, можно сказать, что семена новых идей, предлагаюших
новое лицо истины, обречены не давать обильных всходов и оставаться
достоянием редких маргиналов до тех пор, пока поле, на которое они время от
времени падают, оставается невспаханным. А эстетические поля, на которых
вырастает наша восприимчивость к новым идеям и образам, вспахивает
искусство. И не известно, какова была бы судьба релятивистских идей, если бы
не новое искусство конца 19-го века ("Впечатление: Восход солнца" Моне и
все, что за ним последовало), которое хорошо потрудилось над совершенно
новой эстетикой - эстетикой атакующего релятивизма, полем будущего нового
мышления.
Вот что забавно: на 1872 год от РХ приходятся три знаменитых программы:
упомянутое "Впечатление:" Моне, "Рождение трагедии из духа музыки" Ницше и
"Эрлангенскую программу" Феликса Клейна. Если История нас чему-то учит, так
это в первую очередь тому, что она не раздаривает такие совпадения просто
так!
Но говорить о новой эстетике - это значит, по сути, говорить о новой
геометрии. Новое искусство обнажило следующее обстоятельство, которое, как
со временем выяснилось, стало геометрическим обстоятельством нового способа
воспринимать мир: обнаружилось, что для эстетически и этически значимых
вещей не существует выделенной, центральной, или истинной системы отсчета. К
началу нового, 20-го века децентрическая геометрия истины уже не казалась
эстетически неприемлемой. И все же интересно, что переходные процедуры между
равноправными системами отсчета (преобразования Лоренца) появились раньше,
чем кто-то смог понять, что они могут что-то совершенно новое сказать об
устройстве мира.
Вошедшая в историю растерянность Лоренца по поводу совершенно формально
полученных им из уравнений Максвелла преобразований лучше всего
свидетельствует о том, как мало бывает одних только фактов для того, чтобы
понять, что они значат, и как много значит наш рациональный консерватизм для
того, чтобы не дать нам увидеть, что же скрывают в себе добытые нами факты.
Уравнения Максвелла - это тоже добытые нами факты, и как теперь уже
видно, в них с самого начало было спрятано все, что образует идею
континуумального мира: и инвариантность скорости света, и
пространственно-временной континуум, и децентрическая геометрия истины, и
неэвклидова геометрия Минковского, и идея геометризации физики, и даже
преобразования Лоренца (в сущности, можно смело идти дальше и утверждать,
что в силу самого нового формата реальности, который и делает возможными
уравнения Максвелла, в них содержалось даже большее - и квантовая идея, и
идея геометризации реальности, и идея метрических слоев). Все это постепенно
вынималось из фарадеевского рисунка магнитного поля (потому что именно из
него произошли уравнения Максвелла) как из цилиндра фокусника и прирастало к
традиции континуумального мышления точно так же, как прирастают одно к
другому годовые кольца дерева.
По сути дела, уравнения Максвелла дали вполне конкретную форму для
знаменитого вопроса Канта, своим автором честно оставленного без ответа:
"Как возможна метафизика?" Когда Кант сформулировал свой вопрос, он, к
сожалению, не располагал каким-то особенно сильным фактом, чтобы свести свой
вопрос к простой и конкретной форме, конкретному факту, который бы не давал
успокоиться и заставлял искать удовлетворительно глубокое объяснение себя.
То есть, Канту, в сущности, не за что было зацепиться, чтобы иметь шанс
получить какой-либо другой ответ на свой вопрос, кроме никакого.
Такой факт появился благодаря усилиям Фарадея и Максвелла в очень
компактном и возбуждающем виде уравнений последнего. По сути, они и стали
прежде всего не столько теорией, сколько фактом, фактом-возбудителем, как
выяснилось со временем, содержавшим в себе гораздо более парадоксального,
чем
это можно было рассмотреть сразу. По крайней мере, далеко не сразу
выяснилось, что удовлетворительно глубокое объяснение всего, что содержал в
себе этот факт, должно потребовать совершенно нового формата реальности, а
значит, нового формата метафизики.
Именно поэтому после опилок Фарадея и уравнений Максвелла
по-декартовски генально-простая форма кантовского вопроса могла считаться
вновь ожившей - теперь по отношению к новому, сингулярному факту - факту
континуумальной реальности. С этих пор вопрос Канта нужно было задавать в
новой, предельно конкретной форме: "Как возможны уравнения Максвелла?" С
этого вопроса, пусть даже и не озвученного сра