Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
сама просто
бездельница. Если бы тетя Кэрстин разрешила ей пожить в Джойфилдсе и научила
ее всему, что умеет Шейла!.. Недда зажгла свечи и, открыв дневник, начала
писать.
"Жить, - написала она, - это все равно, что вглядываться в темную ночь.
Человек только смутно предполагает, что его ждет впереди, - ведь в темноте
мы только догадываемся, какие перед нами деревья и как нам выйти на
опушку... Сейчас мотылек - я не успела отогнать его - сгорел на огне моей
свечки. Он навсегда ушел из этого мира. Если ушел он, то почему же с нами
должно быть иначе? Одно и то же великое Нечто творит жизнь и смерть, свет и
тьму, любовь и ненависть; почему же ждать разной судьбы для разных живых
существ? Но предположим, что после смерти нет ничего, разве я скажу: "Раз
так, не хочу жить!" Напротив, мне еще больше захочется наслаждаться жизнью.
Из всех живых существ только люди размышляют, беспокоятся и печалятся о
будущей жизни. Когда сегодня утром мы с Диреком сидели в поле, к насыпи
подлетел шмель и, сунув голову в траву, вдруг умолк; он устал летать и
трудиться среди цветов; он просто спрятал голову и заснул. Надо жить так,
чтобы не пропадала ни одна минута, взять от каждой все, а потом спрятать
куда-нибудь голову и заснуть... Лишь бы Дирек сейчас не мучился, думая об
этом несчастном... Бедняга, он совсем один в темной камере, а впереди долгие
месяцы страданий. Бедный, бедный... Как я сочувствую всякому человеческому
неГЛАВА XXIV
Феликсу захотелось посмотреть, как обернется дело для Трайста на
заседании следственного суда, и на следующее утро они со Стенли отправились
в Треншем. Джон уже уехал в Лондон, и трое Фрилендов больше не обсуждали
"скандал в Джойфилдсе", как выразился Стенли. Вместе с ночью уходит мрак, и
братья, выспавшись, решили: "Пожалуй, мы чересчур сгустили краски н раздули
эту историю, - право же, это становится скучно! Поджог - это поджог; человек
сидит в тюрьме - ну что ж, бывает ведь, что человек сидит в тюрьме..."
Особенно ясно это почувствовал Стенли и по дороге не преминул сказать
Феликсу: "Слушай, старина, главное - это не делать из мухи слона".
Поэтому Феликс спокойно вошел туда, где вершилось местное правосудие. В
маленьком зале, слегка напоминавшем часовню, с крашеными стенами, невысоким
помостом и скамьями для публики, в это утро сидело много народу - верный
признак того, что происшествие наделало шуму. Феликс, знавший, как выглядят
залы полицейских судов в Лондоне, сразу заметил, сколько здесь приложили
сил, чтобы приблизиться к этим образцам. Спешно созванные мировые судьи - их
было четверо - сидели на помосте спиной к высоким серым ширмам,
расположенным полукругом, а перед ними стоял зеленый невысокий барьер,
заслонявший их ноги. Этим подчеркивалось основное свойство всякого
правосудия, на чьи ноги, как известно, лучше не смотреть. Зато лица судей
были открыты всем и являли приятное разнообразие черт при том полном
единообразии выражения, которое должно означать беспристрастие. Несколько
ниже судей, за столом, покрытым зеленым сукном - этой эмблемой власти, -
сидел лицом к публике седобородый мужчина; а сбоку, под прямым углом, тоже
приподнятый ввысь, находился человек, похожий на терьера, рыжеватый и
жесткошерстый, очевидно, глашатай предстоящей драмы. Когда Феликс сел,
готовясь созерцать священнодействие, он заметил за зеленым столом мистера
Погрема; коротышка кивнул ему, и до него донесся легкий запах лаванды и
гуттаперчи. В следующее мгновение Феликс обнаружил Дирека и Шейлу,
пристроившихся в стороне, у самой стены; насупленные и мрачные, они
выглядели как два юных дьявола, которых только что изгнали из ада. Они не
поздоровались с Феликсом, и тот принялся изучать лица судей. В общем, они
произвели на него лучшее впечатление, чем он ожидал. Крайний слева, с седыми
бакенбардами, был похож на большого сонного кота преклонного возраста; он
почти не шевелился и только изредка чертил одно-два слова на лежавшей перед
ним бумаге или протягивал руку, возвращая какой-нибудь документ. Рядом с ним
сидел мужчина средних лет с плешивой головой и темными умными глазами,
который, казалось, иногда замечал присутствие публики, и Феликс подумал:
"Ты, видно, недавно стал судьей". Зато председатель, усатый, как драгун,
седой, с безукоризненным пробором, совершенно игнорировал зрителей, ни разу
даже не взглянул в их сторону и говорил так тихо, чтобы его нельзя было
расслышать в зале. Феликс подумал: "А ты был судьей слишком долго". Между
председательствующим и человеком, похожим на терьера, находился последний из
судейской четверки; этот прилежно все записывал, склонив чисто выбритое
красное лицо с коротко подстриженными седыми усами и острой бородкой. Феликс
решил: "Отставной моряк". Тут он увидел, что вводят Трайста. Великан шел
между двумя полицейскими. Широколицый, небритый, он высоко держал голову;
мрачный взгляд, в котором, казалось, изливалась его странная, скорбная душа,
невесело бродил по залу. Феликс, как и все присутствующие, не мог оторвать
глаз от этого попавшего в капкан человека, и его вновь охватили те же
чувства, что и накануне.
- Признаете ли вы себя виновным?..
- Нет, не признаю, сэр, - ответил Трайст, словно повторяя выученный
урок, а огромные руки, свисавшие по бокам, все время сжимались и
разжимались. Начался допрос свидетелей - их было четверо. Полицейский
сержант рассказал, как он явился по вызову на пожар, а потом произвел арест;
управляющий сэра Джералда описал сцену выселения и сообщил об угрозах
Трайста; еще двое - каменотес и бродяга - видели, как подсудимый шел в пять
часов утра по направлению к амбару и стогу, а в пять пятнадцать возвращался
обратно. Судейский, похожий на терьера, что-то тявкал, уточняя показания, и
поэтому процедура допроса длилась довольно долго. Пока это происходило, в
голове Феликса проносилась одна мысль за другой. Вот субъект, совершивший
антисоциальный, а следовательно, дурной поступок; ни один здравомыслящий
человек не найдет для него никаких оправданий; это настолько варварская,
противоестественная и глупая выходка, что даже лесные звери и те бы от него
отвернулись. Почему же тогда он, Феликс, не чувствует никакого возмущения?
Быть может, вечно копаясь в мотивах человеческих поступков, он утратил
способность отделять человека от его деяний... и видит каждую личность со
всеми ее мыслями, поведением и промахами как одно взаимосвязанное и
развивающееся Целое? И Феликс посмотрел на Трайста. Великан не отводил
доверчивого взгляда от Дирека. И вдруг Феликс увидел, что его племянник
вскочил, запрокинул темную голову и собирается заговорить... В испуге Феликс
тронул мистера Погрема за руку. Но квадратный человек уже успел обернуться и
в эту минуту был удивительно похож на лягушку.
- Господа, разрешите мне сказать...
- Кто это такой? Сядьте! - раздался голос председателя - он в первый
раз заговорил так, что его услышали в зале.
- Я хочу сказать, что не он отвечает за этот поступок... Я...
- Замолчите, сэр, и садитесь!
Феликс заметил, что его племянник колеблется, а Шейла тянет его за
рукав; затем, к большому облегчению Феликса, юноша опустился на свое место.
Его смуглое лицо покраснело, тонкие губы сжались в ниточку. Постепенно под
взглядами всего зала он смертельно побледнел.
Боясь какой-нибудь новой выходки племянника, Феликс уже не мог
внимательно следить за ходом разбирательства, впрочем, оно скоро пришло к
концу: Трайст был признан виновным, он отказался отвечать на вопросы, в
поручительстве было отказано - словом, все произошло, как предсказывал
мистер Погрем.
Дирек и Шейла куда-то исчезли, на улице, тихой в этот рабочий час,
виднелись только автомобили четырех судей да две-три кучки зрителей,
обсуждавших дело, а посреди мостовой стоял, опираясь на палку, хромой старик
с обвислыми усами.
- Могла выйти большая неприятность. - Голос мистера Погрема раздался
прямо под ухом Феликса. - Скажите, а он не приложил к этому руку? В самом
деле нет?
Феликс яростно замотал головой - разок-другой, и у него мелькала
подобная мысль, но он решительно ее отверг, когда услышал из чужих уст, да
еще таких больших и совсем резиновых.
- Нет, нет... Нервный юноша, обостренное чувство чести и повышенная
чувствительность. Вот и все.
- Ну да, конечно, - успокоительно замурлыкал мистер Погрем. - О, эта
молодежь! В странное время мы живем, мистер Фриленд. Каких только идей нет в
ходу! Таким юношам, как он, лучше в армии - безопаснее. Там идеи не в ходу.
- Что будет дальше с Трайстом? - спросил Феликс.
- Надо ждать, - ответил мистер Погрем. - Ничего не поделаешь - надо
ждать. Придется ему месяца три потомиться. Такая уж у нас система - никуда
не годная.
- А если потом его оправдают?
Мистер Погрем покачал круглой головой, украшенной багровыми ушами.
- Ах! - сказал он. - Я часто говорю жене: "Беда быть гуманистом. Право,
хорошо иметь резиновое сердце - прекрасная вещь, истинное спасение!" Ну что
ж, до свидания. Если пожелаете что-нибудь сообщить - всегда к вашим услугам.
- И, распространяя одуряющий запах гуттаперчи, он потряс руку Феликса и
скрылся в дверях дома, на которых сверкающими буквами было написано: "Эдвард
Погрем, Джеймс Коллет. Поверенные. Адвокаты".
Расставшись с маленьким гуманистом, Феликс отправился обратно к зданию
суда. Автомобили укатили, а люди разошлись; только старик, опиравшийся на
палку, тот самый, у которого были обвислые усы, еще стоял в полном
одиночестве, как галка со сломанным крыло^. Феликсу в эту минуту очень
хотелось с кем-нибудь поговорить, и он подошел к старику.
- Хорошая погода, - сказал он.
- Да, сэр, погодка ничего, - ответил старик, и они умолкли, стоя друг
против друга. Между людьми разных классов и привычек - пропасть, и она еще
никогда так не зияла перед Феликсом, как сейчас. Встревоженный, растерянный,
он был бы рад излить душу этому оборванному черноглазому старику с хромой
ногой и обвислыми усами, который, наверное, хлебнул немало горя и прожил
суровую и примитивную жизнь. Феликс был бы рад, если бы и старик открыл ему
свою душу. Но у него не нашлось слов, которые могли бы перекинуть мост через
разделявшую их пропасть. Наконец он спросил:
- Вы здешний?
- Нет, сэр. Я из-под Молверна. Живу с дочерью из-за ноги. Муж ее
работает на здешнем заводе.
- А я из Лондона.
- Да, это сразу видно. Красивый, говорят, город.
- Ну нет, - покачал головой Феликс. - У вас в Вустершире гораздо
красивей.
Да-да! - сказал старик, поглядев на Феликса живыми черными глазами. -
Народ теперь в городах пошел какой-то беспокойный. А в деревне хорошо жить,
если только человек здоров; лучше я ничего не знаю - никогда не мог сидеть
взаперти.
- Таких, как вы, теперь уже немного, - посмотрите, сколько людей уходит
в город.
Старик улыбнулся - это было не похоже на обычные улыбки: горькую
микстуру, чуть-чуть подслащенную, чтобы ее можно было проглотить.
- Они жизни ищут, - сказал он. - Таких, как я, уже мало осталось. Тех,
кому жизнь не в радость, если не слышишь запаха земли. Все эти газеты сейчас
- разве в них про это прочтешь? Молодые ходят в школу, вот и рвутся потом в
город. А сам я уже не работник. Скоро и помру. Но мне вот все кажется, что
надо бы вернуться домой. Улиц больно не люблю, а в Лондоне у вас, наверное,
еще хуже.
- Да, - сказал Феликс, - но, пожалуй, таких, как вы, у нас больше, чем
вам кажется.
Снова старик посмотрел на него живыми темными глазами.
- Спорить тут не приходится: часто видел, как они по дому тоскуют.
Много среди них таких, что никуда бы от земли и не тронулись, да только
смерть как тяжело стало в деревне. И жить-то приходится впроголодь, и на
тебя жмут там со всех сторон, и справа и слева жмут... Редко-редко найдется
человек, который все это может стерпеть. Я бы и сам не жил в деревне, да вот
одна беда - не могу в городе дышать. Ведь бывает такая скотина - уведешь с
родных мест, а там приходится назад вести. Не всякая порода, конечно. Другим
все равно, куда б их ни погнали. А я долгий век прожил и вижу, что деревне
конец приходит, - где было трое, там остался один.
- А разве не бывает, что люди возвращаются на землю?
- Поговаривают, что и так. Я ведь каждый день газету читаю. Слышал,
кое-где союзы организовывают. Только проку от этого мало.
- Почему?
Старик снова улыбнулся.
- Почему? А вы сами подумайте. Земля - это дело особое. Работа разная,
и в часы не уложишь; сегодня требуются четверо, а завтра один справится.
Какие правила союз вам установит - как на фабриках, что ли, с их восемью
часами: то делай, а этого не надо? Не тут-то было! Заводу все нипочем -
погода, скажем, или что другое. А на земле погода - все! На земле человеку
разбирать не приходится: делай, что надо, в любой час, иначе не выйдет
ничего. В нашем деле все от бога, и тут нечего мудрить. Союз мне говорит: не
смей работать сверх положенного. Вот оно как! А мне приходилось, может,
сотню раз в году с овцами или со скотиной всю ночь напролет возиться, и
никаких тебе сверхурочных! Нет, людей этим на земле не удержишь!
- А чем же?
- Законы новые нужны, вот что; пусть бы фермеры и помещики с нас шкуры
не драли; законы нужны, чтобы новые дома для нас строили; но главное дело,
чтобы все дружно работали, иначе на земле нельзя. Если дружно не идет,
ничего от земли не возьмешь. Только раз у меня настоящий хозяин был: сам не
успокаивался, пока мы довольны не были. Вот у него на ферме дело как по
маслу шло - никому в приходе этакого даже не снилось.
- Да, но трудность именно в том, чтобы научить хозяев блюсти не только
свои интересы. Однако люди не слишком-то любят признавать, что и они могут
ошибаться.
Черные глаза старика заискрились.
- Да-а, это трудновато! Всякий, конечно, говорит: "Господи, да ведь это
они ошибаются, а я уж как прав!" Так, видно, у нас повелось.
- Да, - сказал Феликс. - Помилуй нас бог!
- Правильно вы говорите, сэр, на это вся и надежда. И заработка
побольше тоже бы не помешало. И чуток побольше свободы: для человека свобода
дороже денег.
- Слышали вы про этот поджог?
Прежде чем ответить, старик быстро огляделся вокруг и заговорил,
понизив голос:
- Говорят, будто его из дому выбросили; я на своем веку навидался, как
людей выселяли за то, что они за либералов голосовали, ну, а других - за
вольнодумство, за что только их не выселяют! Вот от этого-то и заводится
вражда. Человек хочет сам себе быть хозяином и чтобы им не помыкали. А этого
нельзя, в старой Англии этого нельзя, если у тебя в карманах пусто.
- А вы никогда не думали эмигрировать?
- Думал, конечно, сотни раз думал, но никак не мог решиться: как же в
такую даль заберешься, что даже Молвернских холмов уж больше не увидишь?
Бикон ведь даже отсюда немножко виден. Но таких, как я. сейчас уже мало и с
каждым днем все меньше и меньше.
- Да, - пробормотал Феликс, - это я вижу,
- На земле все своими руками делается. Ее любить надо, как свою хозяйку
или детишек. Для этих бедняг, что здесь на заводе плуги для колоний
изготовляют, союз - дело нужное, потому работают они на машинах. А
крестьянину первым долгом надо землю выходить, твоя она или чужая; не то от
него проку не жди, уж пусть лучше в почтальоны идет. Я вас своей болтовней
не задерживаю?
Феликс действительно с беспокойством поглядывал на своего собеседника -
его мучил "проклятый вопрос": можно ли дать хромому старику немножко денег?
Не оскорбит ли это его? Почему нельзя просто сказать: "Друг мой, я богаче
тебя; помоги мне, чтобы я не стыдился своего преимущества". Может, все-таки
рискнуть? И Феликс начал шарить в карманах, следя за взглядом старика; если
тот поглядит на его руку, он рискнет. Но старик смотрел ему в лицо. Феликс
вынул руку из кармана и спросил:
- Хотите сигару?
По смуглому лицу старика скользнула улыбка.
- Да как сказать, я их ведь никогда и не курил, - ответил он, - но
отчего бы и не попробовать?
- Берите, - сказал Феликс, перекладывая ему в карман все содержимое
своего портсигара. - Выкурите одну, захочется еще. Они недурны.
- Ну да, - сказал старик, - еще бы!
- До свидания. Надеюсь, нога у вас поправится.
- Спасибо, сэр. До свидания, спасибо.
На углу Феликс обернулся: старик продолжал стоять посреди безлюдной
улицы.
Сегодня из Лондона должна была вернуться его мать, и Феликс обещал ее
встретить. До прихода поезда оставалось еще два часа, их надо было как-то
провести, и, миновав дом мистера Погрема, Феликс свернул на тропинку,
которая вела через клеверное поле, и вскоре присел отдохнуть на ступеньку
перелаза. Сидя на окраине города, который возник благодаря его прадеду,
Феликс погрузился в мысли. Больше всего он размышлял о старике, с которым
только что разговаривал; само провидение послало ему этого человека: ведь
это отличный прототип для "Последнего Пахаря". Поразительно, что старик
говорит о своей любви к земле, на которой он проработал в поте лица своего
лет шестьдесят, получая в неделю несколько шиллингов, - на них ведь даже не
купишь сигар, которые он сунул ему сегодня в рваный карман. Да, это
поразительно. Но, в конце концов, разве земля - это не радость для души?
День ото дня меняется она на ощупь и на глаз, меняется самый воздух над ней
и даже ее запах. Вот она, эта земля, с мириадами цветов и крылатых тварей, -
неустанная и величественная поступь времен года. Весна приносит радость
молодых побегов, у нее тоскующее, дикое, неспокойное от ветра сердце;
мерцание и песни, цветущие деревья и облака, короткие, светлые дожди;
маленькие, повернутые к солнцу листы радостно трепещут; из-под каждого
деревца и травки выглядывает что-то живое. А потом лето. Ах, лето, когда на
могучих старых деревьях лежит неторопливый свет долгого дня, а прелесть
лугов, многоголосица жизни и запах цветов одурманивают бегущие часы, пока
избыток тепла и красоты не перебродит в темную страсть! Тогда наступает
конец. Идет осень в зрелой красе полей и лесов; золотые мазки на буках;
багровые пятна рябины: ветви яблонь отягощены грузом плодов, а голубое, как
лен, небо почти сливается с туманом от земли; стада пасутся в медлительной
золотистой тишине; ни дуновения ветра, чтобы унести голубоватые дымки над
сжигаемым бурьяном, а на полях все недвижно. Кому захочется нарушить этот
безмятежный покой? А зима! Просторные дали, долгие ночи, но зато какой
тончайший узор ветвей: розовые, пурпурные, фиолетовые оттенки на голых
стволах в рано темнеющем небе! Быстрый черный росчерк птичьих крыльев на
беловато-сером небосводе. Не все ли равно, какое время года сжимает в
объятиях эту землю, которая породила нас всех?
Нет, не удивительно, что в крови людей, которые лелеяли и берегли эту
землю, заботились о ее плодородии, живет такая глубокая и нежная любовь к
ней; любовь не позволяет им оторваться от нее, бросить эти холмы и травы,
птичьи песни и следы, оставленные здесь их предками в течение многих веков.
Подобно многим своим современникам, утонченным интеллигентам, Феликс
чуждался официального патриотизма - этой густой настойки из географии и
статис