Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
34 -
35 -
36 -
37 -
38 -
39 -
а у них бесцеремонно прибита гвоздями прямо к
груди, как это ясно для меня теперь. Тренькающий механизм музыкальной
коляски состоял - это я выяснил тогда же - из проволоки и зубочисток; а вон
того маленького акробата в жилетке, непрестанно выскакивающего с одной
стороны деревянной рамки и летящего вниз головой на другую, я всегда считал
существом хотя и добродушным, но придурковатым; зато лестница Иакова с ним
рядом, сделанная из красных деревянных квадратиков, что со стуком
выдвигались друг за дружкой, раскрывая каждый новую картинку, вся сверху
донизу в звонких бубенчиках, была чудо из чудес и сплошная радость.
Ах! Кукольный дом! Он, правда, не был моим, но я хаживал туда в гости.
Я и вполовину так не восхищался зданием парламента, как этим особнячком с
каменным фасадом и настоящими стеклянными окнами, с крылечком и настоящим
балконом, таким зеленым, каких теперь никогда не увидишь - разве что
где-нибудь на курорте; но и те представляют собой только жалкую подделку. И
хотя открывался он весь сразу, всей стеной фасада (что, согласен, неприятно
поражало, так как обнаруживалось, что за парадным ходом нет лестницы), но
стоило только закрыть ее опять, и я снова мог верить. В нем даже и в
открытом были явно две отдельные комнаты, гостиная и спальня, изящно
меблированные, и к ним еще кухня! Кухня была лучше всего: с плитой, с
кочергой из необыкновенно мягкого чугуна и со множеством всяческой утвари в
миниатюре - ох, и с грелкой! - и с оловянным поваром в профиль, всегда
собирающимся зажарить две рыбины. И с каким же восторгом я, как тот нищий в
гостях у Бармесида *, отдавал должное княжескому пиршеству, когда передо
мною ставились деревянные тарелочки, каждая с особым кушаньем, окороком или
индейкой, накрепко к ней приклеенной, под каким-то зеленым гарниром - теперь
мне вспоминается, что это был мох! Разве могли бы все нынешние Общества
Трезвости, вместе взятые, угостить меня таким чаем, какой пивал я из тех
голубеньких фаянсовых чашечек, в которых жидкость в самом деле держалась и
не вытекала (ее наливали, помню, из деревянного бочонка, и она отдавала
спичками) и которые превращали чай в нектар? И если две лопатки
недействующих щипчиков для сахара хлопались друг о дружку и ничего не могли
ухватить, как руки у Панча *, так разве это важно? И если однажды я завопил
как отравленный и поверг в ужас приличное общество, когда мне случилось
выпить чайную ложечку, растворенную ненароком в слишком горячем чае, так мне
же это ничуть не повредило - принял порошок, только и всего!
На следующей ветке, ниже по стволу, возле зеленого катка и крошечных
лопат и граблей густо-густо навешаны книги. Сперва совсем тоненькие, но зато
как их много, и в какой они яркой глянцевитой красной или зеленой обертке!
Для начала какие жирные черные буквы! "А - это Аист, лягушек гроза". Ясное
дело - Аист! И еще Арбуз - пожалуйста, вот он! А было в свое время самыми
разными предметами, как и большинство его товарищей - кроме Я, которое было
так мало в ходу, что встречалось только в роли Ястреба или Яблока, Ю,
неизменно сочетавшегося с Юлой или Юбкой, да Э, навсегда обреченного быть
Эскимосом или птицей Эму. Но вот уже и самая ель преображается и становится
бобовым стеблем - тем чудесным бобовым стеблем, по которому Джек пробрался в
дом Великана! А вот и сами великаны, такие страшные и такие занятные,
двуглавые, с дубинкой через плечо, целым взводом шагают по веткам, тащат за
волосы рыцарей и дам в свою кухню, на жаркое. А Джек - как он благороден с
острой саблей в руке и в сапогах-скороходах! Гляжу на него, и снова бродят у
меня в уме те же старые помыслы; и я раздумываю про себя, было ли несколько
Джеков (этому не хочется поверить), или все памятные подвиги совершил один
настоящий, доподлинный, удивительный Джек!
Хорош для рождества алый цвет накидки, в которой Красная Шапочка,
пробираясь со своей корзиночкой сквозь чащу (для нее эта елка - целый лес),
подходит ко мне в сочельник, чтобы поведать, как жесток и коварен
притвора-Волк - съел ее бабушку, нисколько этим не испортив себе аппетита, а
потом съел и ее, отпустив кровожадную шутку насчет своих зубов! Она была
моей первой любовью. Я чувствовал, что, если бы мог я жениться на Красной
Шапочке, то узнал бы совершенное блаженство. Но это было невозможно; и не
оставалось ничего, как только высмотреть Волка - вон там, в Ноевом ковчеге -
и, выстраивая зверей в ряд на столе, поставить его последним как злую тварь,
которую нужно унизить. О чудесный Ноев ковчег! Спущенный в лохань, он
оказался непригодным для морского плаванья, и зверей приходилось запихивать
внутрь через крышу, да и то нужно было сперва хорошенько встряхивать их,
чтоб они стояли на ногах и не застревали, а потом был один шанс из десяти,
что они не вывалятся в дверь, ненадежно запертую на проволочную петлю, - но
что это значило против главного! Полюбуйтесь этой великолепной мухой, в три
раза меньше слона; и божьей коровкой, и бабочкой - это же торжество
искусства! Полюбуйтесь гусем на таких маленьких лапках и таким неустойчивым,
что он имел обыкновение валиться вперед и сшибать всю прочую живность.
Полюбуйтесь Ноем и его семьей - глупейшие набивалки для трубок; а леопард -
как он прилипал к теплым пальчикам; и как у всех зверей покрупнее хвосты
постепенно превращались в кусочек истертой веревки!
Чу! Снова лес, и кто-то взобрался на дерево - не Робин Гуд, не Валентин
*, не Желтый Карлик * (я тут ни разу не вспомнил ни о нем, ни о других
чудесах матушки Банч * ), а Восточный Царь с блестящим ятаганом и в чалме.
Клянусь аллахом! Не один, а два восточных царя - я же вижу, из-за его плеча
выглядывает второй. На траве у подножья дерева растянулся во всю длину
черный как уголь великан и спит, уткнувшись головой в колени дамы; а возле
них - стеклянный ларь, запирающийся на четыре сверкающих стальных замка: в
нем он держит узницей даму, когда не спит. Вот я вижу у него на поясе четыре
ключа. Дама подает знаки двум царям на дереве, и они тихо слезают к ней. Это
живая картина по сказкам Шахразады.
О, теперь самые обыкновенные вещи становятся для меня необыкновенными и
зачарованными! Все лампы - волшебными; все кольца - талисманами. Простые
цветочные горшки полны сокровищ, чуть присыпанных сверху землей; деревья
растут для того, чтобы прятался на них Али Баба; бифштексы жарятся для того,
чтобы кидать их в Долину Алмазов, где к ним прилипнут драгоценные камни, а
потом орлы унесут их в свои гнезда, а потом купцы громким криком спугнут
орлов из гнезд. Пироги сделаны все по рецепту сына буссорского визиря,
который превратился в кондитера после того, как его высадили в исподнем
платье у ворот Дамаска; каждый сапожник - Мустафа и имеет обыкновение
сшивать разрезанных на четыре части людей, к которым его приводят с
завязанными глазами.
Каждое вделанное в камень медное кольцо - это вход в пещеру и только
ждет волшебника; немного огня, немного колдовства - и вот вам землетрясение.
Все финики, сколько их ввозится к нам, сняты с того самого дерева, что и тот
злосчастный финик, косточкой которого купец выбил глаз невидимому сыну
джинна. Все маслины - из того их запаса, о котором узнал правитель
правоверных, когда подслушал, как мальчик, играя, производит суд над
нечестным продавцом маслин; все яблоки сродни яблоку, купленному (вместе с
двумя другими) за три цехина у султанова садовника и украденному у ребенка
высоким чернокожим рабом. Все собаки напоминают ту собаку (а на самом деле -
превращенного в собаку человека), которая вскочила на прилавок будочника и
прикрыла лапой фальшивую монету. Рис всегда приводит на память тот рис,
который страшная женщина-вампир могла только клевать по зернышку в наказание
за свои ночные пиршества на кладбище. Даже моей лошади-качалке (вот она тут
с вывернутыми до отказа ноздрями - признак породы!) вбит колышек в шею в
память того, как я взвивался на ней, подобно персидскому принцу, унесенному
ввысь деревянным конем на глазах у всех придворных его отца.
Да, на каждом предмете, что я различаю среди верхних ветвей моей
рождественской елки, я вижу отблеск сказочного света. Когда я просыпаюсь в
кроватке, зимним утром, холодным и темным, и белый снег за окном лишь смутно
видится сквозь заиндевевшее стекло, я слышу голос Динарзады: "Сестра,
сестра, если ты еще не спишь, умоляю тебя, доскажи мне историю о молодом
короле Черных Островов". - "Если султан, мой государь, - отвечает Шахразада,
- позволит мне прожить еще один день, сестрица, я не только доскажу эту
историю, но прибавлю к ней и другую, еще более чудесную". Тут милостивый
султан уходит, не отдав приказа о казни, и мы все трое снова можем дышать.
На этой высоте я вижу притаившийся в ветвях моего дерева чудовищный
кошмар - быть может порожденный индейкой, или пудингом, или мясным пирогом,
или фантазией, взошедшей на дрожжах из Робинзона Крузо на необитаемом
острове, Филипа Кворла * среди обезьян, Сэидфорда и Мертона с мистером
Барлоу*, матушки Банч, и Маски, - или, может быть, тут виновато расстройство
желудка и к нему - разыгравшееся воображение и чрезмерное усердие врачей...
Он лишь смутно различим, и я не знаю, почему он страшен - знаю только, что
страшен... Я только могу разглядеть, что это какое-то нагромождение
бесформенных предметов, как будто насаженных на безмерно увеличенные
раздвижные подставки для оловянных солдатиков, и оно то медленно
придвигается к самым моим глазам, то отступает в туманную даль. Хуже всего,
когда оно подступает совсем близко. В моей памяти этот кошмар связан с
бесконечно долгими зимними ночами; с тем, как меня в наказание за
какой-нибудь мелкий проступок рано отсылали спать и как я просыпался через
два часа с таким чувством, точно проспал две ночи; как угнетало меня
ожидание рассвета (а вдруг он не настанет никогда?), как давила тяжесть
раскаяния.
А вот, я вижу, где-то внизу перед широким зеленым занавесом мягко
замерцал чудесный ряд огоньков. Раздается звонок - волшебный звонок, который
по сей день звучит в моих ушах, непохожий на все другие звонки, - и заиграла
музыка среди жужжания голосов и душистого запаха апельсиновой корки и
гарного масла. А потом волшебный звонок приказывает музыке смолкнуть, и
большой зеленый занавес торжественно взвивается, и начинается спектакль!
Преданная собака из Монтаржи * мстит за смерть своего хозяина, предательски
убитого в лесу Бонди; и пересмешник-крестьянин с красным носом и в очень
маленькой шляпе, которого с этого часа я полюбил как задушевного друга (он,
кажется, изображал полового или конюха в деревенской гостинице, но мы уже
много лет не встречались), отпускает замечание, что у собачки-то и впрямь
ума палата, и это шутливое замечание будет снова и снова оживать в моей
памяти, в неувядаемой свежести, как венец всех возможных шуток, до конца
моих дней! Или вдруг я с горькими слезами узнаю, как бедная Джейн Шор *, вся
в белом, с распущенной каштановой косой, бродит голодная по улицам; или как
Джордж Барнуэл * убил достойнейшего в мире дядю и так потом сокрушался, что
его следовало бы отпустить на свободу. Но вот на смену спешит утешить меня
Пантомима, - изумительное явление! - когда стреляют Клоуном из заряженной
мортиры в люстру, это яркое созвездие; когда Арлекин, сплошь покрытый чешуею
из чистого золота, извивается и сверкает невиданной рыбой; когда Панталоне
(полагаю, тут нет ничего непочтительного, если я мысленно приравниваю его к
своему дедушке) сует в карман раскаленную кочергу и кричит: "Кто-то идет!",
или уличает в мелкой краже Клоуна, приговаривая: "Да я же видел, это сделал
ты!", потому что здесь все способно превратиться во что угодно и "нет
ничего, чего бы не преображала мысль" *. И тут я, видимо, впервые знакомлюсь
с томящим ощущением, - не раз потом возникавшим у меня в моей дальнейшей
жизни, - что завтра я не смогу вернуться в скучный мир установленных правил;
что я хочу остаться навсегда в яркой атмосфере, которую покидаю; что я всей
душой привержен маленькой фее с волшебною палочкой, похожею на жезл
небесного цирюльника *, и мечтаю сделаться бессмертным, как фея, чтобы вечно
быть возле нее. Ах, она возвращалась во многих обличьях, когда мой глаз
скользил вниз по ветвям моей рождественской елки, и так же часто уходила, а
ни разу не осталась со мной!
Из этого очарования возникает игрушечный театр - вот и он: как мне
знаком его просцениум, и теснящиеся в ложах дамы в перьях, и вся
сопутствующая возня с пластилином и клейстером и акварелью при постановке
"Мельника и его работников" и "Елизаветы, или Изгнания в Сибирь"! Несмотря
на кое-какие неполадки и погрешности (как, например, неразумная наклонность
почтенного Кельмара и некоторых других ощущать слабость в коленях и
сгибаться пополам в волнующих местах драматического действия), богатый мир
фантазии оказался таким захватывающим и таким неисчерпаемым, что много ниже
на моей рождественской елке я вижу грязные и темные при свете дня настоящие
театры, украшенные этими ассоциациями, как самыми свежими гирляндами из
самых редких цветов, и все еще пленительные для меня.
Но, чу! Зазвучали под окном рождественские песни и разгоняют мой
детский сон. Какие образы встают предо мной при этих звуках, представляясь
мне рассаженными по ветвям рождественской елки? Издавна знакомые - раньше
всех других - и не заслоненные всеми другими, они теснятся вокруг моей
кроватки. Ангел заговаривает в поле с толпой пастухов; путники возводят
ввысь глаза, следя за звездой; младенец в яслях; дитя в огромном храме
держит речь перед маститыми людьми; спокойный человек с прекрасным и кротким
лицом берет за руку мертвую девушку и воскрешает ее; и он же у городских
ворот вновь призывает к жизни с одра смерти сына вдовы; люди, столпившиеся
вокруг, заглядывают в распахнутую крышу комнаты, где он сидит, и на веревках
спускают больного вместе с ложем; он же в бурю идет по воде к кораблю; и вот
он на берегу поучает большую толпу; вот сидит с ребенком на коленях, а
вокруг него другие дети; вот он дарует зрение слепому, речь немому, слух
глухому, здоровье больному, силу увечному, знание невежде; вот умирает на
кресте под охраной вооруженных воинов, и спускается мрак, трясется земля и
слышится лишь одинокий голос: "Прости им, ибо не ведают, что творят!"
Ниже, на более взрослых ветвях рождественской елки, воспоминания
теснятся так же густо. Захлопнуты учебники. Смолкли Овидий с Вергилием;*
давно пройдено тройное правило с его наглыми и въедливыми, вопросами.
Теренций и Плавт больше не разыгрываются на арене из сдвинутых парт, сплошь
в кляксах, зарубках, зазубринах; а повыше - тоже заброшенные - крикетные
биты, воротца, мячи, и запах вытоптанной травы, и заглушенный шум голосов в
вечернем воздухе; елка еще зеленая, еще веселая. Если я перестал приезжать
домой на рождество, так хватит (слава богу!) других мальчиков и девочек на
все время, покуда мир стоит; и они приезжают! Вот они весело играют и
танцуют по ветвям моей елки, благослови их бог, и сердце мое играет и
танцует вместе с ними!
А впрочем, и я пока еще приезжаю домой на рождество. Мы все приезжаем
домой, или должны приезжать, на короткие каникулы - чем длиннее, тем лучше -
из той большой школы, где мы, не ладя с арифметикой, вечно бьемся над
аспидной доской; приезжаем, чтобы отдохнуть самим и дать отдых другим. А
куда поехать погостить? Да куда захотели, туда и поехали! Где только мы не
побываем, когда нам того захочется: от рождественской елки фантазия помчит
нас куда угодно.
Вдаль, в зимнюю дорогу! На елке их не мало! То по низменной мглистой
земле, сквозь туманы и топи, то в гору, вьется она, темная как пещера, между
густыми зарослями, почти закрывшими сверкание звезд; так выбиваемся мы к
простору нагорья, покуда вдруг не умолкает стук копыт: мы остановились у
въезда в парк. Колокольчик над воротами полным, почти что жутким звуком
прогудел в морозном воздухе; ворота, распахнувшись, покачиваются на петлях;
и когда мы едем по аллее к большому дому, мерцающий в окнах свет разгорается
ярче и два ряда деревьев как бы торжественно расступаются, чтобы нас
пропустить. Весь день было так, что по белому полю нет-нет, а пронесется
испуганный заяц; или отдаленный топот оленьего стада по твердой мерзлой
земле вдруг на минуту нарушит тишину. Зоркие глаза оленей, наверно, и
сейчас, если приглядеться, засверкают под папоротником ледяными росинками на
листве; но сами олени притихли, как притихло все вокруг. Итак, в то время,
как свет в окнах разгорается ярче и деревья перед нами расступаются и
смыкаются за нами вновь, как будто запрещая отступление, мы подъезжаем к
дому.
Наверно, стоит все время запах печеных каштанов и прочих вкусных вещей,
потому что мы рассказываем зимние истории или истории о привидениях (как же
без них!) у рождественского камелька; и мы не трогались вовсе с места -
разве что придвигались поближе к огню. Но это неважно. Мы вступили в дом, и
это - старый дом, он полон больших каминов, где жгут по старинке огромные
поленья, и мрачные портреты (с иными из них связаны мрачные предания)
подозрительно косятся с дубовой обшивки стен. Мы - средних лет высокородный
дворянин и сидим за богатым ужином с хозяином дома, его женой и гостями -
святки, значит в доме большой съезд, - а потом отправляемся почивать.
Комната наша очень старая. Она увешана гобеленами. Нам не нравится портрет
кавалера в зеленом, над полкой камина. Большие черные балки проходят по
потолку, полог большой черной кровати поддерживают в изножье две большие
черные фигуры: так и кажется, что они нарочно, ради нашего удобства, сошли с
двух надгробий в старой баронской церкви в парке. Но мы не суеверны, и нас
это не смущает. Так! Мы отпустили своего слугу, заперли дверь и сидим в
халате у огня, раздумывая о разных вещах. Наконец мы ложимся спать. Так! Мы
не можем уснуть. Ворочаемся, мечемся и не можем уснуть. В камине судорожно
полыхают угольки и придают комнате призрачный вид. Мы невольно поглядываем
из-под одеяла на две черные фигуры и на кавалера... на кавалера с неприятным
взглядом... кавалера в зеленом. Во вспышках света они то как будто
придвигаются, то отступают, что, хоть мы ничуть не суеверны, нам неприятно.
Так! У нас расходятся нервы - все хуже и хуже расходятся нервы. Мы говорим:
"Очень глупо, но мы не можем этого перенести. Прикинемся больными и постучим
- пусть кто-нибудь придет". Так! Только мы собрались постучать, запертая
дверь раскрывается и входит молодая женщина, мертвенно-бледная, с длинными
светлыми волосами, плавно придвигается к огню, садится в оставленное нами
кресло и ломает руки. Потом мы видим, что платье на ней мокрое. У нас язык
прилип к гортани, и мы не можем заговорить; но мы в точности все примечаем.
На ней мокрое платье; в длинных ее волосах запуталась тина; одета она, как
было в моде двести лет назад; и на поясе у нее связка ржавых ключей. Так!
Она тут сидит, а мы оцепенели и не можем даже лишиться чувств. Вот она
встает и пробует все замки в комнате своими ржавыми ключами, но ни один не
подходит; потом останавливает глаза на портрете кавалера в зеленом и говорит
тихим, зловещим голосом: "Об этом знают о