Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Детективы. Боевики. Триллеры
   Детектив
      Семенов Юлиан. Майор "Вихрь" (1944-1945) -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -
тому приказу: "Применение этого приказа, сурового, как и все, рожденное войной, необходимо только в тех случаях, если налицо - доказательства преступления". Он прошелся по комнате, вернулся к столу и тщательно зачеркнул свою приписку. "Корректировать фюрера? - подумал он. - Вряд ли это пройдет незамеченным. Гальдеру и Браухичу легко: они ушли в оппозицию давно им простится все, что они делали прежде. Мне уходить в оппозицию поздно - не приобрету там, но потеряю здесь. Я забыл о главном принципе военной стратегии: "отступи вовремя". Я поверил грохочущей логике нашего фюрера, тогда как превыше всего обязана цениться тихая логика собственной мысли. Общенациональный истеризм смял и меня. Это - очевидно". Нойбут вызвал дежурившего подполковника Шольфа и сказал: - Принесите мне стенограмму совещания, которое я созывал, - о будущем Кракова. Шольф положил перед генералом стенограмму совещания, созванного им в связи с акцией по уничтожению очагов славизма. Нойбут сидел за столом - строгий мундир в талии перехвачен широким черным ремнем, сапоги - каблук к каблуку, как на параде. Он внимательно перечитал стенограмму и поставил галочку против своих слов: "Между прочим, Биргоф, я плакал слезами восторга в Лувре. Я бы возражал против этор акции, если бы не отдавал себе отчета, что она необходима как военное мероприятие". Он откинулся на высокую спинку и подумал: "Ну что ж... По-моему, это достойно. Я говорил как солдат". Он отложил стенограмму, потянулся, замер, сцепив пальцы рук. Усмехнулся - возле его рук лежали пальцы дьявола, вцепившиеся в бумаги из сегодняшней почты. "Вот оно, - подумал Нойбут. - Все мое наиболее важное и страшное хранится в этих лапах. Я был у Гиммлера, когда он говорил о целях уничтожения славизма и его очагов. Эти цели продиктованы их политическими и расовыми устремлениями, а не требованием военной обстановки. А я согласился с ним. И все слышали это. Неизвестно, что страшнее: мои фразы в этой стенограмме или же обоснование необходимости уничтожения там, у Гиммлера в кабинете. Самое худшее, если я предстану перед судом потомков в роли дешевого балаганного двуликого актера, а не солдата". Нойбут расцепил похолодевшие пальцы, поднялся, пристукнул кулаком по столу, выключил свет, открыл окно и сказал: - Только драться... До конца... С этим он лег. Уснул легко. Порыв ветра слизнул со стола несколько листков. Пролетев через всю комнату, они мягко скользнули под кровать. Поднялся Нойбут, как обычно, в шесть утра. Сделал гимнастику, принял ледяной душ, сам побрился и вызвал Шольфа. - Пусть мне сменят этот зажим для бумаг, - попросил он, указав глазами на пальцы дьявола. - Абракадабра какая-то. Вкус трусливого мещанина, разбогатевшего на сводничестве. Шольф сразу же пошел отдать соответствующее распоряжение. Через несколько минут генерал в сопровождении дежурных адъютантов вышел из своего номера. Проходя мимо замершего по стойке "смирно" офицера охраны СС, дежурного по этажу - инвалида и польской горничной, он остановился и сказал: - Я оставил на тумбочке рубашку. Постирайте ее, пожалуйста. Но ни в коем случае не крахмалить. Воротничок должен быть мягким. - Хорошо, господин генерал. Нойбут протянул пани Зосе леденец: - Это вашим внукам. Она сделала низкий книксен, принимая подарок, и тихо ответила: - Благодарю вас, у меня нет внуков. - Дайте сыну, - улыбнулся Нойбут, - пусть точит зубы. Пани Зося сделала книксен еще раз: - Я одинока, господин генерал. Я съем леденец сама. Ее сын сидел в тюрьме, дожидаясь расстрела. Он был приговорен к расстрелу имперским народным судом в Бреслау. Он был связным у Седого. Он не открыл своего имени, иначе пани Зося не смогла бы работать здесь. Пани Зося не стала обращаться за помощью к генералу - он, возможно, спас бы жизнь сыну. Подполью пани Зося была нужна в офицерской гостинице. Пани Зося вошла в номер к генералу, сложила в сумку рубашку и начала уборку. Сначала она перестелила постель - ей показалось, что Нойбут недостаточно аккуратно взбил подушку, потом вытерла пыль и начала протирать паркет провощенным куском фетра. Она увидала под кроватью два листка бумаги, взяла их и быстро спрятала в сумку. Через два часа кончилась ее смена, и пани Зося вышла из гостиницы под руку с дежурным инвалидом-фельдфебелем - он у нее столовался. ЗА РЮМОЧКОЙ Фон Штромберг вызвал дежурную машину, когда Нойбут отпустил его, устроился на заднем откидном кресле, где обычно сидел генерал, а не впереди, на обычном адъютантском месте, и спросил шофера: - Как ты думаешь, куда я хочу поехать? - Чуть развеяться, господин майор. - Милый Ганс, ты мудр. То, что ты сидишь в шоферах, лишний раз свидетельствует против нас как организации. Твое место в Берлине. Шофер засмеялся: - Не хочу. - Отчего так? - Шоферов любят женщины, и не надо снимать комнаты: сиденья отбрасываются. - Что ты говоришь?! - Только кожа холодная. Некоторые жалуются. А одна, в Лодзи, отказала мне в повторном свидании - у нее открылся глубинный ишиас. Фон Штромберг хохотал до слез. Он и вылез из машины, сгибаясь пополам от смеха. Махнув шоферу рукой, он разрешил ему уехать. - Когда за вами? - спросил Ганс. - Не надо... Я останусь где-нибудь здесь. Трауб ждал фон Штромберга, лежа на диване в кальсонах розового цвета и в шерстяной - до колен - ру бахе. - Салют воину! - Салют писателю! - ответил фон Штромберг. Вставайте, граф, вас ждут великие дела! - Великие дела кончились. Осталось одно дерьмо. - Я не могу спорить с тобой, пока трезв. - В столе - виски. - Откуда здесь виски? - Мне оставил ящик парень из "Газетт де Лозанн". Фон Штромберг достал из стола бутылку, налил, разбавил водой, выпил, блаженно зажмурился и сказал: - Писатель, ты чувствуешь, как от этого пойла тянет настоящим хлебом, а? Шнапс я пить не могу: по-моему, его делают не из хлеба, а из мочевины. Химия рано или поздно убьет институт гурманства. Люди станут глотать шарики, начиненные калориями. - Что новенького? - Ничего. - Скоро дальше? - Какое "дальше" ты имеешь в виду? - Мне нравится эта девица! Я имею в виду, когда снова начнем давать деру? - Это зависит не только от нас, но в какой-то мере и от красных. Трауб усмехнулся. - Смешно, - сказал он. - Куда сегодня? - Куда-нибудь, где много людей и хорошая музыка. - Это крематорий. - Писатель, ты злой, отвратительный человек. - Едем в казино - больше некуда. - У тебя новенького нет ничего? - Ты имеешь в виду баб? - Пока еще я не подозреваю тебя в гомосексуализме. - Нет, ничего особо интересного нет. - Ты добр во всем, но женщин скрываешь. Трауб кончил одеваться, сделал радио чуть громче и остановился возле коричневого громоздкого аппарата. - Тебе не бывает страшно, когда слушаешь этот ящик, Гуго? - Почему? Меня изумляет это чудо. - Тебя изумляет, как люди смогли втиснуть мир в шесть хрупких стеклянных лампочек? Так ведь? - Так. - Это - от дикарства. Ты дикарь. А дикари лишены страха, потому что Бог обделил их воображением. Меня страшит радио, я боюсь его, Гуго. Послушай. - Трауб повернул ручку, красная стрелка поползла по шкале, рассекая названия городов: Лондон, Мадрид, Москва, Нью-Йорк, Каир. - Слышишь? Мир создан из двух миллиардов мнений. Сколько людей - столько мнений, судеб, правд. У нас один, десять, сто человек навязывают правду национал-социализма миллионам соплеменников. А кто может зафиксировать то, о чем говорят эти миллионы в постели перед сном, уверенные, что диктофоны гестапо их не запишут? Что они думают на самом деле - о себе, о нас, о доктрине? О чем мечтают? Чего боятся? Кому это известно в рейхе? Никому. В этом зарок нашего крушения. Наша правда идет не от миллионов к единицам, а наоборот, от единиц - к миллионам. Знаешь, мир обречен. Видимо, это вопрос нескольких десятилетий. Разные правды, которые во времена феодализма могли быть сведены в одну, теперь обречены на взаимоуничтожение, ибо они подпираются разумом ученых и мощью индустрии. - В этой связи все-таки стоит продумать вопрос - с кем мы будем сегодня спать. - Мы махонькие мыши, нам надо стрелять не туда, куда стреляют солдаты на фронте. - Я этого не слышал, я выходил в ванную комнату, - зевнув, сказал майор. - Мы все предали самих себя: нам очевиден наступающий крах, а мы молчим и бездействуем, прячем голову под крыло, боимся, что гестапо посадит в концлагеря наших ближних. Что ж, видимо, будет лучше, если их перестреляют пьяные казаки. Нас отучили думать - мы лишены фантазии, поэтому страшимся близкого гестапо, забывая про далекую чека. - Где та блондиночка из Гамбурга? - Иди к черту! - Что с тобой, милый писатель? Откуда столько желчи и отчаяния? - Почему ты путаешь два эти понятия? Желчь - это одно, а отчаяние - прямо противоположное. Желчные люди не знают отчаяния, а отчаявшиеся не понимают, что такое желчность. Ты умный человек, а повторяешь Геббельса. "Желчные скептики" - так он говорил, по-моему? Если трезвое понимание сегодняшней ситуации называют желчным скептицизмом - это значит, наверху поняли суть происходящего, неизбежность катастрофы. Все, кто посмел понять это же внизу, подлежат лечению от "желчности" в концентрационном лагере. Я продал себя второй раз в тридцать девятом году. Я понял тогда, что все происходящее у нас обречено на гибель. Тысячелетнюю империю можно было создать, уповая на каждого гражданина в отдельности, а потом уже - на всю нацию. Надо было идти от индивидуального раскрепощения каждого немца, а они пошли на массовое закабаление. Я знал людей из подполья - и тех, которые ориентировались на Коминтерн, и тех, которые контактировали с Лондоном. Я должен был, я обязан был выслушать их платформу. А я прогнал их из дому. Я прогонял их, понимая, что внутренне я с ними. О, воспитание страхом, как быстро оно дает себя знать, и как долго мы будем страдать от этого! Мы, нация немцев. - Слушай, писатель, а ты ведь поступаешь нечестно. - То есть? - Очень просто. Мы с тобой дружим, но зачем же ставить меня в идиотское положение. Я - солдат. Ты - писатель, ты можешь позволить себе роскошь быть в оппозиции к режиму, тебя просто посадят меня гильотинируют. Это - больно. И - потом: мы все, как туберкулезники. А туберкулезники, если они нашли мужество все понять про себя, не жалуются и не стенают, а живут. Просто живут. Бурно живут - то время, которое им осталось дожить. Все. Я высказался, едем к бабам. - Пойдем пешком. Здесь ночи божественны. - Бандиты застрелят. - Это ничего. Это даже хорошо, если пристрелят сейчас - похоронят с почестями, и родные будут .знать, где могила. Знаешь, я ужасно боюсь погибнуть в хаосе, во время праздника отмщения, когда будет литься кровь тысяч - и правых и неправых. Я очень боюсь умереть безымянным, на пике русского казака, для которого все равно, кто ты - интеллигент, который страдал, или бюрократ из партийного аппарата НСДАП. Когда они вышли на тихую ночную улицу, фон Штромберг задумчиво сказал: - Писатель, я тебе дам совет. Ты спрячь самого себя под френч и погоны, которые на тебе. Погоны - это долг перед нацией. Тебе не будет так страшно - перед самим собой в первую голову. Ну а перед победителями - тем более. Ты выполнял свой долг. Понимаешь? Ты повторяй это себе каждое утро, как молитву: "Я выполнял свой долг перед народом. Если я не буду выполнять свой долг перед народом, сюда, на мою родину, придут паршивые американцы или красные большевики". Попробуй - это само спасение. Они вышли к площади Старого рынка. Лунный свет делал островерхий храм, и торговый крытый ряд, и дома, стиснувшие гранитные плиты площади, средневековой гравюрой. - Божественно, - сказал фон Штромберг, - и страшно. - Почему? Меня это, наоборот, успокаивает, я ощущаю себя причисленным к вечности. - Страшно, потому что все это обречено на уничтожение. - Нет. Это противоестественно. Такая красота не может погибнуть. Бомбежка никогда не уничтожит это. - Ты не в курсе. Поступил приказ Гиммлера подготовить Краков к полному уничтожению - как один из центров славянства. И есть человек, который это подготовит. Только не знаю, кто именно, он засекречен... Трауб вернулся домой ранним утром: сначала пили в казино, потом их увез к себе полковник Крайн из танковой дивизии СС, и они пили у него, на окраине, над Вислой, а потом закатились к девкам. Молоденькие вольнонаемные - толстушки из противовоздушной обороны, а телефонистка - длинная, черная, крупная. Ее звали Конструкцией. Трауб спал с ней. Поначалу Конструкция веселилась, много пила, рассказывала скабрезные анекдоты про мужчин, а когда они легли, она затряслась и шепотом призналась Траубу, что он у нее.: - первый. Трауб усмехнулся в темноте: отчего-то все женщины говорили, что он у них либо первый, либо второй. Только одна молоденькая женщина из Судет сказала ему, что он - тринадцатый. Трауб потом полюбил ее и хотел, чтобы она вышла за него замуж. Она должна была приехать к нему во Львов - он был там с армией. Но ее эшелон разбомбили. Трауб сначала отнесся к этому с равнодушием, испугавшим его самого, и только после, постепенно, он все чаще и чаще стал испытывать тягучую, безысходную тоску, когда вспоминал о ней. Домой Трауб вернулся желтым и злым. Спать не хотелось. Он сделал кофе и, когда налил черную жижу в чашку, вспомнил фон Штромберга: "Краков будет уничтожен как один из центров славянства". Он съежился и увидел себя со стороны: седого длинного человека в зеленой форме. Он вдруг точно представил себе громадное здание суда и себя самого перед судейским красным столом в штатском костюме, но без галстука. Он услышал, как переговаривались люди в ложе прессы. Трауб снял трубку и набрал номер. - Пан Тромпчинский? - спросил он. - Где ваш сын? Что? Ладно. Пусть он зайдет ко мне - только непременно. Вечером Юзеф Тромпчинский передал разговор с Траубом Седому. Ночью Седой пошел на явку к Вихрю. Он передал разговор с Траубом и бумаги от Нойбута, принесенные пани Зосей. - Все сходится, - сказал Вихрь. - Значит, все правда. Значит, мы пришли вовремя. Они часа три сидели с Седым, набрасывая план на будущее: уточнение возможных районов работ, выявление людей, отвечающих за операцию, наличие складов и дислокацию саперных частей. Днем Вихрь пошел к Палеку: там жила Аня. В три часа сорок минут она вышла на связь с Центром и передала Бородину первое подробное донесение. КРЫСЯ Степан Богданов понял: для механика автобазы Ленца главное "выгленд" [внешний вид (польск.)], чтоб сверху были красота и блеск. Это у немца в психологии - если сверху блеск и шик, то внутри, само собой, тоже все в таком же отменном порядке. Ленц не мог себе представить, чтобы аккуратно вымытая, отполированная до блеска машина имела при этом какую-то еисправность в мостах или двигателе. Еще в шахте "Мария" Степан понял, что немецкие мастера не замечали саботажа, если инструмент вытерт, промаслен и имеет хороший "выгленд". Видимо, многие десятилетия промышленного развития наложили отпечаток на всю нацию. Это был некий слепок доверия к внешнему виду инструментов и машин, детский фетиш аккуратности в труде. Степан этим пользовался: на шахте он всегда надраивал свой отбойный молоток на глазах у немецких мастеров, а когда они отворачивались, он ослаблял винты, и таким образом изнашиваемость увеличивалась раз в десять, а то и больше. Немцы не могли понять, что их святое отношение к инструментам труда не может распространиться на миллионы тех людей, которые были пригнаны в Германию Заукелем, чтобы залатать дыры в системе трудового фронта. По всей Германии, невиданный доселе в истории человечества, рос и ширился массовый, стихийный протест, который выражался поначалу пассивным отношением к работе, а потом выливался в осмысленный саботаж. Сводки, представлявшиеся руководителям трудового фронта Заукелем Мартину Борману, являли собой внушительную картину успехов: миллионы людей были привезены в рейх со всех концов Европы. Но если сравнить производительность труда одного немца, то она равнялась производительности труда, по крайней мере, ста, а то и полутораста иностранных рабочих. Немец работал на себя, он, работая, понимал, во имя чего он работает: не только во имя победы на фронте, но и во имя тех марок, которые дадут ему возможность купить новый шкаф, велосипед или автомобиль. Иностранный рабочий работал на врага, во-первых, а во-вторых, даже те, самые нестойкие, готовые пойти на компромисс во имя материальных благ, получали под расчет баланду и деревянные колодки. Механик Ленц как-то сказал Богданову: - Была б моя воля, я бы платил вам, как немцам: тогда бы мы победили наверняка. Даже макака в зоопарке делает свои фокусы за конфету. Почему считают, что иностранцы будут работать за пустую баланду? Ты белая ворона - так все вылизываешь. Богданов молчал, продолжая надраивать "опель-капитан". За годы плена он приучил себя к золотому правилу: молчи, слушай, улыбайся. И все. - Погоди, - сказал механик, - ну-ка, дай я. Ты не совсем верно трешь. Он взял у Богданова тряпку, обмакнул ее в полировочную воду и начал наводить блеск не быстрыми, как у Степана, движениями, а медленными кругами, словно мыл спину ребенка. Степан часто работал один в гараже. Он мог и ослабить болты в моторах, и сыпануть песочку в двигатель, и чуть отвернуть ниппель, но Коля, когда они в последний раз виделись, категорически запретил ему это. - Все понимаю, - сказал Коля, - все понимаю. Жгутом себя свей, но держись. Ты мне всю игру так завалишь. Из-за глупости погибать - ни к чему. - А что мне делать? Объясни. Я так не могу. - Я тебе объяснял: меня интересует, кто ездит на этих машинах, куда ездит, фамилии шоферов, их хозяев. И саперы, саперы. Меня интересуют саперы и СС. Встречались они вечерами, в домике Крыси, где жил Богданов. Крыся, худенькая, белая, голубоглазая, двадцати лет, была тихой-тихой, как мышка. Из дому она почти никогда не выходила, двигалась по комнатам как-то боком, ступала неслышно, и движения ее были округлы и осторожны. Она стала такой с тех пор, как сошлась с немцем. Его звали Курт Аппель, он был тоже голубоглазый, худенький, белый - совсем мальчик. - Я все понимаю, - говорил он, - я к тебе буду приходить только ночью, когда никто нас не увидит. Я не буду позорить тебя собой, Мышь. Он называл ее Мышь, и лицо его делалось, как у святого: чистое, светлое, ласковое. До того как они встретились, Крыся была связана с людьми Седого. Она была веселой, говорила громко, ходила, как все люди, а не так, как сейчас - испуганно и зажато. Теперь она затаилась, перестала видеться со своими товарищами по подполью, особенно после того дня, когда Седой через связников попросил ее давать информацию, добывая через немца. - Я ж люблю его, - сказала она тогда, - я не могу так. Я не продажная какая... - Ты понимаешь, что говоришь? - спросил связник. - Если б не понимала... - Родину, значит, продаешь, ради кобеля? - Он не кобель, он мальчик... Связнику было семнадцать лет. Он поднялся со стула и ударил Крысю по щеке, а потом плюнул себе под ноги. - Эх ты, курва! Паршивая немецкая подстилка... Когда об этом узнал Седой, он очень разозлился, но к Крысе не пошел, потому что не знал, как она после этого его встретит.

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору