Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
тики, прибылей и национальной спеси, от которой так легко кружатся
слабые головы, но зато он любил родную землю так, как любят женщину, - с
какой-то чувственной преданностью, со страстью, которую вызывали в нем ее
красота, ее покой, ее сила, заставлявшая его чувствовать, что он вышел из
нее, и только из нее, и только в нее может вернуться. Этот зеленый кусок
родной земли, где жили его предки по материнской, самой дорогой для него
линии, имел и сейчас над его душой такую власть, что ему полагалось бы
стыдиться ее в дни, когда британец стал убежденным горожанином, которого
прихоть то и дело уносит во все четыре конца света. Феликс всегда чувствовал
какую-то особую прелесть в этих окаймленных вязами полях, цветущих рощицах,
в этих краях, где искони жил род Моретонов; его привораживали эти глубокие
небеса, испещренные белыми облаками, эти заросшие по обочинам травою дороги,
пятнистые и белые коровы, синевато-зеленые очертания Молвернских холмов.
Если Феликс где-нибудь и ощущал присутствие бога, то именно здесь.
Сентиментальность? Без этой сентиментальности, без этой любви человека к
своему родному углу "земля" обречена на гибель. Пусть Бекет трубит во все
трубы до второго пришествия, все равно земельный вопрос не будет решен, если
люди позабудут о самой земле. Надо укреплять в людях любовь к родине. Надо
позаботиться, чтобы неуверенность в завтрашнем дне, вопиющая нищета,
деспотизм, вмешательство в личную жизнь не подорвали этой любви. Этого
необходимо добиться. Деревенское однообразие? Правда ли это? Какая работа,
доступная простым людям, разнообразнее, чем крестьянская? Нет, работа на
земле в десять раз живее любой другой. Она меняется изо дня в день:
прополка, сенокос, корчевание, огораживание; посев, жатва, обмолот,
скирдование, заготовка соломы; уход за животными и дружба с ними; стрижка
овец, мойка шерсти, заготовка дров, сбор яблок, приготовление сидра;
постройка и смазывание ворот, побелка стен, рытье канав - ни один день не
бывает похож на другой. Однообразие! Труженики на фабриках, заводах, в
шахтах; бедняги, которые водят автобусы и пробивают билеты, чистят дороги,
пекут хлеб и готовят пишу, шьют и печатают на машинке: кочегары, машинисты,
каменщики, грузчики, конторщики... Как много горожан могли бы воскликнуть:
"Какой у нас унылый, однообразный труд!" Правда, у них есть праздники и
развлечения. Вот о чем следовало бы поговорить в Бекете - о празднествах и
развлечениях для деревни. Но... И тут Феликс внезапно вспомнил про тот
долгий праздник, который предстоит Трайсту... Ему придется "ждать и
томиться", как сказал маленький гуманист; ждать и томиться в камере в
двенадцать футов на восемь. Неба оттуда не увидишь, запах травы туда не
донесется, не будет там и животных, чтобы скрасить ему жизнь, - ничего, ибо
в себе самом он не найдет опоры. Ему останется только сидеть, устремив
трагический взгляд на стену целых восемьдесят дней и восемьдесят ночей, до
самого суда, - и только тогда начнется его наказание за мгновенную вспышку
ярости, за попытку отомстить своим обидчикам. Что есть в мире более
сумасбродного, злобного и чудовищно глупого, чем жизнь самого совершенного
из существ - человека? Что за дьявол этот человек, способный в то же время
подняться до высочайших вершин любви и героизма? Что за жестокий зверь,
самый жестокий и безжалостный на свете?.. Из всех живых существ человек
легче всего поддается страху, который превращает его в гнусного палача.
"Страх, - подумал Феликс, - именно страх! Это не мгновенный испуг, который
толкает наших братьев-животных на всякие глупости, а сознательный,
расчетливый страх, парализующий разум и великодушие. Трайст совершил
отвратительный поступок, но его наказание будет в двадцать раз
отвратительнее..."
Не в силах больше думать об этом, Феликс встал и побрел дальше по полю.
ГЛАВА XXV
Он явился на станцию как раз к приходу лондонского поезда и, минуту
поискав взглядом мать не там, где было нужно, увидел ее уже на перроне,
рядом с чемоданом, надувной подушкой и безукоризненно застегнутым
портпледом.
"Приехала третьим классом, - подумал он. - Ну зачем она это делает!"
Чуть-чуть порозовев, она рассеянно поцеловала Феликса.
- Как мило, что ты меня встретил!
Феликс молча указал на переполненный вагон, из которого она вышла.
Фрэнсис Фриленд немного огорчилась.
- Я чудесно доехала, - сказала она. - Но в купе был такой прелестный
ребеночек, что я, конечно, не мог" ла открыть окно, поэтому, пожалуй, и
правда было жарко...
Феликс, который как раз в эту минуту смотрел на "прелестного
ребеночка", сухо заметил:
- Ах вот, значит, как ты путешествуешь? А ты завтракала?
Фрэнсис Фриленд взяла его под руку.
- Не надо расстраиваться, милый! Вот шесть пенсов для носильщика. У
меня в багаже только один сундук, на нем лиловый ярлык. Ты видел такие
ярлыки? Очень удобная вещь. Сразу бросается в глаза. Я куплю их для тебя.
- Дай-ка я возьму твои вещи. Подушка больше тебе не понадобится. Я
выпущу воздух.
- Боюсь, дорогой, ты не сумеешь. Тут такой чудный винт, я лучше никогда
не видала! Никак не могу его отвинтить.
- А! - сказал Феликс. - Ну что же, пойдем к автомобилю.
Он почувствовал, что мать пошатнулась и как-то судорожно сжала его
руку. Взглянув на нее, он замети; что с ее лицом происходит что-то
непонятное: оно на мгновение исказилось, но тут же эта слабость была
подавлена, и губы сложились в мужественную улыбку. Он уже дошли до выхода, у
которого фыркал автомобиль Стенли. Фрэнсис Фриленд поглядела на него, а
потом как-то уж слишком торопливо влезла внутрь и уселаа твердо сжав губы.
Когда они отъехали, Феликс спросил:
- Не хочешь ли зайти в церковь поглядеть на надгробные плиты твоего
деда и всех остальных наши предков?
Мать, опять взяв его под руку, ответила:
- Нет, дорогой, я их уже видела. Церковь тут очень некрасивая. Мне
гораздо больше нравится старая церковь в Бекете. Какая жалость, что твоего
прадеда не похоронили там!
Она до сих пор не могла примириться со всей этой "не очень приличной"
затеей с производством плугов.
Автомобиль Стенли, как всегда, мчался с больше скоростью, и Феликс
сначала не понимал, отчего мать то и дело пожимает ему руку: виноваты ли в
этом толчки или чувства, ее обуревавшие, но когда они чуть не задели фургон
при въезде в Бекет, Феликс вдруг понял, что его мать насмерть перепугана. Он
понял это заметив, как дрожат ее улыбающиеся губы. Высунувшись из окошка, он
попросил:
- Батер! Поезжайте как можно медленнее, я хочу полюбоваться на деревья.
Он услышал рядом благодарный вздох. Но так как она ничего не сказала,
то промолчал и он, и слова Клары, встретившей их в прихожей, показались ему
на редкость бестактными:
- Ах, я совсем забыла напомнить вам, Феликс, чтобы вы отпустили
автомобиль и наняли на станции извозчика. Я думала, вы знаете, что мама
панически боится автомобилей.
И, услышав ответ матери: "Что вы, дорогая, мне было очень приятно!" -
Феликс подумал: "Изумительная женщина, настоящий стоик!"
Он никак не мог решить, рассказать ли ей о "скандале в Джойфилдсе". Это
осложнялось тем, что она еще не знала о помолвке Недды и Дирека, а Феликс не
считал себя вправе опережать молодую пару. Это их дело, пусть говорят сами.
С другой стороны, если он промолчит, она непременно услышит от Клары
какую-нибудь искаженную версию того, что произошло. И он решил объяснить ей
все, испытывая обычный страх человека, живущего в мире абстрактных понятий и
принципов и не знающего, что подумает тот, для кого все факты не имеют ни
малейшей связи друг с другом. А для Фрэнсис Фриленд, как он знал, факты и
теория существовали совсем уж порознь, или, вернее, она любила
приспосабливать факты к теории, а не теорию к фактам, как это делал он.
Например, ее инстинктивное преклонение перед церковью и государством, ее
врожденное убеждение, что опорой их является благородное сословие и
"приличные" люди, не могло поколебаться даже при виде голодного ребенка из
трущоб. Доброта заставляла пожалеть и, если можно, накормить бедного крошку,
но ей и в голову не приходило увидеть какую бы то ни было связь между этим
крошкой и миллионами таких же крошек или между ними и церковью и
государством. И если Феликс попытался бы указать ей на эту связь, она только
подумала бы:
"Милый мальчик! Как он добр! Какая жалость, что он позволяет этой
морщинке уродовать свой лоб!" Вслух же она сказала бы:
- Да, милый, это очень грустно! Но я ведь так плохо во всем этом
разбираюсь. - А если бы у власти в это время были либералы, она добавила бы:
- Конечно, у нас сейчас ужасное правительство. Я непременно тебе покажу
проповедь милейшего епископа Уолхемского. Я ее вырезала из "Ежедневного
Чуда". Он так мило все это выражает, у него такие правильные взгляды!
А Феликс, вскочив, походит немножко, а потом снова сядет, чуточку
слишком резко. И тогда, словно умоляя простить ее за то, что она "плохо
разбирается в этом", Фрэнсис Фриленд вытянет руку, которая, несмотря на свою
белизну, никогда не была рукой бездельницы, и разгладит ему лоб. Его иногда
трогало до слез, когда он видел, с каким отчаянием мать старается понять его
обобщения и с каким облегчением вздыхает, когда он оставляет ее в покое и
она может сказать:
- Да, конечно, дорогой, но я хотела бы показать тебе эту новую
разбухающую пробку. Просто чудо. Ею можно заткнуть все что угодно!
Посмотрев на нее, он понимал, что напрасно заподозрил ее в иронии.
Часто в таких случаях он думал про себя, а иногда и говорил ей:
- Мама, ты самый лучший консерватор из всех, кого я знаю!
Она поглядывала на него с только ей одной присущим нежным недоверием,
не понимая, хотел сын ей сказать что-то приятное или наоборот.
Дав ей полчаса отдохнуть, Феликс прошел в голубой коридор, где к
услугам Фрэнсис Фриленд всегда была готова комната, которая не успевала ей
надоесть, ибо она никогда долго в ней не заживалась. Мать лежала на кушетке
в просторном сером кашемировом платье. Окна были отворены, легкий ветерок
шевелил ситцевые занавески и разносил по комнате запах стоящей в вазе
гвоздики - ее любимых цветов. В этой спальне не было кровати, и она
настолько отличалась от других комнат в доме Клары, словно, презрев законную
владелицу, здесь поселился дух совсем иной эпохи.
У Феликса было такое ощущение, будто здесь не слишком ухаживают за
бренной плотью. Скорее наоборот. Плоти здесь не было и следа, словно тут
считали, что она "не очень прилична". Не было ни кровати, ни умывальника, ни
комода, ни гардероба, ни зеркала, ни даже горшка с любимой цветочной смесью
Клары.
- Неужели это твоя спальня, мама? - недоумевая, спросил Феликс.
Фрэнсис Фриленд ответила со смущенным смешком:
- О да, милый! Я должна показать тебе мое устройство. - Она встала. -
Видишь, это уходит сюда, а то уходит туда, а вот это - опять сюда. Потом все
вместе идет под это, после чего я дергаю вон то. Правда, чудесно?
- Но зачем? - спросил Феликс.
- Ну как ты не понимаешь? Все так мило, никто ничего не замечает. И
никаких хлопот.
- А когда ты ложишься спать?
- Ну тогда я просто кладу одежду сюда и открываю это. Вот и все. Просто
прелесть!
- Понимаю, - сказал Феликс. - Как ты думаешь, могу я спокойно сесть вот
на это, или я куда-нибудь провалюсь?
Фрэнсис Фриленд поглядела на него и сказала:
- Гадкий мальчик!
Феликс уселся на то, что по виду напоминало кушетку.
- Право, - сказал он с легким беспокойством, потому что чувствовал в
ней какую-то тревогу, - ты изумительный человек.
Фрэнсис Фриленд отмахнулась от этой похвалы, очевидно, сочтя ее
неуместной.
- Что ты, милый, ведь все это так просто!
Феликс увидел у нее в руке какой-то предмет.
- Это моя электрическая щеточка. Она сделает с твоими волосами просто
чудеса! Пока ты так сидишь, я ее на тебе попробую.
Возле его уха послышались треск, жужжание, и что-то, словно овод,
впилось ему в волосы.
- Я пришел рассказать тебе, мама, очень важную новость.
- Да, да, милый, я так рада буду ее услышать; ты не обращай внимания,
это превосходная щетка, совсем новинка!
"Непонятно, - думал Феликс, - почему человек, который так, как она,
любит все новое, если это предмет материального мира, даже не взглянет на
самое малое новшество, если оно принадлежит миру духовному?" И пока машинка
стрекотала по его голове, он излагал ей положение дел в Джойфилдсе.
Когда он кончил, Фрэнсис Фриленд сказала:
- А теперь, милый, немножко нагнись.
Феликс нагнулся. Машинка начала безжалостно дергать волоски у него на
затылке. Он довольно резко выпрямился.
Фрэнсис Фриленд с укором разглядывала машинку.
- Какая досада! Никогда раньше она так себя не вела...
- Наверно! - пробормотал Феликс. - Но что ты думаешь о том, что
творится в Джойфилдсе?
- Ах, милый, какая жалость, что они не ладят с этими Маллорингами!
Право же, грустно, что их с детства не приучили ходить в церковь.
Феликс только посмотрел на нее, не зная, огорчаться ему или радоваться,
что его рассказ не вызвал у нее даже тени тревоги. Как он завидовал ее
цельности, ее умению не видеть хотя бы на шаг дальше, чем было абсолютно
необходимо! И вдруг он подумал: "Нет, она изумительная женщина! При ее любви
к церкви как ей, наверно, больно, что никто из нас туда не ходит, даже Джон!
А она ведь ни разу не сказала ни слова. В ней есть душевная широта,
способность принимать неизбежное. Нет женщины, которая с такой
решительностью видела бы лишь самые светлые стороны во всем. Это - чудесное
свойство!"
А она в это время говорила:
- Милый, только обещай, если я тебе ее дам, пользоваться ею каждое
утро! Вот увидишь, скоро у тебя вырастет целая уйма новых волосиков.
- Может быть, - мрачно произнес он, - но они снова выпадут. Время губит
мои волосы, мама, так же, как оно губит деревню.
- Ничего подобного! Надо только упорно продолжать за ними ухаживать.
Феликс повернулся, чтобы получше на нее поглядеть. Она двигалась по
комнате, старательно поправляя семейные фотографии на стенах - единственное
здесь украшение. Каким правильным, точеным и нежным было ее лицо, каким в то
же время волевым - почти до фанатизма, какой тонкой и хрупкой - фигура, но
сколько в ней неистребимой энергии! Тут он вспомнил, как четыре года назад
она без помощи врача победила двухстороннее воспаление легких - спокойно
лежала на спине, и все. "Она отмахивается от беды, пока та не подступит
вплотную, а потом просто заявляет, что беды никакой нет. Это что-то чисто
английское".
Она гонялась за навозной мухой, вооружившись маленьким проволочным
веером, и, приблизившись к Феликсу, спросила:
А это приспособление ты видел, милый? Надо ударить муху, и она сразу
умирает.
- И тебе хоть раз удалось ее ударить?
- О, конечно!
И она помахала веером над мухой, которая ускользнула от нее без всякого
труда.
- Терпеть не могу их убивать, но не люблю мух! Ну вот!
Муха вылетела в окно за спиной у Феликса и тут же влетела в другое. Он
встал.
- Тебе, мамочка, надо отдохнуть перед чаем.
Он увидел, что она смотрит на него испытующе, отчаянно придумывая, что
бы еще ему подарить или для него сделать.
- Хочешь взять этот проволочный...
Феликс обратился в бегство, чувствуя, что он не достоин такой любви.
Она ведь так и не отдохнет, если он останется с ней! И все же, вспомнив
выражение ее лица, Феликс пожалел, что ушел.
Выйдя из дома, погруженного в будничный покой, ибо от "шишек" не
осталось и следа, Феликс подошел к недавно возведенной ограде, скрывающей
место, где стоял дом Моретонов, который был сожжен "солдатами из Тьюксбери и
Глостера", как сообщали старинные хроники, столь дорогие сердцу Клары. И
Феликс уселся на этой ограде. Наверху, в некошеной траве, виднелась
сверкающая синева павлиньей грудки: геральдическая птица мирно переваривала
зерна, застыв в необычайно аристократической позе, а внизу садовники
собирали крыжовник.
"О садовники и крыжовник великих мира сего! - подумал он. - Вот будущее
нашей деревни!" Он стал наблюдать за ними. Как умело они работают! Какой у
них терпеливый и выхоленный вид! В конце концов разве это не идеальное
будущее? Садовники, крыжовник и великие мира сего! Все трое довольны своим
положением в жизни! Чего лучшего может желать страна? "Садовники, крыжовник
и великие мира сего!" Эта фраза производила на него гипнотическое действие.
К чему волноваться? Садовники, крыжовник и великие мира сего! Чудесная
страна! Земля, посвященная уходу за гостями! Садовники, крыжо... И вдруг
Феликс заметил, что он не один. Скрытая поворотом стены, на одном из камней
фундамента, тщательно сохраненном и почти заросшем крапивой, которой
разрешалось расти здесь, так как Клара находила ее живописной, сидела
"шишка". Это был один из защитников Сетлхема; он понравился Феликсу
сдержанностью, прямотой, искренним выражением серых глаз и всем своим
обликом, - за его простотой и спокойной вежливостью проглядывало что-то
милое и мальчишеское.
"Почему же это он остался? - недоумевал Феликс. - Мне казалось, что,
наевшись, они сразу же отправляются восвояси".
Когда гость поклонился ему в ответ, Феликс подошел к нему.
- А я думал, что вы уже уехали, - сказал он.
- Захотелось осмотреть эти места. Тут красиво. Я люблю север, но это,
видно, и в самом деле сердце Англии.
- Да, тут близко источник "великой песни", - сказал Феликс. - Все-таки
нет ничего более английского, чем Шекспир!
Он искоса кинул внимательный взгляд на своего собеседника. "Вот еще
тип, который мне нужен, - размышлял он. - У него уже нет этой особой
интонации "не тронь меня!", которая раньше была у аристократов и у тех, кто
хотел, чтобы их принимали за аристократов. Он как будто решил стать выше
этого, и подобная интонация проскальзывает только от нервности в начале
разговора. Да, это, пожалуй, лучшее, что у нас есть среди тех, кто "сидит на
земле". Бьюсь об заклад, что он превосходный помещик и превосходный человек
- высшее проявление своего класса. Он намного лучше Маллоринга, если я
что-нибудь понимаю в лицах! Этот никогда не выгнал бы бедного Трайста. Если
бы это исключение было у нас правилом! И все же... Может ли он и захочет ли
он пойти так далеко, как это нужно? А если нет, как же можно надеяться на
возрождение, идущее сверху? Может ли он отказаться от охоты? Перестать
чувствовать себя хозяином? Отказаться от городского дома и своих коллекций,
что бы он там ни собирал? Может ли он заставить себя снизойти до общего
уровня и смешаться с массой, став неприметной закваской товарищества и
доброй воли?" И, снова искоса взглянув на это открытое, честное, симпатичное
и даже благородное лицо, он ответил себе с горечью: "Нет, не сможет!" И
Феликс внезапно понял, что должен решить вопрос, который рано или поздно
встает перед каждым мыслителем. Рядом с ним сидит образцовый экземпляр,
порожденный существующим ныне общественным порядком. Обаяние, человечность,
мужество, относите