Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
на часы.
-- Не беспокойтесь, я мигом. Этот анекдот немецкий, но я буду
переводить. Приходит домой муж и застает приятеля со своей женой, а она
очень некрасива. Муж говорит приятелю: "Ich muss, aber du?" (я должен, но
ты?). У меня все. Уложился я в регламент?
-- Уложились, -- с неудовольствием сказал Кравцов, -- но анекдот ваш
никакого отношения к делу не имеет. Прошу остальных товарищей беречь свое и
чужое время и не уклоняться от темы. Кто еще хочет высказаться?
Он зевнул.
Преподаватели вставали один за другим, отчитывались за итоги сессии.
Те, у кого процент двоек был выше среднего, нервничали, ссылались на
объективные причины (чаще всего упоминалась картошка). Исключение составил
все тот же Паша Рубакин: он заявил, что единственная причина плохой
успеваемости в его группе -- низкое качество преподавания.
-- Разве я преподаватель? Такой человек, как я, только по недоразумению
может работать в вузе. У меня развитие лягушки. Даже ниже -- лягушачьего
эмбриона. Обещаю к следующей сессии подтянуться и повысить свое развитие
хотя бы до уровня курицы.
К парадоксам Рубакина все уже привыкли и внимания на них до обидного не
обратили. Один Кравцов сказал:
-- Вашу самокритичность можно только приветствовать. Но какой пример вы
подаете студентам своим внешним видом? Мы боремся с длинными волосами...
Тут отворилась дверь и вошла высокая, белокурая, баскетбольного роста
девушка в замшевой юбочке до середины бедра. Робко остановилась, держась за
дверную ручку. Ноги у нее были такие длинные, статные, туго обтянутые, что
вся мужская часть кафедры (кроме Энэна, который спал) не без удовольствия
уперлась в них глазами.
-- Что вам нужно, девушка? -- опоминаясь, спросил Кравцов.
-- Матлогику сдать.
-- А в сессию почему не сдали?
-- Двойку получила...
-- Вот перед нами, -- сказал Кравцов, картинно протянув руку, -- одна
из тех двоек, о которых сегодня шел разговор. Причем типичная. Вот что,
девушка. У нас идет заседание кафедры. Если б не такие, как вы, оно бы
кончилось много раньше. Подождите-ка в коридоре, пока мы кончим.
Девушка вышла.
-- "Матлогика", -- иронически повторил Терновский (он был на кафедре
главным ревнителем чистоты языка). -- Некогда сказать "математическая
логика". Матлогика, мат-статистика, матанализ -- сплошной мат...
-- Веяние времени. Они и бездельничая торопятся, -- сказал Спивак.
Элла, которая сама говорила "матлогика", обиделась:
-- А почему нельзя? Говорите же вы "сопромат", а не "сопротивление
материалов", "комсомол", а не "коммунистический союз молодежи"?
-- Ну, это уже вошло в традицию.
-- Но для того, чтобы вошло в традицию, кто-то должен был начать. И
ему, наверно, доставалось от консерваторов.
-- Вообще вопрос о чистоте языка спорный, -- сказал Спивак. -- В таких
спорах не бывает правых. Старые люди обычно отстаивают нормы своей
молодости.
-- Я не так уж стара, но говорить "матлогика" не буду, -- сказала как
откусила Нина.
-- Нет, я за новаторство во всем, -- заявила Стелла, -- в моде, в
языке, в поведении... Что же, по-вашему, так и носить длинные юбки? Надо
упрощать, укорачивать.
-- А как же макси? -- спросил Маркин.
-- Не привьются, -- категорично ответила Стелла.
-- Не знаю, как с юбками, а в языке нужна позиция разумного
консерватизма, -- сказал Терновский. -- Если студентов не поправлять, они
бог знает до чего докатятся. Этот чудовищный жаргон, помесь английского с
нижегородским... Квартира у них "флетуха", девушка -- "гирл -->
[Author:C] "...
-- А иной раз и по-русски такое отмочат -- закачаешься, -- заметил
Маркин. -- На днях один новатор обогатил меня на экзамене термином... в
смешанном обществе не решаюсь его повторить.
-- А бывает и интересно, -- вступилась Элла. -- Вот у меня студент
вместо "мощность" сказал "могущество". Разве не хорошо? "Могущество
множества"...
Тут усы Энэна зашевелились, и он произнес нараспев:
-- А что даст тебе знать, что такое ночь могущества?
-- Николай Николаевич, вы хотите выступить? -- спросил Кравцов.
-- Боже упаси. Это я про себя. Продолжайте, пожалуйста.
-- Что же, по-вашему, не надо поправлять студентов, когда они делают
ошибки? -- вскинув пенсне, сказал Терновский.
-- Поправлять надо, но только кричащие ошибки, явно противоречащие духу
языка, -- сказала Нина не очень уверенно.
Тут Энэна прорвало -- он заговорил. Сначала тяжко, с запинками, усердно
помогая себе щекой и усами, а потом все бойчее и глаже. Так, бывает,
расходится хромающий человек.
-- Зачем исправлять? Подавать пример. Помню, когда я учился, у нас
читал лекции профессор X. Он нас прямо околдовывал своей речью. Слушали мы
его развесив уши. Абсолютная художественная культура слова. Мы подражали ему
не только в лексиконе -- в интонации. Был у него один особый коротенький
крик вроде клекота ястреба, им он выражал торжество правды -- "что и
требовалось доказать". И мы за ним, доказав теорему, вскрикивали
по-ястребиному. Тогда из университета пачками выходили студенты, говорившие,
как X., писавшие, как X. Еще теперь иногда, встретив старого человека, я
вдруг у него спрашиваю: "А вы тоже учились у X.?"
Когда Энэн говорил, он так отвлекался от всего окружающего, что чужой
речи уже не слышал. Привыкшие к этому преподаватели перебрасывались словами,
почти не понижая голоса.
-- Ну, пошли воспоминания, пиши пропало, -- вздохнула Элла. -- Минимум
на полчаса. А мне Витьку из садика брать, после семи не держат. Дома обеда
нет -- кошмар!
-- А главное, -- ответила Стелла, -- когда он разговаривает, я просто
не могу на него смотреть! Все шевелится -- усы, зубы... Зубная техника на
грани фантастики.
-- Поглядите на цветущую липу, -- говорил Энэн, усердно работая лицом.
-- Вас никогда не поражало, что все эти цветы, в сущности, обречены? В
лучшем случае одно семечко из тысячи даст росток, один росток из сотни
разовьется в дерево...
-- Как это он на липу перескочил? -- спросила Элла.
-- Поток сознания, -- пояснила Стелла.
-- Правильность языка, его здоровье, -- говорил тем временем Энэн, --
создается коллективными усилиями людей, которым не все равно. Страсти,
бушующие вокруг языка, -- здоровые страсти. Губит язык безразличие. Каждый
из спорящих в отдельности может быть и не прав. Творческая сила -- в самих
спорах. Может быть, одно из тысячи слов, как семечко липы, даст росток...
Достоевский гордился тем, что ввел в русский язык новый глагол
"стушеваться". Кажется, он ошибся -- это слово употреблялось и до него. Но
уже несомненно Карамзин выдумал слово "промышленность" -- самое живое
сегодняшнее слово...
-- От двойки до Карамзина, -- сказал Маркин, -- и все по повестке дня.
-- Помолчите, -- одернула его Нина, слушавшая Энэна со складкой
внимания между бровей. -- Как раз когда заходит речь о самых важных вещах...
-- О самых важных вещах лучше не рассуждать публично.
-- Пошлость, -- спокойно сказала Нина.
-- Благодарю, -- поклонился Маркин.
-- И как это он терпит? -- тихо сказала Элла. -- Я бы на его месте
обиделась. А нашей Нине только бы порассуждать, да еще публично. Ей хорошо,
у нее старший, Сашка, и покупает и варит. Все равно что бездетная.
Энэн продолжал бормотать все невнятнее:
-- Да, семечко липы... О чем это я? Надо так преподавать, чтобы
выходила собачка...
-- Какая собачка? -- спросил Спивак.
-- Долго рассказывать. В другой раз, -- сказал Энэн и умолк.
-- Товарищи, -- сказал Кравцов, вставая и одергивая пиджак на выпуклой
талии, -- мы работаем свыше трех часов. Разрешите мне подвести итоги
дискуссии.
Все радостно зашевелились. Итоги -- значит, будет все же конец.
-- Мы слышали здесь рад темпераментных выступлений: Нины Игнатьевны,
Семена Петровича и других. Жаль, не все в этих выступлениях было по
существу. Кое-что было преувеличено, излишне заострено. Конечно, критика и
самокритика необходимы, но они не должны переходить в демагогию. Позиция
деканата правильная. Нас отнюдь не призывают к снижению требовательности,
как здесь некоторые пытались представить. Наоборот! Требовательность надо
повышать, одновременно добиваясь повышения успеваемости за счет методической
работы, мобилизации резервов... Гимн двойке, который тут пропел Семен
Петрович, был в высшей степени неуместен...
Спивак выразил протест каким-то гневным междометием, похожим на
хрюканье вепря. Кравцов заторопился дальше:
-- Да, неуместен. Не воспевать надо двойку, а бороться с нею, изжить
это позорное явление. На повышенные требования ответим повышенной отдачей. В
условиях вуза борьба за успеваемость равносильна борьбе за качество. Задача
подготовки высококвалифицированных специалистов...
И так далее, и так далее. Речь его была как галечник: много, кругло,
обкатанно. Преподаватели томились, привычно скучая. Эта скука входила в
ритуал собраний, ее терпели, ловя вожделенный момент, когда голос говорящего
чуть-чуть повысится: значит, идет к концу. И в самом деле, голос повысился.
Кравцов закончил умеренно-патетической, приличной масштабу собрания фразой и
вежливо спросил спящего Энэна:
-- Разрешите закрыть заседание, Николай Николаевич?
-- Да-да, конечно.
Все начали вставать, одеваться. Женщины натягивали теплые сапоги,
прятали туфли в ящики столов. Стелла в безумно расшитой дубленке красила
перед зеркалом зеленые веки. Мужчины, выходя за дверь, жадно закуривали. Тут
и там от группы к группе перекидывался смех.
В коридоре, грустно ожидая, стояла на своих нескончаемых ногах давешняя
блондинка в замшевой юбочке. Увидев выходящих с кафедры людей, она робко
выдвинулась вперед. Бледное голодное личико выражало мольбу.
-- Матлогика... -- сказала она еле слышно.
-- Лев Михайлович, договоритесь о пересдаче, -- распо-рядился Кравцов и
заспешил по коридору об руку со своим пузатым портфелем.
-- Какой предмет? -- спросил Маркин.
-- Матлогика...
-- Да-да, я и забыл. По поводу этой матлогики у нас на кафедре была
дискуссия. Большинство (Нина Игнатьевна в том числе) считает, что надо
говорить "математическая логика".
-- Математическая логика, -- покорно повторила девушка. На полголовы
выше Маркина, она глядела на него, как кролик на льва.
-- Кстати, на дворе Крещение, -- сказал Маркин. -- Я хочу задать вам
классический вопрос. Как ваше имя?
-- Люда...
-- Этого мало. Фамилия?
-- Величко.
-- Отлично. Люда Величко. -- Он вынул записную книжку. -- Буду иметь
честь. Вторник, в два часа пополудни. Устраивает это вас?
-- Устраивает. Спасибо. До свидания, -- поспешно сказала Люда и на
рысях двинулась прочь.
-- Что это значит? -- спросила Нина.
-- Я осуществлял свою воспитательную роль, стоя на позиции разумного
консерватизма.
-- Не консерватизма, а идиотизма. И почему нельзя было договориться с
ней раньше?
-- Вы же слышали, Кравцов приказал ей обождать в коридоре.
-- Кравцов прикажет ей ходить на голове -- вы и это будете
приветствовать?
-- Еще бы! С такими-то ножками!
-- Хватит пошлостей!
Она быстро пошла по коридору мимо черных, уличными огнями умноженных
окон. Маркин шел следом, слегка прихрамывая. На ходу становилось заметно,
что у него одна нога короче.
-- Нина, не торопитесь. Позвольте, я вас провожу.
-- Не надо.
-- Что изменилось со вчерашнего дня? Вчера вы меня терпели.
-- Вы мне надоели своим паясничеством.
Пошли молча, она впереди, он за ней.
-- Нина, это нечестно, -- сказал он вдруг сломанным голосом. -- Вы
пользуетесь... Ну да что говорить. Она хмуро смягчилась:
-- Ладно, идите.
...Лестница мраморная, перила широкие, в три ладони. Как прекрасно было
бы кататься на таких перилах в детстве. Вжик -- и внизу. Студенты до сих пор
катаются...
Она шла легко, чуть скользя по этим перилам перчаткой.
"НИНА АСТАШОВА И ЕЕ БЛИЗКИЕ"
Холодный ветер гонит-гонит, и такая тревога во всем. Дымные струи
поземки мечутся по голому льду. Не люблю зимних свирепых вечеров. Мимо
мчатся машины в слезящихся пятнах огней; сливаясь, они превращаются в
полосы, лучи, мечи.
Машины -- дикие звери нашего городского мира. Пещерные медведи,
саблезубые тигры. Человекоядные. Гудеть им запрещено, они мчатся молча,
стиснув зубы. Лишь изредка прорывается короткий сдавленный сигнал: это шофер
не выдержал, нажал гудок -- опасность близка. Я вздрагиваю и вспоминаю Лелю.
Любимая моя подруга и, в сущности, единственная, она погибла под машиной
шесть лет назад, как раз зимой, вечером, в часы пик. Димке было всего
полгода. Разумеется, я его взяла.
Помню, Кирилл, Лелин муж, незадолго перед тем ее бросивший (глупое
слово, Лелю нельзя было бросить, как и меня), -- Кирилл приехал ко мне
разговаривать о судьбе сына. Он даже не скрывал облегчения, когда я сказала:
"Беру". Брала-то не я, брали мы с Сашей, моим старшим, ему тогда было
десять. Я его, конечно, спросила, и он твердо сказал: "Берем". Кирилл думал,
что я буду его упрекать, сидел поникший, уронив голову со спутанными редкими
кудрями, сквозь которые просвечивала кожа. В юности, светлокудрявый, он был
похож на Есенина. А мы в школе увлекались Есениным, томик стихов зачитали до
дыр, до россыпи. Может быть, и Кирилл-то ее привлек своей есенинской челкой,
мягко и гибко игравшей на белом лбу. На поверку человечек оказался мелкий,
но не в этом дело. Есенин тоже был в чем-то мелок, с цилиндром и перчатками,
но в поэзии поднимался до величия...
Погасший, облезший, Кирилл сидел, опустив голову, и мне было его жаль.
Уж больно единодушно все его осуждали: "если б не он, была бы жива..."
Терпеть не могу эту формулу "если б не...". Кто знает, что было бы? Нельзя
по произволу изменять прошлое, вынимать из него отдельные звенья. Прошлое
органично растет вместе с человеком и вместе с ним образует будущее...
Кириллу я так и сказала: "Не убивайтесь, в том, что случилось, вашей
вины нет". Как он обрадовался, бедняга!
Мы с ним остались друзьями, хотя раньше, при Леле, я его не очень
любила. Безотносительно к тому, что он от нее ушел. Упаси бог судить со
стороны о семейных неурядицах. Мало ли что там может быть! Какая тоска
(физическая, духовная) может погнать человека от одной женщины к другой? С
общепринятой точки зрения, бросить жену с грудным ребенком -- абсолютно
дурной поступок, предел непорядочности. Не знаю, как для кого. Я лично
тысячу раз предпочла бы, чтобы от меня ушли, чем из жалости остались. Линия
наименьшего сопротивления: лгать, продолжать тянуть. Так что Кирилла я не
осуждаю.
До сих пор он иногда заходит поглядеть на сына. Смотрит на него
грустно, скованно. В новой семье у него детей нет, да, кажется, и ладу не
слишком много.
Димка, конечно, не знает, что дядя Кира ему отец. Я его официально
усыновила, дала свою фамилию, а отчество -- Григорьевич, как у Саши.
Сашиного отца я когда-то очень любила, эта любовь так до конца и не погибла
даже в потоке подлостей. Осталась благодарность за бывшее мое неотъемлемое
счастье. Гриша, Гришка, Гришастый -- до чего же он был хорош, покуда не
начал врать...
Из института домой провожал меня Лева Маркин. Зря я с ним резка и зря
позволяю всюду за мной ходить -- все замечают и над ним посмеиваются. Мои
резкости он терпит безропотно (я бы на его месте не стерпела). Конечно,
гуманнее было бы прямо сказать ему "нет". Но я не решаюсь, мне страшно
остаться без его преданности, без возможности в любую минуту позвонить ему и
услышать: "Конечно, все что хотите, когда хотите".
Люди считают меня смелой, а, в сущности, я трусиха. Я не боюсь того,
чего обычно боятся женщины: темноты, выстрелов, мышей, техники (сама чиню
пробки в квартире). Не боюсь выступать публично, отстаивать свое мнение. В
высшей степени не боюсь начальства. И вместе с тем втайне, внутри себя,
непрерывно боюсь. Чего? Пожалуй, судьбы, чего-то нависшего, подстерегающего.
После гибели Лели боюсь машин. Часто вижу сны -- кто-то из детей гибнет под
машиной, я кричу от ужаса и бросаюсь туда, под смерть. Просыпаюсь, сердце
стучит, слава богу -- сон.
Заседание кафедры было долгое, нудное. Докладывала я неудачно. Энэн
спал, а потом нес обычную невнятицу. Когда он говорит, остается впечатление,
будто кто-то при тебе чешет правой ногой левое ухо. Говорили и другие --
каждый о своем. Никто меня, в сущности, не поддержал. Видимо, разговор о
двойках, об их причинах и следствиях, попросту изжил себя.
Мою неудачу заметила не я одна. Даже Лева Маркин, не упускающий случая
меня похвалить, на этот раз молчал. Шли мы домой молча. Он хромал, я
старалась об этом помнить и идти медленнее.
Он довел меня до моего подъезда. Мы остановились, он явно ждал, что я
его приглашу зайти (иногда я это делаю). Я не пригласила.
-- До свидания, спасибо за компанию. Вы были на редкость разговорчивы.
Шутки он не принял.
Глаза у него были такие горькие, что мне стало не по себе. Надо бы
сказать сразу, по-честному: люблю другого, уходите, не мучьте себя. Нет, к
этому я, трусиха, не была готова. А может, сказать? Именно сейчас.
Пока я колебалась, он, ссутулившись, стал уходить. Даже не попрощался.
Минуту-две я глядела ему в спину, потом потеряла ее в потоке машин. Когда
кто-нибудь при мне переходит улицу, у меня всегда екает сердце. Какой-то
психоз -- вечное это предчувствие беды. Каждый раз, как идти домой, боюсь: а
вдруг беда уже случилась?
Вошла -- все тихо. Шаги -- появился Саша. Неохотно помог мне раздеться.
-- Все благополучно? -- спросила я. Он кивнул. Отлегло.
Вошла в кухню. Отменная чистота. С помощью чистоты он обычно выражает
свой гнев. Я сказала, подлизываясь:
-- Ну и ну! Все так чисто и красиво...
Молчит.
В детстве его звали Сайкин. Толстенький, сдобный, глаза как изюминки.
Сейчас Саша высок, строен, узок в поясе, широк в плечах. Имени Сайкин
терпеть не может, говорит: "Дамское сюсюканье" (и все равно в мыслях я его
иначе не называю). Строг, взыскателен.
-- Есть хочешь? Обед в холодильнике.
-- Спасибо, не хочу.
-- В институте обедала? Ну как хочешь.
Строг, строг. И не улыбнется. Догадываюсь: пришел Валентин. Сайкин его
не любит и каждый раз дуется -- то больше, то меньше.
Вошла в свою комнату -- так и есть, Валентин. Спит на моей тахте, ноги
свесились, крупная голова глубоко провалилась в подушку.
За что, спрашивается, я его так люблю? Ведь и некрасив, строго-то
говоря. Похож на актера Фернанделя огромностью, лошадиностью. Большие грубые
губы, лицо костистое, все в выпуклостях. Спит и чуть-чуть всхрапывает.
Вероятно, напился.
Да, мой любимый пьет. Еще не алкоголик, но на пути к этому. Путь
извилист, усеян розами, терниями и женщинами. Вероятно, я должна была бы
вмешаться: что-то запретить, чего-то потребовать. Но этого я и пытаться не
буду: не мой репертуар.
И еще одна причина есть, по которой я не хочу вмешиваться. В ней мне
стыдно признаваться даже себе: очарование пьяного Валентина. Напившись, он
никогда не теряет облика. Напротив, становится лучше: такой добренький,
веселый, раскованный.