Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Леонтьев Константин. Подлипки -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -
безному скажите, чтобы он ко мне не приставал. Даром что чужой барин, а я все равно тетеньке скажу, как есть на него прямо. Этакой сумасшедший, на лестнице вдруг вчера схватил цаловать! -- Ты была очень рада, я думаю? -- сказал я с го-речью. -- Вон радость-то нашли! Он нехорош! Губастый такой, долговязый; лицо весноватое! Ну-с, до свидания-с! Прощенья просим! Не взыщите на нашей деревенской простоте-с! Я говорил об этом Модесту, а он стал смеяться и признался, что хотел тоже испытать счастья, да видно она в самом деле строга и недоступна. -- А славная девушка! -- прибавил он. XII Великий Пост. На улицах тает. Модест ходит на лекции и готовится к выпускному экзамену. С Дашей он уже не сидит ни в столовой под окном, ни в угольной комнатке, где по вечерам горит малиновый фонарь. Даша ходит по зале с видом человека, способного нести одиноко ношу самого страшного горя. Она курит, гордо поднимая голову, неприятно поджимая губы, чтоб не мочить папиросу, и бросает на всех нас искоса взгляды мимолетного презрения. Особенно вид ее величав и грустен и лицо ее бледно, когда она выходит к обеду в чорном пу-де-суа с ног до головы. Она сама даже говорит: "Я посвящаю себя навсегда черному цвету!". Потом опускается в глубокое кресло, качается на нем и шепчет томно: "Мне кажется... у меня спинная кость attaquée". -- У княжны Тата, кажется, тоже болела спина? -- спрашивает Клаша. Дарья Владимiровна забывает боль в спине, вскакивает и, стиснув зубы, уходит из комнаты. Вечером я сижу у себя один во флигеле и читаю. Вдруг дверь в прихожую растворяется с шумом, портьера откинута, и передо мной высокая, бледная женщина в чорном платье! Она решилась вырвать из груди всякую нежность, любовь, жизнь, вырвать, кажется, самое сердце. Никто ей не нужен более! В руках ее два дагеротипа: на одном светло и смело смотрит Модест в расстегнутом вицмундире, на другом Клаша, пышно и не к лицу причесанная, в клетчатом платье. Даша не глядит на меня; она молча ставит портреты на мой стол и быстро уходит, не сказав ни слова. Но слов и не нужно было: я понял ее! Приходит Модест; увидев портреты, он хохочет, валяясь по дивану, и говорит: "Умру, умру!". Я хотел было сказать: "как ты скверно хохочешь!", но вспомнив, что деревня его продана с публичного торга, что отец его был обижен Петром Николаевичем и моим отцом, что он некрасив и принужден ухаживать за Ниной Фре-довской и Pauline Пепшиковской, промолчал. И с Клашей прервала все и навсегда злопамятная брюнетка. Но в конце поста, проходя по коридору большого дома, я слышу в комнате Клаши громкое чтение. Прислушиваюсь... Что-то из "Графини Монсоро". Ольга Ивановна встречает меня в зале. -- Вы слышали? -- спрашивает она. -- Что такое? -- Это чтение. Каково? Есть ли в ней хоть на волос самолюбия, в этой племяннице, которую послал мне Бог? Клавдия Семеновна полюбезничала с ней, потому что ей занадобился чтец, и она теперь надсаживается там... Какое отвращение! Теперь за Ольгой Ивановной очередь бросать презрительные взгляды на девиц; но на пятой неделе поста дела принимают иной оборот. Приезжает из Петербурга г. Те-ряев. Он бывший товарищ брата по полку, недавно вышел в отставку и жил в имении отца своего верст за 500 от нас. Теперь отец дал ему 200 душ в шести верстах от Подлипок; он провел зиму в Петербурге и привез письмо от брата. Тетушка плакала, читая это письмо; я застал ее еще в слезах; глаза ее были тусклы, нижняя губа опустилась, руки как-то беспомощно висели на ручках кресел. Ольга Ивановна стояла около письменного стола и считала новые радужные ассигнации, вынимала их из папки и разглаживала рукой... Я бросил взгляд на них и подумал: "Сколько? Одна сотня, другая, третья, десять, двадцать сотен. Что же это такое?". -- Вот, дружок мой, полюбуйся на письмецо! -- говорит тетушка: "Ma très chère, ma adorable tante! (пишет Николай, тот самый Николай, который называл ее год тому назад несносной ханжой! Легкое, но неприятное чувство стыда мелькает у меня в душе. Не зная ему тогда имени, я однако не забываю его и продолжаю читать). "К кому обратиться мне в несчастии, как не к вам? Скажу откровенно -- я проигрался. Низкая женщина, которую я имел нечастие полюбить всеми силами моей души, бросила меня. Она блаженствует теперь, но не надолго. Я неумолим во мщении! Я отыщу ее на дне морском! Теперь ее нет в Петербурге: она за границей с старым своим волокитой, который известен здесь как дурак и отъявленный шут. О, ma tante! мне нечего говорить вам, как я несчастлив. Вы знаете сами, что я должен был продать свое рязанское имение, и этот новый долг сводит меня с ума. Летом я надеюсь отдохнуть в милых Подлипках". -- В милых Подлипках! Он не совсем еще растратил душу... -- подумал я. Деньги (4.000 р. сер. ) отосланы на почту. Теряев ездит к нам часто и употребляет все усилия, чтоб утешить тетушку и примирить ее с братом. Тетушке не нравится его бледное, изношенное лицо, его густые бакенбарды, выдавшийся подбородок и плоский нос. -- Такая адамова голова! -- говорит она с досадой, но слушает его рассказы про брата и верит его почтительной лести. -- Поверьте, Марья Николавна, он обожает вас! -- уверяет Теряев. -- Добр-то он добр. У него всегда было золотое сердце, самое чувствительное сердце, -- отвечает тетушка, задумчиво постукивая табакеркой. Мне Теряев казался отвратительным. Если брат мой, почти красавец и цветущий мужчина, добродушный и любезный, мог наводить на меня ужас своими ночными поездками куда-то, небрежными отзывами о понедельничьи и постах, своими бесстыдными песнями, то каково же было слышать то же самое от адамовой головы? Он был гораздо образованнее брата, отлично говорил по-французски, немного по-немецки и благоговел перед гнусным Штраусом. Я затыкал уши и просил его молчать, когда он приходил во флигель и начинал излагать передо мной и Модестом свою энциклопедию. -- Вы молоды, господа, признайтесь, что вы молоды! Вы еще белый блох, а не чорный, прыгать не умеете! -- Мы гордимся такой неопытностью! -- возражал Модест, поднимая глаза к небу и улыбаясь искренно, вдохновенно. Я жал ему руку. Но не всем Теряев кажется адамовой головой. Ковалевы на эту зиму еще не переходили к нам: они живут на своей квартире и жить умеют не совсем дурно. Гостиная у них уютная, голубая; много недорогой мебели, на столах и стенах много гипсовых бюстов и небольших статуй на красивых подставках; есть и ковры, и рояль порядочный в столовой, и книги, а главное -- много простоты и веселости. Сам Ковалев не веселит никого; он умеет только зарабатывать деньги и никому не мешать. Теперь он в статском платье, сбрил усы и стал еще моложавее, женоподобнее прежнего; но взгляд его так же сух и серьезен; он переменил службу и работает все утро до четырех часов. Бледная Олинька царствует дома. Она сзывает гостей, угощает их во всякое время чаем и кофе, у нее можно сидеть, танцевать и дурачиться до двух часов ночи. Она любезна со всеми, и ей можно привесть кого угодно -- графа, военного, лекаря, инженера, актера, учителя -- лишь бы он не был слишком скучен. Все у нее как дома, непрошенные садятся за рояль, поют, танцуют, любезничают; она на всех смотрит пристально и томно, беспрестанно курит и делает резкие, проницательные замечания: "Вы никогда ни на чем не остановитесь в жизни, я вижу это по глазам". -- "Вы должны быть очень влюбчивы". -- "Вы не пишите ли стихов?" и т. п. Даша очень дружна с ней Великим Постом и часто, выпросив человека, проходит с ним мимо моего флигеля в новой шляпе, с муфтой, в шолковом салопе, распустив локоны; походка ее весело волниста и движения игривы, как походка и движения счастливой и блестящей женщины. Чорное пу-де-суа висит в ее спальне. Однажды она подходит ко мне и, приветливо улыбаясь, берет за руку. -- Не сходить ли нам к Ковалевым? Погода славная... Приходим. Теряев уже там, и Даша садится за рояль. Поет один романс, поет другой и поет великолепно, помогая себе и глазами, и легкими движениями стана, то лежит грудью на пюпитре, как будто она близорука, то откидывается назад, призывая всех к жизни и наслаждению. "Лови, лови часы любви!.." И Теряев, следуя ее совету, уходит с ней в кабинет хозяина. Теряев либерал; он говорил, что крестьян необходимо освободить, еще тогда, когда одним это казалось бредом, другим мечтой, несбыточной по самой высоте своей, идеалом вроде вечной, страстной любви, или бедного, но честного русского гражданина. -- Что такое народ? Народ -- машина, грубая масса, -- сказал однажды Ковалев, презрительно махнув чубуком. -- Нет, народ не машина, -- возразил Теряев. И, сказавши это, он так выразительно передернул бровями и мельком взглянул на моего прежнего Аполлона, что "адамова голова" озарилась вдруг передо мною минутным лучом самой высшей жизни. -- Нет, народ не машина, -- повторил он еще теплее, -- вы знаете, что сказал Гизо: "Здравый смысл есть гений толпы!". -- Вот какие он вещи говорит! -- подумал я. Хотя я знал только, что Гизо -- Гизо; но, вспомнив, что в "Иллюстрации" я видел рисунок медали, на которой были представлены головы и руки, простертые к маленькому человеку строгого вида на кафедре и во фраке, с надписью: "On peut épuiser ma force, mais on n'épuisera jamais mon courage!,.", вспомнив это, я извинил Даше ее легкомысленную ходьбу с локонами мимо моего флигеля. Они часто спорили при мне с Ковалевым. Ковалев не любил стихов; признавался, что не понимает ни Фета, ни Тютчева, ни антологических пьес Майкова и, подло сгорбившись, как и следовало человеку, непонимающему стихов, восклицал: -- Ох уж мне все эти охи да ахи! Пора бы бросить это да заниматься делом! Ни слова не возражая на это, Теряев прочел наизусть "Тройку" Некрасова с таким искренним одушевлением два раза сряду, что у меня мороз пробегал по спине, когда он доходил до слов: Не нагнать тебе бешеной тройки! Кони сыты, и крепки, и бойки, И ямщик под хмельком, и к другой Мчится вихрем корнет молодой. После этого Теряев стал для меня своим человеком. Были минуты, в которые я даже не мог удержаться от улыбки легкой радости, когда он входил в комнату. Но в апреле, после святой, тетушка тронулась в путь с тремя девицами. Мы с Теряевым провожали их до первой станции на почтовой тройке в телеге. Он рассказывал мне о своей деревне, которая всего шесть верст от Подлипок, о том, как он умеет жить и как он будет угощать меня самым лучшим запрещенным плодом, и прибавил: -- У меня, батюшка, там такое древо познания добра и зла, что вы, отец, целый месяц облизываться будете. Superfine. Древо познания добра и зла напомнило мне об адамовой голове, и я невольно улыбнулся. Он принял это за Улыбку ликующего заранее воображения и, с жаром схватив меня за колено, продолжал: -- Да-с, упою вас самой квинтэссенцией! Я люблю вас. Если б не ваше бабье воспитание, так вы были бы отличный малый. Да я вас переделаю. Я был уверен, что переделка не удастся, потому что под словами "бабье воспитание" он разумеет, вероятно, самые заветные мысли и чувства мои, которые я любил и лелеял, как самые нежные, изящные цветы моей жизни, и только по врожденной неосторожности и детской суетности выставлял напоказ, всегда с внутренним упреком и болью. Но слова "я вас люблю" действовали сильно. Соединив их с воспоминанием о Гизо и волосах, откинутых за пылающие уши, я готов был сам полюбить его. Случай спас меня. Навстречу ехал обоз. -- Сворачивай, сворачивай, чорт возьми! Передний мужичок спит ничком на телеге. Еще мгновение -- и кнут в руках Теряева. Ни одного не пропустил он так, задел хотя слегка или по крайней мере заставил откинуться в сторону. На возвратном пути я отвечал ему только да и нет; он поглядел на меня пристально и угадал в чем дело. -- А! вы не любите этого! -- воскликнул он смеясь, -- это правда; теперь оно скверно, но вот надо отпустить их всех и тогда можно будет тешиться. Это уже будет отношение одной свободной личности к другой... XIII Незадолго до моего отъезда в деревню, я ехал однажды в пролетке по Кузнецкому Мосту. Вдруг смотрю, идет высокий мужчина в чорном пальто и серой шляпе, под мышкою зонтик. Вглядываюсь: это мой спаситель -- Юрьев! -- Стой! Стой! Долго не забуду я выражение радости на его бледном лице. Он сказал только: Володя! -- и протянул мне руки. Мы сели в пролетку и не расставались до полуночи. Все было перебрано, пересказано; был и смех, была и невеселая беседа. Юрьев жил в Хамовниках, в красном домике с желтыми украшениями, у разбогатевшего чиновника и занимался его детьми. Ему не хотелось поступить на казенный счет в университет, а на свой без работы он не мог. Я стал звать его в Подлипки, но он заметил, что подлипки не мои, "да и куда-де мужику в ваши антресоли забираться!" -- Почему же антресоли? -- спросил я смеясь. -- Полно, поедем!.. -- Посмотрите, -- отвечал он, -- у нас и перчаток нет. И сейчас сымпровизировал: С голыми студент руками И с небритой бородой Принужден был жить трудами У чиновника зимой... Дальше помню только игру слов "аристократ" -- и "ори-стократ". И, несмотря на все мои мольбы, он остался непреклонен. В день отъезда он пришел провожать меня, был серьезен, говорил мне: "Вернись же, Володя, скорее! при тебе все теплее". Но в ту минуту, когда я занес ногу на подножку тарантаса (Модест уже сидел в нем), он спросил: -- "Позвольте мне всегда звать вас "Дон-Табаго"?" -- Хорошо, зови, -- отвечал я, не обижаясь слишком, но все-таки поморщился и прибавил: "Что за бессмыслица! ". -- Он грубоват и, должно быть, эгоист, -- заметил Модест, когда Юрьев скрылся из глаз. ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ И ПОСЛЕДНЯЯ I Давно уже Подлипки не были так оживлены, как в последнее лето перед моим студенчеством. Со всех сторон съехались гости. Модест кончил курс, и мы выехали с ним из Москвы в июне. Вслед за нами приехали брат и Ковалевы. Теряев был тоже в своем имении и начал ездить к нам беспрестанно. Утром от 9 до 12 часов не снимали со стола скатерти, самовара, кофейников и чашек. Кто придет раньше, кто позднее. Позднее всех приходили брат и м-м Ковалева. Все шумели, спорили, смеялись, рассказывали. До трех часов рассыпались куда попало; всякий выбирал себе общество по вкусу; образовались небольшие кружки: после вечернего чая все ходили гулять пешком в поле или ездили верхом, в таратайке, в телеге, в беговых дрожках. Наши барышни, Ковалева и брат большею частию были вместе; сидели на антресоли у Клаши или шумели при тетушке в гостиной; Ковалев бродил по дому с трубкой, читал газеты тетушке и Ольге Ивановне или беседовал с капитаном, который в свободные минуты нередко приходил к нам, несмотря на жар, в форменном сюртуке без эполет и в высокой разлатой фуражке. Его Февроньюшка беспрестанно гостила у нас. Мы с Модестом на этот раз поселились для простора в старом флигельке с изломанной печью и полинялыми обоями. Он стоял на заднем дворе, и перед окнами его был красивый широкий огород. Мы часто читали там с Модестом или разговаривали; уходили вдвоем в сад и в рощу. Сначала не было заметно никакой враждебности между нами и остальным обществом. Модест иногда, впрочем, скажет, уходя из гостиной, где все вместе рассказывали анекдот, смеялись и пели: -- Какая скука! Что за деревянное лицо у этого Ковалева! Сидит как кукла целый день с трубкой; а у жены такое выражение лица, что ее не следовало бы в порядочный дом пускать. Брат твой фат; он на весь мiр смотрит как на орудие своих наслаждений. Аза в глаза не знает и кутит в Петербурге! Эта худая Дарья Владим1ровна сидит в углу с своим чахлым Теряевьш... Что тут хорошего? Два скелета, две голодные кошки любезничают друг с другом! Одна только и есть порядочная душа, это Клавдия... Она по крайней мере не глупа. Я не соглашался с ним и возражал ему искренно: -- К чему это разочарование? Я, признаюсь, не понимаю Байрона. Все это вздор!. Надо уметь быть счастливым. Надо быть твердым и положительным... пользоваться минутой. Все это ходули и румяна. Доброты и простоты нет -- вот что! К чему Жак у Занда бросился в пропасть? Из-за какой-нибудь женщины? Разве нет других? Жак был очень умен в теории, но практически он был глуп. Говоря так, я иногда стучал кулаком по столу и выходил из себя от досады на людей, не понимающих всю прелесть жизни. -- Ты судишь как богатый матушкин сынок. Тебе все улыбается, -- отвечал Модест. После этого мы становились на сутки, на двое суше друг с другом. Брат тоже делал иногда какие-нибудь замечания насчет Модеста, тоже за глаза. -- Что это у м-сье Модеста за привычка носить на Шее носовые платки и при всех ходить в таких клетчатых Шароварах, которые порядочный человек только по утрам ПОД халат надевает? Или: -- Давно что-то Модест Иваныч не рассказывал о ^редовских, Пепшиковских, Филипповских... Владим1р, Tbl знаком с этими Филипповскими?.. -- Филипповских нет вовсе... -- Ну, все равно... Как их там, его аристократия-то? Но брат говорил все это без злобы; а у Модеста лицо искажалось от радости, когда он успевал что-нибудь подметить. Один раз только вышла ссора посерьезнее. Мы все пошли гулять в поле и встретили крестьянина с возом сена. С нами были братнины борзые; за одним из возов бежала дворняжка среднего роста. Увидав борзых, она бросилась сперва под воз, потом выскочила оттуда и побежала полем к деревне. Борзые за нею. Барышни закричали: "Ах, Боже мой! разорвут!" Но брат захохотал и начал травить: "ату его! ату его!" Борзые наскакали, собачка завизжала и покатилась, вырвалась; опять наскакали, опять покатили ее; опять она вырвалась... -- Эх! -- сказал Кто-то около меня тихо. Я обернулся. Хозяин собаки, снявши шапку, стоял около воза и жалобно смотрел туда. Выразить не могу, что я чувствовал в эту минуту. Даша и Клаша кричали: "Отбейте, отбейте ее! Они ее растерзают!" Олинька, муж ее и Теряев смеялись над ними. Мы с Модестом бросились отбивать. Собачке вырвали клок мяса из боку и искусали заднюю лапу: хромая и визжа, ушла она на деревню, а борзые вернулись к брату. В это время подошел к нему Модест. -- Это свинство! -- сказал он, бледнея. -- Почему это, позвольте узнать? -- спросил брат, вежливо склоняясь к нему. -- Потому что... Это понятно!.. Что тут (Модест задыхался от гнева) у мужика... -- А! -- воскликнул брат, -- понимаем! Это гуманность, -- прибавил он немного в нос. -- А? это гуманность! Так ли я произношу? Pardon!.. Я ведь человек не ученый... Модест посмотрел на него с презрением и покачал головой. -- А если б хозяин этой собаки да вас бы кнутом хорошенько или лицо бы вам все разбил? Глаза у брата помутились; он схватил Модеста за руку и прошептал: -- Как? мужик? Да я бы его туда запрятал, куда ворон костей не заносит! -- Послушай ты, -- продолжал он, обращаясь к мужику, который между тем побрел за своим возом, -- ты как смеешь водить собак, когда господа ходят гулять? Мужик поклонился. -- Я, батюшка, Николай Александрыч, не знал, что вы изволите гулять. Брат остыл. -- Ступай, -- сказал он, -- вперед чтоб этого не было. Мы ушли с Модестом домой. Остальные продолжали прогулку. Но скоро новые впечатления заставили забыть историю бедной собачки. II Самой любимой partie de plaisir нашего общества были прогулки пешком в Лобаново, к Копьевым. Лобанове от нас всего полторы версты. Через деревню протекает ручей; есть березовая роща за овинами; много больших лугов; а домик капитана покрыт соломой и стоит за ракитами на склоне горы. У капитана есть небольшой сад. Теряев там часто гулял с Дашей по вечерам, уходил с нею в поле далеко. Клаша хохотала в углу с Февроньюшкой, а мы с Модестом слушали рассказы капитана о его походах, о том, как девки любили их в Украине, как они раз с воем провожали полк, так что их палочьем

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору