Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
40 -
41 -
42 -
43 -
овал, устремляясь раздумьями
дальше... Кто более всего подошел бы народу, как не отрочески чистый
верующий человек, о чьей нравственности могли свидетельствовать схимники?..
И виделся сын Владимир: доброе одухотворенное лицо, обрамленное
черными, на прямой пробор расчесанными волосами до плеч.
Был Владимир донельзя худ и очень высок - уже в шестнадцать лет на
полголовы выше отнюдь не низкорослого отца. Учился в Оренбурге в
классической гимназии - оставил. Ушел прислужником к старцу-старообрядцу:
жить по-Божьи. Через четыре года благословился у старца и у отца:
отправился на север в скит.
Однажды пришло письмо с берега Белого моря, из Сумского Посада:
Владимир коротко сообщал, что для него счастье - жизнь послушника.
Прокл Петрович не сказать чтобы умилился. Сам он нередко по полгода
"забывал" говеть. Упрекая себя в легкомыслии, легкомысленно же
оправдывался: "Неужели внешняя традиция столь важна, что я не могу
надеяться на Твое терпение, Боже?" Полагался на собственную связь с
Господом, каковую ткал из самостоятельного осмысления святых книг,
старинных икон, росписи храмов... Религиозность сына считал "чересчур
повышенной" и предпочел бы видеть его примерным независимым
товаропроизводителем на своей земле, а не монахом.
Перед германской войной зажиточный, ревностный в вере казак Никодим
Лукахин отъехал в поморские скиты на богомолье. По возвращении пришел к
хорунжему. Беспрестанно пасмурный, никогда из близкой родни никого не
похваливший, Лукахин расщедрился да как! У Прокла Петровича и Варвары
Тихоновны так и зашлись сердца.
Проясняя скупо мигающее лицо, но не в силах изменить привычно ворчащий
голос, Никодим поведал об одном из святых мест: "Идешь туда средь кедрача,
и что же так благоухает? Кустарники! Тишь такая, и темновато - ну, будто и
дня нет. Церковь маленькая стоит. Перед дверьми священник беседовает с
молодежью. Самый-то высокорослый повернись - гля, сынок хорунжего!"
По рассказу Лукахина, Владимир, несмотря на полутьму, тотчас его
узнал.
"Как, мол, дома-то? здоровы ли? Выслушал - грит: слава Вседержителю!
Входим в церковь - это и есть скит. Из кедровых бревен воздвигнут в
старину. Изнутри - белая резьба с позолотой, иконостас голубоватый. Снаружи
воздух духовит, а тут и вовсе благость".
Никодим описывал: священник служил молебен, "Владимир и такие же юноши
запели "Христос воскресе из мертвых" - и что за отрада вошла в душу! Ну,
наново родился".
Лукахин повествовал о Владимире с неутихающей ласковостью: "Живет он в
таких трудах и смирении - праведным на меня веяло. Моление питает его.
Окромя черного хлеба и супца с горохом, ничего не знает. Похлебал
пресного - и сызнова на молитву. Огород мотыжит, коровье стойло чистит,
дрова рубит на зиму, помогает тесать из гранита крест... Я его спросил: не
устаете, дескать, от такого житья? А он грит: здесь место - намоленное, и
кому даден талан, тот здесь душой веселится..."
x x x
В пасмури закатилось солнце, что стало заметно по тому, как угас
сочившийся сквозь облака ток рыхлого света. Тем временем разлив реки
намного сузился: слева теснил косогор с бедным поселком на нем, а правый
берег и до того был всхолмленный. Течение убыстрилось. Парень, он опять
взял весла у Байбарина, сейчас лишь чуть-чуть шевелил ими, направляя ход
баркаса. Саженях в двух от него сильно всплеснуло, через минуту всплеск
повторился за кормой. Парнишка жадно глянул на то место:
- Таймень! Зда-а-р-рровый!
Прокл Петрович улыбнулся:
- Не сом?
- Не-е! - гребец убежденно, с легкой укоризной напомнил: - На
перемыках-то таймень шарахает за чехонькой!
Байбарин подумал: вот ведь взял в себя, живет с этим и с этого не
сойдет... Мысли опять занял сын, который никак и родился со своим таланом.
Прокл Петрович угнетенно признал в себе некоторую зависть. Смущала
неотвязность соображения, что если бы не жена, не ее нужда в заботе, он
хоть сегодня подался бы далеко-далеко - в намоленное место. "Но привел ли
бы туда Бог? - усиливался почувствовать хорунжий. - Господи, дай знак!"
Баркас плыл и плыл вниз по Уралу; в стылой полутьме по правому берегу
тянулся чернеющей зубчатой стенкой лес. От него наносило тоскливый запах
трухлявых пней, заплесневелого гнилья. По левую сторону распростерлась
низменность. Откуда-то издалека, из пропадающего в потемках залитого водой
займища, долетали еле слышные призывы дикого селезня.
Сырость от реки стала гуще, улеглась ночь. Варвара Тихоновна, легонько
пристанывая, жаловалась на стеснение в груди и на то, что "в поясницу
вступило".
Лодка обогнула гористый мыс справа, и впереди зажелтели в темноте
огоньки хутора. С хозяином баркаса было обусловлено, что батрак сплавит их
до этого места. Причалили к неструганым сосновым мосткам, парень побежал на
хутор - раздобыл опорки разутому пассажиру.
Прокл Петрович и парнишка, поднатужившись, помогли Варваре Тихоновне
взобраться на причал. В ближнем дворе путники упросились на ночлег.
На другой день они попрощались с гребцом и на нанятой повозке начали
беспокойный путь к Баймаку. В дороге, занявшей не одни сутки, дважды
возбуждали интерес красных разъездов. В первый случай среди красноармейцев
оказался знакомый возницы: обошлось разговором между земляками. Но в другой
раз поворачивалось так, что впору подержаться за сердце.
От полуденного солнца слезились глаза. Под колкими лучами выпаривались
весенние лужи, и дорога извилисто убегала к Баймаку подсушенная,
исчерна-коричневая, изморщиненная начинающими черстветь колеями. До поселка
оставалось верст двадцать. Поворот уводил за расплывчато-серый массив
голого кустарника, а там и открылась - будто их и поджидала - стоянка
красных.
Один, верхом, отделился от дюжины товарищей. Он с видом невозмутимого
в чванливом равнодушии бека покачивался на иноходи высоконогого савраски,
драгунская трехлинейка висела на передней луке седла. Человек усиленно
сжимал губы, чтобы не сказать слова - не повредить производимому
впечатлению. Те, что были невдали, посматривали угрюмо-любопытно, и Прокл
Петрович ощущал скобление тупым ножом по нервам. Взяв тон незаслуженной
обиды, со стариковской слезой в голосе сообщил, что не чужой в этом краю: в
Баймаке проживает дочь. А едут они к ней с пепелища: от постоя пьяных
казаков сгорел дом.
Всадник спешился и оказался низеньким. Нахраписто схватив пристяжку
под уздцы, другой рукой махнул Байбарину: вон с подводы! Но неуверенность в
могуществе жеста подгадила.
- Ничо не знаю! Слазь! - прервал он кичливое безмолвие.
Хорунжего окатило дерзновенное исступление жертвы, полыхнув удавшейся
угрозой:
- В Совете Баймака разберут ваш произвол.
Красноармеец зыркнул исподлобья и вдруг разразился бранчливым
многословием. Суть сводилась к тому, что он делает как надо.
- Теперь так! Теперь поверь кому!
Прокл Петрович, при острие риска у горла, отдался инстинкту дерзости:
- Совет на то и поставлен, чтобы проверять! И вас - в первую голову!
Красный, словно задумавшись, неторопливо взял в руки винтовку и, всем
видом показывая, что сейчас направит ее на Байбарина, спросил со зловещей
вежливостью:
- Ваша дочь за кем будет замужем?
Вопрос - а не враг ли его зять красным? - лишь сбивал порыв, не суля
чем-то помочь. Прокл Петрович призвал мысленно Бога и в чувстве броска с
высоты в воду ответил:
- За инженером Лабинцовым.
Красноармеец принял ремень ружья на плечо, повернулся к своим и,
воздев руку, прокричал дважды:
- К Лабинцову едут! К Семену Кириллычу!
Хорунжий, в натянутой недоверчивости к происшедшему, теперь имел перед
собой лицо не только не злобное, но даже дружественное.
- Родня Семена Кириллыча? - сказал человек с симпатией и
фамильярностью. - Давай, ехайте! Можно!
Возчик, сгорбленный, внешне хранивший смиренное бесстрастие,
потянулся, сжимая вожжи, к красноармейцу и осторожно уточнил:
- Пропускашь, благодетель?
Тот властно и лихо указал рукой:
- Вези-ии!
Торчащий из глины камень дал искру о копыто коренника; запряжка
трусила мелкой рысью, поблескивая отбеленными подковами. Прокл Петрович
смахнул с носа капли пота и, качнувшись от тряски телеги, заглянул в лицо
жены. Она казалась рассеянно-спокойной, но когда заговорила, дребезжащий
голос выдал смертное изнурение:
- Нельзя Бога гневить - но хоть бы уж один конец...
Близкая встреча с дочерью, переживания: что там у них? - вскоре,
однако, оживили ее. Между тем погода сгрубела, как говорят в народе.
Вечером, когда въезжали в Баймак, солнце чуть виднелось, запеленутое в
тучи.
Повозка встала у палисадника с сиренью, одевшейся пухлыми налитыми
почками, за нею голубел фасад обшитого шпунтом дома. У путников после
жгучести приключений и от неизвестности впереди сохло во рту. Прокл
Петрович, храбрясь, сказал жене с деланной непринужденностью:
- Так бы и выпил бадью клюквенного морса!
33
Запив морсом полтораста граммов водки, Юрий насладился тем, как кровь
блаженным жаром плеснула в виски и щеки. Нещадная похмельная подавленность
улетучилась. Он босиком потрусил по плюшевому ковру к окну и приотворил
створку. Ворвавшийся ветерок колыхнул край скатерти, что свисала со стола
до самого пола.
Вдохнув весенней свежести, пахнущей городским садом, омытым дождем,
Юрий поморщился от нелегкого душка в номере. Благоразумно остерегаясь
простуды, надел свитер и пиджак и распахнул окно настежь. Незаведенные
карманные часы встали, но тикавший на буфете гостиничный будильник
показывал без восьми двенадцать.
Начав вчера вечером, Вакер и Житоров "добавляли" всю ночь. В пять
Марат грянулся наискось на кровать - Юрию пришлось, страдая и матерясь,
искать удобного положения в кресле. Незаметно для себя он сполз с него и
уснул на полу. Растолкал поднявшийся около восьми Житоров - больной,
придавленно-лютый после пьянки. Стоило оценить, что в таком состоянии он
заставил себя побриться и притом с тщанием. Ушел он, не произнеся ни слова,
страдая жестоким отвращением ко всему окружающему.
"Служба зовет, службист! - мысленно злорадствовал Юрий, ложась на
освободившуюся кровать. - Премиленькое самочувствие для хлопот дня!"
Расслабленно уплывая в сон, он приголубил мысль: ах, жить бы да поживать в
не стесненной сроками творческой командировке, какие полагаются членам
Союза писателей, этого придворного клана избранных... Не будь же
близорукой, партия: нужен, пойми, нужен тебе писатель Вакер!
Проветрив номер, Юрий нажал кнопку электрического звонка - появившейся
горничной было велено сказать официанту, чтобы принес суп харчо и бутылку
"хванчкары" (винную карточку здешнего ресторана гость знал наизусть).
Аппетит отсутствовал напрочь, но Вакер, убежденный в живительности
горячего, упрямо съел суп, немилосердно наперчив его. Теперь можно было в
полноте интереса призаняться вином...
Вспоминалось, как давеча Марат, донимаемый выспрашиванием о пытках,
опускал расширенные подернутые слизью зрачки:
- Исключено! В советском государстве этого нет!
(Через год с небольшим, начиная с июля тридцать седьмого, пытки,
перестав быть привилегией следователей-энтузиастов, найдут свое постоянное
применение в органах - согласно особой секретной директиве).
- Эхе-хе! - с шутливо-показной горечью вздохнул Вакер. - Куда мне,
верблюду, знать плакатные истины? - сменив тон, сказал с циничной
простотой: - В колхозе ты ему на морду наступил привычно.
Житоров искоса полоснул каким-то дерганно-вывихнутым взглядом:
- Есть категория нелюдей, которым нет места в социалистическом
государстве! Они не должны его законы использовать для прикрытия. Убийцы из
белых, из кулаков, поджигатели кулацких восстаний... К этой категории
применимы все целесообразные средства...
"Ого, весомо!" - взыграла журналистская жилка у Юрия. Он был уверен
"на семьдесят процентов" (оговорку все же считал необходимой), что, по
меркам высшего руководства, Житоров злоупотребляет должностной властью.
"Подбросить в Белокаменной кому повыше - глядишь, и дед не
вызволит..." - за стаканом вина он разжигал в себе возмущение садизмом
Марата: "Разнуздался, субчик! Перерождаешься в палача".
Кстати, вот о чем бы написать рассказ! Воображение дарило сцены,
которые, вне сомнений, потрясли бы читателя... Но к чему думать о том, что
никогда не дозволят воплотить? Не полезнее ли решить вопрос: пойти на
прогулку или позвать горничную, которая посматривала вполне обещающе?
Рассудив, что гостиница без горничных не живет, а проветриться - самое
время, - он поспешил на улицу. Энергичным шагом, похожим на бег, шел под
высоким, в таявших облачках небом, и было приятно, что весенний свет
нестерпим для глаз, а деревья скоро обымутся зеленоватым дымком.
Отдавшись звучащей в нем легкомысленной мелодии чарльстона, Юрий
завернул в библиотеку. Его всегда влекли книжные полки, хранилища книг, где
можно рыться с шансом напасть на что-либо малоизвестное, но
примечательное - стилем ли, постройкой ли вещи.
На библиотеках сказывалась партийная забота об идейности, и Вакера
заняло, что Есенин, которого пролетарская критика оярлычила как
реакционного религиозника, отсюда не удален. Только что на улице Юрий видел
театральную афишу, свежеукрасившую тумбу: спектакль "Пугачев", было
объявлено, поставлен "по одноименной драматической поэме Сергея Есенина.
Режиссер Марк Кацнельсон".
Заметим, что первая попытка поставить "Пугачева" относится к 1921
году, в котором поэма увидела свет. Мейерхольд задумывал сценически
воплотить произведение в своем Театре РСФСР I - но все так и окончилось
проектом.
34
Наутро, в воскресенье, Житоров позвонил в гостиницу и пригласил
приятеля к себе домой. Жил в десяти минутах ходьбы. Встретил он Юрия,
облаченный в белые вязаные подштанники и в футболку. Ткань обтягивала
развитые округлые мышцы ног, скульптурный торс. Марат выглядел выспавшимся.
- И у такого занятого начальства выдаются выходные! - располагающе
улыбнулся гость. - Я свидетель редчайших минут.
- Ничего смешного - в самом деле, замотан. И сегодня свободен только
до восьми вечера, - слова эти были произнесены со снисходительным
дружелюбием.
Житоров занимал трехкомнатную квартиру в доме, где обитали
исключительно ответственные лица. Жена, спортсменка, инструктор ОСОВИАХИМа
по управлению планером, не пожелав бросить работу, осталась в Москве.
Супруги решили "пожить двумя домами" - учитывая, что Марат назначен в
Оренбург не навечно.
Вакер прошел за другом в гостиную. Полы, недавно вымытые приходящей
домработницей, поблескивали бурой, со свинцовым отливом краской, что не шла
к веселеньким золотистым обоям. Не под стать им был и темно-коричневый - по
виду неподъемно-тяжелый - диван, обитый толстой кожей. Кроме него, в
комнате стояли два кресла в чехлах, голый полированный стол, пара стульев,
сосновый буфет (точно такой, как в номере Вакера) и тумбочка с патефоном на
ней.
- Ну-у, мы на финише? Можно поздравить? - шаловливо и в то же время
торжественно обратился гость к хозяину.
По недовольному выражению догадался: поздравлять-то и не с чем. Тем не
менее Житоров произнес с апломбом:
- В любую минуту мне могут позвонить, что признание есть! - встав
перед усевшимся в кресло приятелем, брюзгливо добавил: - Сегодня пить не
будем. Хватит! И-и... не знаю, чем тебя угощать...
- Угостишь чем-нибудь! - неунывающе хохотнул Юрий.
Хозяин, будто никакого гостя и нет, прилег на диван, отстраненно
развернул областную газету. Друг внутренне вознегодовал: "Смотри, как
козырно держится, скотина!" Стало понятно - его пригласили из
самодовольного, показного гостеприимства: "А то скажешь - ни разу в дом не
позвал".
Он, однако, не пролил вскипевшей обиды, а, закинув ногу на ногу, задал
тривиальный вопрос:
- Что интересного пишут мои местные коллеги?
- Да вот гляжу... производственные успехи, как обычно, растут... Ага,
отмечается успех другого рода: самогоноварение из зерна изжито. Но из
свеклы, картошки - продолжается... - пробегая взглядом столбцы, Марат
подпустил саркастическую нотку: - Критика в адрес милиции, прокуратуры...
куда смотрят органы на местах?
Он уронил газету на пол:
- Вот что я скажу. Какие ни будь у нас достижения, но и через сто лет
самогонку будут гнать!
- Интересное убеждение чекиста! - поддел Юрий и, забирая инициативу,
"поднял уровень" разговора: - Я вчера перечитывал Есенина - он бы с тобой
согласился. Но я не о самогонке, хотя он в ней знал толк. Его поэма
"Пугачев" - вещь, примечательная прозрачными строками... Между прочим,
место действия - здешний край. Ты ее давно читал? Помнишь начало - калмыки
бегут из страны от террора власти?..
Начальство, продолжил он пересказ, посылает казаков в погоню, но те -
на стороне калмыков. Казаки и сами хотели бы уйти.
Он процитировал по памяти:
- "Если б наши избы были на колесах, мы впрягли бы в них своих коней и
гужом с солончаковых плесов потянулись в золото степей..." - Читал дальше:
умело, напевно - о том, как кони, "длинно выгнув шеи, стадом черных лебедей
по водам ржи" понесли бы казаков, "буйно хорошея, в новый край..."
Житоров слушал без оживления, покровительственно похвалил:
- Память тебе досталась хорошая.
Друг, считавший свою память феноменальной, обдуманно развивал мысль о
поэме:
- Есенин писал "Пугачева" в двадцать первом году, в год восстаний.
Начал писать в марте - когда вспыхнул Кронштадтский мятеж...
Он выдержал паузу и произнес в волнении как бы грозного открытия:
- Создана антисоветская поэма! Воспето, по сути, крестьянское,
казачье... кулацкое, - поправил он себя, - сопротивление центральной
власти!
Я тебе докажу... - проговорил приглушенно от страстности, с суровой
глубиной напряжения. Его лицу сейчас нельзя было отказать в подкупающей
выразительности. - Во времена Пугачева, ты знаешь, столицей был Петербург,
из Петербурга посылала Екатерина усмирителей. А в поэме, там, где казаки
убивают Траубенберга и Тамбовцева, читаем: "Пусть знает, пусть слышит
Москва - ... это только лишь первый раскат..."
Он был сама доверительная встревоженность:
- Ты понял, какое время имеется в виду?
Марат понял. Понял, но не дал это заметить. Мы же заметим относительно
фамилии Траубенберг, что уже упоминалась в нашем рассказе. Жандармский
офицер, который носил ее, не придуман. Возможно, Есенин знал о нем и нашел
фамилию подходящей для поэмы. Или же мы имеем дело со случайным
совпадением. Однако вернемся к нашим героям.
Житоров, скрывая, насколько он впечатлен важностью того, что слышит,
сыронизировал в притворном легкомыслии:
- Шьешь покойнику агитацию - призыв к побегу за границу?
"Индюк ты! -