Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
Радзивилл. - Надо выпить за ваше
здоровье и непременно из туфельки! Эй!
Подскочил пан Боженцкий.
- Из туфельки, пане коханку...
Леля хотела убежать; тяжелый и неповоротливый воевода бросился за
ней, она крикнула, и на защиту ее поспешил с пистолетом и саблей
Паклевский.
- Ваше сиятельство! Слово Радзивилла! - сказал он.
- Туфельке я его не давал, пане коханку! Если пропадет пара туфель -
беда небольшая, а честь большая, если я прикоснусь губами там, где лежала
пятка паненки! Поэтому прошу дать мне туфельку или - пане коханку - война!
Война!
Леля, спрятавшаяся за мать, очень решительно сняла с ноги туфельку на
высоком каблучке и смело подала ее.
Увидев это, старостина вскрикнула. Князь взял двумя толстыми пальцами
предмет своих желаний, еще теплый от маленькой ножки, которая в нем
покоилась, и причмокнул. Туфелька из голубого атласа, обшитая ленточкой
канареечного цвета и вся расшитая по атласу мелкими цветочками, казалась
прелестной безделушкой.
- Да ведь это наперсток, пане коханку, - воскликнул князь, - если бы
вы, сударыня, увидели туфлю моей сестры, панны Теофили! Из нее можно
напиться!.. А это... это просто шутка! Пане коханку!
Леля краснела, генеральша улыбалась и даже старостина приняла такое
выражение, которое могло означать, что и ее ножка не более этой.
Прибежал гайдук с бутылкой вина и по обычаю хотел поставить кубок в
туфельку, но князь не позволил.
- Нет, пане коханку, - ex originali; выпью-ка я из туфельки. Лей!
Смеясь, гайдук только начал наливать вино, как оно уже потекло на
пол, а князь поднес туфельку ко рту, выпил и бережно спрятал мокрый
сувенир за кунтуш...
И только после этого он приказал подать себе кубок и выпил из него.
Женщины надеялись, что теперь он выйдет и даст им отдохнуть, но он уселся
на лавке.
- На чем же мы остановились? - спросил он Боженцкого.
Тот пожал плечами, а князь покачал головой.
- Пани генеральша, - сказал он, - едет, вероятно, в Варшаву на
Senatus Consilium.
- Мы еще не образовали его, - отвечала оскорбленная пани, - но когда
он составится, кто знает - будет ли это очень приятно некоторым
мужчинам-сенаторам?
- Гм! - сказал Радзивилл. - Я страшно боюсь женщин. Одна уже начала
нами распоряжаться; но, может быть, мы не сдадимся, пане коханку, если
только другие дамы не придут ей на помощь...
Очень прошу вас в Варшаве заступиться за Радзивилла, чтобы там на
него не гневались, пане коханку: это - добрый человек, я его знаю с
детства, не любит только, чтобы кто-нибудь дул ему в кашу...
Однажды был такой случай...
Было очевидно, что князь начинал свой рассказ только для того, чтобы
помучить женщин, но в это время Пщолковский, немой шут князя, странная и
смешная фигура с совершенно выбритою головою, с бледным и одутловатым
лицом, без усов, вечно неестественно кривлявшийся, вбежал в комнату.
Он не говорил, но умел забавлять князя жестами, которые тот отлично
понимал, и мимикой. Он вошел, указывая на кого-то за собой, и, приняв
гордую позу, взявшись руками за бока, вытянул палец по направлению к князю
и снова указал на дверь.
- Что с ним? - спросил князь. - Кажется, кто-то приехал. Может быть,
Кашиц, который должен был догнать меня, или ксендз Кучинский.
Боженцкий выбежал во двор и, вернувшись, тотчас же доложил князю:
- Полковник Венгерский из Белостока.
Князь встал.
- Доброй ночи, пане коханку, генеральше и старостине, а также и
розовому бутону, чью туфельку я прикажу оставить в назидание потомства в
моем музее в Несвиже. Желаю вам всем доброй ночи, - прибавил он, отвешивая
поклон дамам, - и чтобы вам не снилась бомбардировка и резня невинных
младенцев... Этот господин, - он указал на Теодора, - спас крепость
хитростью, за которую ему следует сказать спасибо... Поручаю его - кому?..
Пане коханку, пусть уж дамы разыграют его на узелки.
Проходя мимо Теодора, князь остановился на минутку.
- Если захочешь вступить в несвижскую гвардию - я прикажу, чтобы тебя
приняли.
Паклевский промолчал, и князь, надвинув шапку на ухо, медленно выплыл
из комнаты... Так окончилась эта история, счастливее, чем можно было
ожидать, - и благодаря присутствию духа Паклевского - не имела никаких
дурных последствий...
Как только князь вышел, старостина крикнула, чтобы запрягали лошадей.
Но хорошо было отдавать такие приказания, сидя в доме и не имея
понятия о том, что делается на дворе.
Снежная метель так разбушевалась, что от одного дома до другого
ничего не было видно, а в поле и совсем невозможно было выехать. И сам
Паклевский решил переночевать здесь и переждать, пока затихнет вьюга.
Перепуганная старостина приказала забаррикадировать все двери, а Теодор
обещал ей, что всю ночь проведет на страже в комнате, которую он снял для
себя у еврея, и которая находилась как раз напротив корчмы...
Теперь, когда всякая опасность миновала, генеральша и старостина,
которые целый день ничего не ели, почувствовали голод; всем пришло в
голову, что надо бы покормить и защитника и заодно протопить комнату,
которая совсем выстыла...
Паклевский, устроив своего возницу с санями, явился к дамам и
предложил им свою помощь. Все они, не исключая генеральши, которая менее
всех благоволила к нему, не могли надивиться счастливому стечению
обстоятельств, приведшему его к ним, и удивительной находчивости, с какой
он сумел обезоружить князя. Все благодарили его без конца. Леля с
особенным усердием отдавала ему этот долг признательности и, вернув ему
колечко, надев новые туфельки и предоставив старостине излить свою
благодарность, завладела им и отвела к камину.
- Видите, сударь, - лукаво заговорила она, - ничего уж не поделаешь,
если сам Бог так устраивает, что навязывает нас пану Теодору. Теперь
старостина окончательно потеряет голову... Что же вы думаете, сударь, -
позволите ей предаваться отчаянию?
- Не шутите, панна, - с оттенком грусти отвечал Теодор. - С того
времени, когда нам было так весело в Варшаве и Белостоке, я много пережил
и сильно состарился... Надо пожалеть меня!!
Он взглянул на нее; личико Лели мгновенно стало серьезным.
- Ну, рассказывайте же мне, - убедительно начала она, - я хочу знать,
что случилось?
- Ничего нового, - отвечал Теодор, - но то, что преследовало меня с
детства, теперь угнетает меня еще сильнее. Мне нечего рассказывать: я -
бедный человек, и нехорошо шутить со мною.
Леля быстро протянула ему руку, оглянувшись на тетку, не следит ли
она за нею.
- Я тоже умею - не быть веселой, - тихо сказала она. - Верьте мне,
что если бы я могла вас утешить, ах, как это было бы мне приятно! Ах, как
я была бы счастлива!!
Теодор пристально взглянул на нее, она потупила глаза.
- Вы могли бы меня очень утешить, но я недостоин этого!
- О! - отвечала девушка. - Скажите мне только, что надо сделать!
- Симпатизировать мне немножко, хоть издалека, - сказал Паклевский. -
Я всегда буду держаться вдалеке, мне нельзя будет приблизиться, но...
Он прижал руку к груди и умолк. Леля покраснела.
- Верьте мне, что я вам очень симпатизирую и я так упряма, что то,
что сердце раз почувствовало, останется в нем навеки!
Выговорив это слово, полное значения, и присовокупив к нему еще более
выразительный взгляд, Леля убежала к тетке...
На другой день к утру вьюга затихла, но был страшный мороз, и хотя
дороги были занесены снегом, колымага старостины двинулась в дальнейший
путь, а жалкие сани Теодора потащились к Борку, с трудом преодолевая
снежные сугробы...
Когда крик служанки заставил испуганную егермейстершу выйти из
спальни, она - при виде стоявшего перед нею сына - схватилась за ручку
двери, чтобы не упасть от волнения.
Паклевский не имел времени, чтобы предупредить ее письмом о своем
приезде; и этот приезд и обрадовал стосковавшуюся по сыну мать, и испугал
ее предчувствием чего-то неизвестного; она больше всего боялась узнать,
что отношения, на которых покоилось его будущее, были порваны...
Долго обнимала и целовала она его, не смея спрашивать и только
глазами пытая, что случилось.
- Говори, - заговорила она тревожно, - тебя уволили?
- Нет, - отвечал Теодор, - мне позволили навестить тебя.
- Князь?
- Он так добр ко мне, как только умеет быть...
- И это правда? - спросила она.
- Истинная правда, я ничего не скрываю от тебя.
Егермейстерша вздохнула свободнее.
Сын, оглядевшись по приезде, имел основание сильно опечалиться. Он
нашел мать страшно изменившейся, сильно постаревшей, изможденной этой
жизнью в посте и молитвах, в тоске и воспоминаниях, согнувшейся и
побледневшей. Исчезло и свойственное ее лицу выражение гордости и чувства
собственного достоинства, которое теперь сменилось выражением смирения,
неуверенности в себе и подавленности. Дом весь был страшно запущен, но
она, по-видимому, не видела этого и, вообще, не замечала того, что
делается вокруг.
Теодор терзался душою, видя все это запустенье и не зная, чем тут
помочь. Причиной всему было разрушение духа, а против этого нельзя было
бороться.
Прежде он еще пробовал вдохнуть в нее смелость и охоту к жизни, но
теперь, после страшного признания, сделанного ему безжалостным гетманом,
он не решался заговорить и не умел найти утешения для ее великой боли. Из
любви к матери он должен был скрывать в себе то, что жгло ему голову и
сердце как клеймо преступника.
Разговор шел о его будущем, о надеждах, которые он имел; мать
спрашивала про деятельность фамилии и, наконец, о надеждах гетмана и
настроениях в стране: видно было, что она боялась, как бы этот человек,
чье имя было ей ненавистно, не одержал победы; она желала для него
отмщения и унижения.
Из ее вопросов и замечаний Теодор убедился, что признание Браницкого
было правдой.
И горько стало у него на душе...
Разговор продолжался несколько часов, но никому из них не принес
утешения.
Приглядываясь к окружающей обстановке, Теодор находил в ней все новые
следы изменявшегося образа жизни и болезненной набожности матери,
заставившей ее забывать обо всем остальном. Спальня была увешана образками
святых, реликвиями, листочками с молитвами, прибитыми к стенам; столики
были завалены книгами религиозного содержания и четками. Из под черного
платья, сшитого по образцу монашеского одеяния, Теодор заметил власяницу.
Страшная худоба говорила о строгих постах. И в этот день для егермейстерши
не готовили обеда, потому что она, только что закончив один пост, уже
начинала новый.
Когда наступило время молитвы, егермейстерша начинала беспокоиться:
ей жаль было расстаться с сыном, но в то же время она боялась не выполнить
своих религиозных обязанностей. И беспокойство ее свидетельствовало о том,
что ей тяжела была эта новая жизнь, изменившаяся с приездом сына. И даже
во время разговора она уносилась мыслью куда-то далеко, становилась
рассеянной и казалась гостьей на этой земле. Напрасно Теодор старался
развлечь ее своими рассказами. Со времени смерти мужа это была совершенно
другая женщина, согнувшаяся под непосильной тяжестью. Даже молитвы, в
которых она так пламенно искала утешения, не облегчали ее боли; она
возвращалась заплаканная и еще более рассеянная, чем раньше.
Паклевский объяснял такое состояние одиночеством, на которое Беата
обрекла себя; обвинял себя за то, что оставил ее, и употреблял все усилия,
чтобы вернуть ей спокойствие и примирить с жизнью. Ему казалось, что и он
должен был что-нибудь сделать для той, которая пожертвовала ему всем, и,
проведя с ней несколько печальных дней, он начал заговаривать о том, что
было бы, может быть, лучше всего, если бы он остался с матерью.
Но при первом же его намеке Беата в испуге заломила руки, не желая и
слышать ни о чем подобном; она решительно заявила ему, что не допустит
этого и с особенной живостью настаивала на том, чтобы он не бросал службы
у канцлера.
- Как это может быть, - сказала она, - чтобы такой молодой человек,
как ты, не имел честолюбия? Люди достигают всего талантами и трудом, и ты
тоже должен добиться положения.
- На это у меня нет ни прав, ни способностей, - заметил Теодор. -
Никто не упрекает меня за леность, но никто и не признает во мне особых
дарований.
Мать была недовольна такою скромностью, и спустя несколько дней
начала выпытывать его, надеясь узнать все подробности его жизни в Варшаве
и по ним судить о настоящем положении вещей. Желая развлечь мать, Теодор
понемногу рассказал ей некоторые свои приключенья и, между прочим, о
встречах со старостиной и генеральской дочкой.
Говоря о последней, он невольно отозвался о ней с симпатией, которая
не укрылась от матери. Она не спрашивала больше, но, как всякая мать,
которая ни одну невестку не считает годной для своего сына, так и она не
считала генеральскую дочку подходящей партией для Тоди, потому что мать ее
пользовалась дурной репутацией. Не показывая ему, что она подозревает его
в увлечении Лелей, она начала рассказывать - как будто между прочим -
различные вещи о старостине и матери панны, не особенно лестные для них...
- Обе пани и панна готовы были бы вскружить тебе голову, - прибавила
она, - это похоже на них, но ты должен знать, что это легкомысленные
женщины, и им ни в чем нельзя верить.
- Но я ведь и не строю никаких планов, - отвечал Теодор, - с моей
стороны было бы большой самонадеянностью иметь какие-нибудь надежды.
Генеральша имеет, благодаря мужу, хорошее положение в свете. Старостина
богата, а Леля так красива, что, имея такую мать и тетку, может
рассчитывать на блестящую партию.
- А ты слишком мало ценишь себя, - прервала егермейстерша, - как в
этом случае, так и в других. У генеральши нет ни средств, ни больших
связей в свете; старостина так легкомысленна, что, если они ее не
уберегут, она еще выскочит замуж. Поэтому ты, со своими способностями,
красивой внешностью и протекцией Чарторыйских вовсе не был бы плохой
партией для Лели. Но я советую тебе не думать об этом, потому что тебя
ожидает более блестящая будущность. Я рассчитываю, что канцлер, испытав
твои способности, определит тебя на службу к молодому королю, которого ты,
как говорил мне, уже знаешь... Перед тобой широкое будущее.
- Дорогая мама, ты говоришь о молодом короле так, как будто он уже
выбран, - с улыбкой заметил Теодор.
- Но он должен быть избран, хотя бы ради того, чтобы не был избран
гетман!
- Кроме гетмана есть и другие! - прибавил Паклевский.
- Пусть бы их было как можно больше, лишь бы этот тщеславный,
вкрадчивый, на вид такой приветливый, а на деле - бессердечный человек,
самонадеянный эгоист, не достиг того, к чему стремится! - горячо
воскликнула она...
Паклевский, не отвечая на эти страстные выкрики, перевел разговор на
другую тему. Он страдал от того, что мать старалась внушить ему ненависть
к гетману; он и сам чувствовал неприязнь к нему, но в то же время
чувствовал, что ему следовало только держаться в стороне от него, а не
вредить ему.
После нескольких дней, проведенных в обществе сына, егермейстерша
казалась такой измученной и неспокойной, что Теодор решил выбрать одно из
двух: или остаться здесь и целиком посвятить себя матери, или уезжать как
можно скорее, потому что временное отступление от своих религиозных
обязанностей видимо мучило и угнетало вдову.
Сама она, наконец, спросила сына: когда ему приказано вернуться...
Паклевский, удрученный таким состоянием здоровья матери, еще колебался,
что делать, когда однажды к воротам подъехали плохие сани, запряженные
худой клячей, и из них вышел человек, одетый в кожух, в шапке странного
вида.
Он долго о чем-то расспрашивал у ворот, видимо не решаясь войти, но
потом, поминутно оглядываясь, вошел, крадучись, во двор...
Паклевский, смотревший в окно, с удивлением признал в нем болтливого
дворецкого воеводича Кежгайлы - Ошмянца. Но откуда он взялся? И с какой
целью приехал?
Опасаясь какого-нибудь неожиданного для матери известия, Теодор сам
вышел к нему навстречу. Заметив его на крыльце, старик торопливо подошел к
нему и живо заговорил:
- Пан, может быть, не узнает меня? Я попросил бы позволения
переговорить где-нибудь по секрету, я привез важные известия.
Паклевский привел его в комнату, которую он занимал после отца.
Отряхнув с себя снег у порога, старик вошел, озираясь, и тотчас же начал
расстегивать кожух и что-то вынимать из-за пазухи.
Паклевский смотрел на него с беспокойством. Шляхтич достал бумагу,
завернутую в платок, но держал ее, не разворачивая, в руке. Он взглянул на
Паклевского, погладил усы и как будто раздумывал, как начать.
- Вельможный пан, все мы смертны. Русские говорят: как ни крути, а
помирать придется. Так и воеводич, мой милостивый пан, умер.
Теодор выслушал эту весть спокойно.
- Помяни Господи его душу! - равнодушно сказал он.
- И умер покойничек, вот так, ни с того, ни с сего! Был здоров, мог
прожить еще сотни лет, а вот только то, что он страшно гневался и не
помнил себя, а потом еще морил себя голодом из-за постов... Ведь у нас в
доме, слава Богу, всего было вволю, пан был у нас и видел, разве только
птичьего молока не доставало. Только вот эти посты, за которые его каноник
уже распекал, да потом еще гнев...
Тут старый Ошмянец вздохнул.
- Ну, вот и умер!
Теодор стоял и смотрел на него, не обнаруживая ни печали, ни
любопытства.
- У меня есть здесь письмо к пани Беате, то есть не знаю, как теперь
ее фамилия, егермейстерше Паклевской, так? - спросил старик.
- Да, так, - отвечал Тодя, - но вы очень хорошо сделали, сударь, что
не отдали его прямо ей; моя мать больна, и хотя она очень давно уже не
видела отца, все же не может быть, чтобы эта новость не произвела на нее
впечатления. Будь, что будет!
- А вот видите, - прервал его шляхтич, - все болтали, что он
отказался от родной дочери и все оставил старшей - Кунасевич, которая за
подкоморием, ее зовут Тереза, - а это неправда. Кунасевич этого очень
хотела; но старик, когда захворал, изменил завещание, и вот вам это лучше
будет видно из письма каноника.
Он взглянул на Теодора, думая, что это известие радостно поразит его;
но тот остался совершенно холоден. Он взял письмо, взглянул на написанное
на нем имя матери и начал вертеть письмо в руках...
- Садитесь, сударь, и будьте гостем, - обратился он к старику. - Я
должен приготовить мать; я не знаю, что она решит...
- Как это, что решит? - подхватил удивленный шляхтич.
- Если отец столько лет отрекался от собственного ребенка, не желая
его знать и позволяя ему страдать, - сказал Паклевский, - кто знает, стоит
ли принимать то, что он изменил только в час смерти. Мать моя...
Старик открыл рот и произнес:
- Ах, Боже милосердный!
И оба умолкли.
Пока они так разговаривали, егермейстерша, находясь в обычном
состоянии внутреннего беспокойства, увидела в окно сани и испугалась,
потому что к ним редко заглядывали чужие; она позвала служанку, отправила
ее на разведку и, узнав, что шляхтич с сыном пошли в его комнату, вбежала
за ними. Глаза ее искали сына