Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
гоняет себя и не знает даже, как выпутаться из своего
рассказа. Мне тогда становилось совестно и страшно. Клаша сознавалась мне в том
же самом. Особенно, когда он рассказывал мне про дуэль, которую чуть-чуть было
не имел в том губернском городе, где он украшал собою сцену год тому назад. Под
конец рассказа он стал запинаться, краснеть, вскакивал, махал рукой и говорил
Бог знает что. К счастию, дуэль кончилась примирением; противник извинился, и мы
с Клашей переглянулись и вздохнули свободнее.
Ольга Ивановна на подобные оттенки не обращала внимания и хвалила его во всех
отношениях:
-- Он очень должен быть добр. У него много познаний. Он некрасив, но у него
значительное лицо.
Даше тоже:
-- Он очень интересен, -- говорила она и уже начинала кокетничать с ним.
Модест сочувствовал всему в Подлипках. Плотно поужинав и выпив по рюмке хереса,
уходили мы в нашу комнату и ложились с трубками в постель. Тогда он мне говорил:
-- Здесь у вас во всем видно довольство. Видно, что люди не угнетены, а баловство
не сделало их надменными.
Другой раз:
-- Мать твоя очень хороша собой была. Я с удовольствием сравнивал вчера ее
портрет с портретом моей. Между ними большой контраст. Одна белокурая, нежная,
настоящий аристократический цветок, а другая смуглая брюнетка, с свежим румянцем
-- народная кровь! В одной все нерв, в другой -- все кровь!
Или:
-- Тетушка, однако, важный малый, патриарх такой милый, bon enfant в высшей
степени! И, знаешь, у нее есть
поэзия. Я заметил это сейчас: все сидит у окна и созерцает; ничего не пропустит.
Самый выбор горничных показывает, что у нее есть вкус. Какой ты, однако,
счастливец, Володя! Я думаю, ты тут как сыр в масле катаешься. А? признайся.
-- Ну уж, -- воскликнул я -- я так тебе завидовал. Здесь нет возможности
позабавиться. Тетушке все доносят, и она за поведением смотрит строго. Как это
глупо, не правда ли? Она как узнает про какую-нибудь из своих горничных, так
сейчас предлагает человеку, который ее обольстил, в рекруты или жениться. Один
такой осел пошел в рекруты прошлого года, не хотел жениться. Удивляюсь! Я бы
сейчас на его месте... Она была очень недурна. Вот хотя бы взять пример из
нашего сословия... Неужели бы ты не женился с удовольствием на девушке, которая
пожертвовала для тебя всем? Чего еще хотеть?.. Как люди балуют себя, я не
понимаю!
-- Это благородный идеализм еще в тебе не остыл, Володя!
-- Какой идеализм! Нет, я очень просто говорю, что жениться приятно на той,
которую уже знаешь. Да и жалко ее. Девушки бедные всегда от мужчин страдают.
-- Ах, Володя, Володя! ты уж слишком ценишь женщин. Они сами не знают, чего
хотят. Я был знаком с женой одного молодого чиновника. Муж был гораздо красивее
меня, однако я успел без труда. Она писала мне самые страстные письма. Я бы тебе
их прочел, да они остались в Москве.
Девиц он определял так:
-- Какие два характера! Я сейчас понял их. У меня взгляд так проницателен, что
самому иногда больно. Клаша мягче сердцем; она способна сильно любить, кротко и
в молчании: это Rosé Bradwardine Вальтера Скотта; а та вся дышит силой и
энергией. Какой рост, какой профиль, какой огонь в глазах! Вчера мы долго
говорили с ней в саду. Я чувствую, что мы сойдемся... Она напоминает мне Сильвию
в Жорже Занде.
-- А ты любишь Занда? -- поспешил спросить я с жаром.
-- Нет, -- отвечал он, -- некоторых лиц нельзя не любить -- вот, как Сильвия или
Лелия; но вообще, что за пошлая у нее борьба женщины против мужчин!
Эта фраза очень огорчила меня; но я скоро забыл ее, благодаря похвалам, которые
он расточал моей обстановке; за похвалы окружающему, за умение поднять это
окружающее, придать ему высший смысл, я готов был простить все пороки, всякую
мелочность, всякое отсутствие правдивости и чувства меры.
Кроме всего сказанного, я не мог не полюбить Модеста и за то, что он обращался
со мной как с ценной и крупной вещью, беспрестанно повторяя мне: "Твоя
невинность и умная неопытность пленяют меня". Он прожил у нас две недели и чуть
не со слезами уехал в Москву.
-- Побыл бы и больше, да старуху жаль: она больна. Тетушка была очень довольна им
и советовала мне подражать ему.
VIII
О Софье Ржевской я часто мечтал, еще не видав ее. Воображал я ее себе девушкой
сильной, недоступной, прекрасно воспитанной, может быть, умной. Иногда казалось
мне, что Софья та самая подруга-сверстница, которая гуляет в локонах с книжкой,
ожидая меня где-то далеко, в лесу, на берегу реки. Клаша и Даша познакомились с
нею без меня у Колечицких, молодых супругов и родственников наших, которые
любили жить весело в своей прекрасной деревне верст за 50 от нас. От Колечицких
наши барышни с тетушкой ездили к самим Ржевским и прогостили там с неделю.
Бесцветные похвалы, которые расточали Софье Даша и Клаша, не могли еще сами по
себе сделать ей большую честь в моих глазах; напротив того, уже первая
потребность отчуждения от своих для любви была знакома мне; уже мне нравилось
особенно то, о чем не могли знать и говорить наши, когда я услыхал от Клавдии
Семеновны, вместе с похвалами, и живые описания из домашнего быта небогатых, но
блестящих Ржевских. Клаша рассказывала мне о неприятных отношениях Софьи с
матерью. Заметно было, однако, что она, признавая их неприятностями, придавала
общему духу жизни, в которых они зарождались, привлекательное значение. Никакой
насмешки, никакого юмора не было в ее словах. У Колечицких Ржевская бранила свою
дочь за то, что она встает беспрестанно за другими девицами, когда те, от нечего
делать, целой вереницей то уходят, то входят, из залы в сад, из сада в залу.
Ржевская увезла дочь в самый разгар удовольствий, не позволила ей играть роль
помещицы в "Барской спеси и Анютиных глазках", сказала, что пьеса эта грязна...
Она была, значит, скучной помехой молодости; но как она умна и начитана! Как мил
ее кабинет с резной дверью, за которой она собственным старанием разводила
дорогие цветы!
-- Даша, а как хорош рояль у Ржевских!
-- Да... Помнишь, Клаша, вечером на балконе: темнота такая в саду и рояль?
-- Мне нравится, Даша, походка Евгении Никитишны. Вот уж можно сказать une grande
dame. Заметили вы ее руки? Как хороши! У Софьи хуже, больше...
-- У Софьи руки отцовские.
-- Как это вы помните его руки?.. Я его боюсь и не гляжу на него. Какая жена и
какой муж!
-- В молодости он был гораздо лучше ее. Разве ты не видала его портрета? Соня
напоминает его иногда.
-- Вот, Володя, тебе предмет -- влюбись в Софью. Она получше твоей Людмилы.
"Когда бы увидеть ее!" -- думал я.
Желание мое исполнилось вскоре. Недели через две после отъезда Модеста из под
Подлипок Ржевские, мать, дочь и тетка, приехали к нам и провели у нас целые
сутки.
Софьи не было в гостиной, когда я вошел: она ушла с барышнями на качели.
Тетушка сделала мне знак, чтобы я подошел к руке Евгении Никитишны, и меня
немного обидело, что эта гордая дама поцаловала только воздух над головой моей.
Боясь оскорбить неравенством Настасью Егоровну, я и к ее руке приложился -- и она
сделала то же, что Евгения Никитишна. Но к надменному лицу г-жи Ржевской это
шло, а золовка ее показалась мне в эту минуту очень жалким существом: сухая,
некрасивая, без чепца, веснушки... А туда же!
Поворачивая за деревья, за которыми стояли качели, я был немного взволнован.
Там за зеленью раздавался незнакомый женский голос.
Софья стояла на доске, схватясь руками за веревки, и я вдруг увидел в двух шагах
перед собою ее цветущее лицо. Нет сомнения, это она! Она в локонах, в диком
платье с белыми полосками; она покраснела, когда Даша (с той праздничной
гордостью, с которой мы часто рекомендуем близких людей, вовсе не любя их)
сказала:
-- Вот наш Вольдемар!
На кого она похожа? Глаза темные, большие, как у отца на портрете, и губы такие
же добродушные, как у него, а все остальное и все вместе как-то напоминает силу
выражения и неправильные черты матери. Кудри темные, румянец мраморный; робка,
говорит мало, а смеется мило. Что бы ей сказать? На этот раз не сказал ничего;
но, когда она перед отъездом похвалила наши розы, я нарвал их целую кучу,
исколол все руки второпях и поднес ей букет с почтительным поклоном. Она
благодарила, не поднимая глаз.
В конце сентября мы с тетушкой собрались отдать им визит. Что за погода стояла
тогда! Как хороша их деревня, я сказать не могу. Я уже описывал вам ее в главных
чертах, а сколько живых подробностей я должен был опустить! Особенно помню я
первый ясный и прохладный вечер: мы ходили гулять в лес и по берегу реки;
Евгения Никитишна осталась дома с ленивой тетушкой; я повел Софью под руку, а за
нами шла Настасья Егоровна с одной соседкой, про которую я могу сказать только,
что она была девица, немолода, носила большой зеленый платок, а косу обвивала
вокруг головы, как в старину маленькие девочки. Настасья Егоровна не спускала
глаз с племянницы и изредка кричала ей: "Софи, иди потише". О чем мы говорили,
не помню; помню, что я трепетал от радости. На возвратном пути, в овраге,
увидали мы растерзанный, стоптанный труп белой кошки.
-- Несчастная! -- сказала Софья. -- Вы видели серого котенка в зале? Это ее
котенок.
-- Вы верно любите котят? -- спросил я.
-- Ненавижу, -- отвечала она с гримасой, -- я всех этих животных ненавижу: котят,
маленьких собачонок, мышей... Так гадко... Я люблю только больших собак и
лошадей. Этих котят maman велела взять; они были голодны и кричали в хворосте
тут... Maman очень жалеет этих всех животных, а мне ничего; только пока крик
слышу, жалко, а заниматься ими терпеть не могу.
Я вспоминаю, как я бранил Дашу одно время точно за такие вкусы, как я говорил,
что она фарсит, как язвили мы ее с Клашей за это, а тут совсем не то... Мне
казалось, что это так и должно быть, что даже стыдно любить каких-нибудь
котят... То ли дело конь, большой пес?.. В них есть сила -- и в Софье есть сила.
После этого мы поднялись на пригорок и увидели Дмитрия Егоровича. Он лежал на
траве один-одинешенек. Заметив нас, толстяк засуетился, схватил свою трость и,
поднявшись с трудом, медленно побрел к флигелю. Дочь следила за ним глазами. Он
миновал дом, присел было на своем крыльце, но, увидав нас опять вблизи, опять
заторопился, встал и, нагнувшись, ушел в свою низкую дверь. Софья, поблагодарив
меня, тотчас же убежала к нему.
-- Бедный Дмитрий Егорыч! -- сказала тетка своей спутнице в зеленом платке, -- как
он, я думаю, счастлив теперь, что Соня пошла к нему. Он ее обожает...
Соседка глупо усмехнулась и заметила, что ведь и Софья Дмитриевна "очень жалеет
папашу".
Тогда я не имел еще ни малейшего понятия о прачке, которую Дмитрий Егорович
хотел когда-то засечь, нимало не думал о вредной расточительности его и знал
только, что Евгения Никитишна -- начало строгости, экономии в доме... Поэтому за
ужином я ненавидел г-жу Ржевскую и не мог отвести глаз от бедной дочери и
гонимого отца, который сидел все время молча, много ел и в промежутках между
блюдами, облокачиваясь на стол, закрывал руками лицо. Я не жалел Софью; не знаю,
как другие, а я никогда не умел сильно жалеть того, кто мне сильно нравился; но
я уважал, уважал ее глубоко, когда она накладывала на тарелку отцу его любимые
куски, шептала ему что-то на ухо, заставляя чудака улыбаться, или сама
завязывала ему на шею салфетку.
"Мегера! Мегера!" -- думал я, глядя на Евгению Ни-китишну, и с холодностью слушал
ее умные рассказы о Петербурге, о графине N*, о князе С*, об итальянской опере,
о m-me Allan и Virginie Bourbier.
Мы хотели ехать на следующее утро, но, проснувшись, увидали, что все небо
обложило тучами и что дождь теперь нескоро перестанет идти.
Евгения Никитишна сказала тетушке:
-- Куда вы спешите, Марья Николавна? Я, право, так рада вас видеть и вспомнить с
вами старину! Прежде мы видались часто. Посмотрите, что делается на дворе.
Подождите, быть может, завтра будет лучше.
Тетушка взглянула на меня, я улыбнулся. Евгения Никитишна обратилась к дочери:
-- Это ваше дело, Софья Дмитриевна, занять молодого человека, -- сказала она.
Софья покраснела и я тоже.
Дождливый день прошел с приятной медленностью. Да, я был рад, что время между
завтраком и обедом тянулось Долго. Софья принесла сама в гостиную целую кипу
книг с политипажами и гравюрами, и мы часа два рассматрива-
ли их, сидя рядом на диване против дверей, чтоб старшие могли нас видеть.
Изредка входила к нам Настасья Егоровна и, наклонясь над столом, спрашивала:
-- Это кто, бишь? я забыла...
-- Это Godefroi de Bouillon, -- отвечала Софья.
-- А! да! Godefroi de Bouillon! -- восклицала Настасья Егоровна и гордо отходила.
Софья показывала мне иногда пальцем на картинки; руки ее (правду сказала Клаша)
были немного велики; но какими почтительными и вместе страстными глазами я
впивался в них! После прекрасного обеда Софья, Настасья Егоровна и я играли в
домино. Потом Настасья Егоровна села за рояль и играла нам танцы, и мы
танцевали, с позволения матери... Вечером в гостиной затопили камин, и Евгения
Никитишна вызвалась прочитать нам что-нибудь громко (карт тетушка не любила, а
сказки слушала охотно). Выбрали "Ундину" Жуковского, и г-жа Ржевская читала с
чувством и с уменьем. Печальный муж ее слушал тоже, в темном углу за камином.
-- Как это свежо! -- сказала Ржевская, закрывая книгу. -- Вы верите этому, Марья
Николавна?
Тетушка не нашлась, развела руками, улыбнулась...
-- Хотелось бы верить! -- прибавила Ржевская, опустив глаза и рассматривая кольцо
на своей прекрасной руке.
Она показалась мне очень молодой в эту минуту.
За ужином посмеялись и пошли спать. Я заснул в упоении. Нас хотели удержать еще
на два дня, но тетушка справедливо думала, что дождя этого не переждешь.
-- Что? не скучал? -- спросила она дорогой.
-- Какой скучать! Какая умная женщина Евгения Никитишна!
-- Еще бы не умная! -- воскликнула тетушка; потом прибавила, громко прищелкнув
языком, -- жаль только, нравна очень! Катюша мне вчера, как я спать ложилась,
рассказала, от девок слышала... не только дочь или муж, золовка пикнуть не
смеет; как та голос поднимет, эта уж и дрожжи пролила от страха!
Тогда, дорогой, я узнал от тетушки всю историю Ржевских. Я не понимал, как могла
женщина так круто поступить с красавцем-мужем, как у нее достало духу. Ума и
силы сколько! Какова-то дочь?
Умна Софья показалась мне с тех пор, как девицы наши написали мне в Москву, что
Ржевские еще раз в ноябре по первому пути были у нас, что Софья в восторге от
меня, говорит: "какой милый!" и даже цаловала при них мой дагерротип (не
забудьте, что она не более года тому назад оставила институт). Я говорю, что с
этой минуты она показалась мне умною девушкой; и говорю я это без всякой
насмешки над самим собой. К этой поре я уже любил и уважал в себе давно не то,
что уважал и любил прежде, и мне все казалось, что она понимает это; казалось,
что я бы ей не понравился, если б она не слыхала или не угадывала кой-чего; я
думал: "до нее долетит благоухание юноши-дельца", так точно, как до меня долетал
смутный дух ее домашних страданий!
IX
Я давно уже сказал вам, что Катюша выросла и похорошела. Свежее, не слишком
белое лицо ее было продолговато, каштановые волоса густы и мягки, хотя и пахли
немного ночником; руки невелики и всегда чисты; ростом она была невысока и
смотрела весело и бегло. Она была стройна без корсета и могла бы выдержать
сравнение с самой привлекательной субреткой, если бы в манерах ее было поменьше
грубоватого простодушия. Она ходила иногда немного согнувшись, размахивала
руками, была всегда занята и всегда добра; когда ей случалось смеяться при
господах, она закрывала рот рукой, несмотря на то, что зубы у нее были гораздо
лучше, чем у всех нас, и закрывать поэтому было нечего. Долго не решалась она
заботиться о своей наружности, носила узкие, обтянутые Рукава, как наши старые
горничные, и стыдилась подражать барыням в покрое платьев и прическе. Когда ей
нужна была вода для чего-нибудь, она не посылала, как другие девушки, мужчин на
колодезь и не спорила с ними, а шла сама, сильной рукой вертела колесо,
доставала бадью и потом тащила огромный кувшин домой, перегнувшись на один бок,
оттопырив свободную руку и раскрывши иной раз, в рассеянности, рот. Зато все
люди любили и уважали ее, никто на нее не жаловался, никто не бранил ее, никто
даже не звал Катькой; один называл ее кума, другой -- сватьюшка, третий --
душечка-Катюшечка, четвертый -- Катя. Стоит зайти ей на минуту в людскую, уже
сейчас зазвенит там балалайка, затянется песня, заиграет гармония, заходят
половицы... Сама тетушка говорила:
-- Терпеть на могу этих расфуфыренных модниц! Вертит, вертит хвостом, только
ветер поднимает, а толку ни на грош! Вот Катюша -- девка, как девка: и работящая,
и безответная, и опрятная.
Я скоро стал обращать внимание на старую подругу моих игр: сначала возобновлял
дружбу всякими шалостями, беготней по задним дворам, ловлей на чердаках,
наконец, просто, борьбой, в которой я хотя и брал всегда верх, но не без труда,
потому что она была смела, сильна и увертлива. Под влиянием детски грубых
страстей я забывал иногда мужское самолюбие и говорил ей в деревне: "Знаешь,
что... Пойди-ка со мной в сени; там огромная собака... я один с ней не слажу".
Она поверит и пойдет, а собака выйду я сам и брошусь на нее. Иногда она была не
прочь от проказ, но другой раз сурово отталкивала меня рукой в грудь и
восклицала: "Ах, Господи! отстанете ли вы от меня? Я, право, тетеньке скажу". Я
обижусь, уйду и после долго хожу по зале с гордым и холодным лицом.
Потом, около того времени, как я перешел во флигель, осененный серебристым
тополем, и поклялся начать совсем новую жизнь, я и с ней переменил обращение:
говорил с ней вежливо, дружески, разумно, покупал ей иногда дорогую французскую
помаду, чтоб заглушить хоть немного скверный запах ночника, привозил ей конфекты
и фунтами, и по две, по три в кармане, откуда-нибудь из гостей, дарил платки,
косынки, перчатки, чай, сахар... Она принимала все с благодарностью и,
приподнимаясь на цыпочки, цаловала меня в губы с почтительной осторожностью.
-- Эх, Катя! -- говорил я грустно, -- не так ты меня цалуешь!
-- Как же еще вам? Вы скажите. Я буду знать вдругорядь.
-- Зачем вдругорядь? Ты теперь поцалуй меня так, как ты бы Авдошку или Григорья
поцаловала, если бы любила его...
-- Уж не знаю, право! Постойте-ка, я для пробы, на первый раз, хоть так...
И, взяв меня одной рукой за шею, нагибала к себе и цаловала крепче прежнего.
Сколько раз обманывала она меня! Захочется мне видеть ее у себя, я приду в
сумерки в девичью и скажу как нельзя суше и величавее: "Девушки! мне надо вот
эту тетрадку сшить: кто свободен?., хоть ты, Катюша". Уйду опять во флигель,
жду, жду -- она нейдет. Заверну в людскую... так и есть: Катя уже носится с
платком по избе; кум Григорий играет на балалайке; двое-трое людей молча
любуется на нее, а у нее глаза так и сверкают. Вздохнешь и пойдешь домой,
задумчиво засунув руки в карман, и думаешь:
-- Что это женщины как странны! Чего они хотят? Как здесь во флигеле хорошо и
удобно, все устроено как нарочно для самого обворожительного и скромного
житья!.. И вдруг плясать в людской, где пахнет дегтем, Щами и махоркой! Что за
вкус!
Доримедонт, должно быть, заметил мою слабость к ней. Всякий раз, как только она
приходила при нем за каким-нибудь делом во флигель, он кричал на нее самым
зверским голосом: "Чего ходишь за пустяками? Нет того, чтобы вечерком завернуть,
когда барин дома!.."
-- Молчи ты, грач! настоящий грач, как есть!
-- То-то грач. Помни ты мое слово: умрешь, черви источат и крысы съедят.
Ступай-ка, ступай-ка... не то, вот я тебя щеткой отсюда пужну! При мне не
показывайся на глаза; без меня ходи, говорят, слышишь?..
-- Ах, ты грач! Прямой грач!..