Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
, на столбах ворот, на краях крыш, на притолках
дверей, на борте корабля, на парусах и флагах -- надписывал мелкими буквами:
Володя, Володя, Володя.
Сообразив время, я вижу, что кадет предшествовал коричневой венгерке, а человек
был все тот же. В свою очередь, коричневая венгерка была только временной
о6олочкой, и скоро настал веселый день, когда с утра съехались в Подлипки гости;
с утра, надев замшевую перчатку на правую руку, завивался Сережа горячими
щипцами в два кока перед маленьким зеркалом на антресоли, а я, не отходя от
него, любовался на лицо его то так, то в зеркало. Небольшого роста был наш
Сережа, но строен, почти брюнет, но бел. Лет десять спустя я нашел, что он
всегда был похож на тех алебастровых девиц с розовыми щеками, которых продают в
лавках; прибавьте только чуть пробившиеся темные усы, два кока, один небольшой,
другой совершенно a la coque marine, да мундир с известными отличиями путейской
формы -- вот Сережа -- жених. Но тогда он был мил для меня, и его радость меня
радовала Едва выпущенный из корпуса, приехал он к нам и гостил более года. Он
по-старому продолжал рисовать для меня все на свете. Воображение мое требовало
пищи, и он насыщал его.
Воображение было у меня всегда необузданное. Мадам Бонне, старая моя
гувернантка, поддерживала его деятельность географическими занятиями, рассказами
о путешествиях Кука и других, картинками детских музеев, где гигантские
каракатицы низвергали корабли, львы боролись с колонистами, райские птицы
распускали желтые хвосты и т. п., более же всего "Вечерними беседами в хижине"
Дюкре-Дюмениля. Все вырастало тогда вокруг меня: камин, топившийся в зале, был
для меня горящим древним замком, зала -- огромной пустынею, душники печей --
отверстиями ада, а члены сборной семьи нашей и знакомые -- мифологическими
богами, с которыми я познакомился по одной французской книжке. Эта книжка
принадлежала мадам Бонне: я знал, что картинки в ней были плохи, грации были
гораздо хуже наших деревенских девок, с которыми случалось мне кататься с горы
на масленице, а Юпитер с бородой нисколько не величественнее Егора Ивановича.
Текст был зато приятен: "Qui etait Vulcain?" Следовал ответ...
Все читанное и слышанное старался и воплотить в окружающем меня. Таким образом
Палемон, отец "Вечепних бесед", слился у меня в одно с старым лесником
Пахомом, который издавна жил за садом в молодой роще, поднимавшейся на прежних
порубках. Патриархального в нем было достаточно: седая борода, клюка, избушка
крошечная, на крошечной лужайке в глуби орешника; одного я не понимал: как мог
Палемон, или Пахом, при такой жизни драться на шпагах; а в книжке сказано, что
он дрался, если я не ошибаюсь?..
Однажды переделывали залу; половицы были подняты, изображая для меня глубокие
пропасти. Едва мужики уходили обедать, как я уже прокрадывался туда и, отстегнув
с гвоздя угол старого плетеного ковра, которым была забита дверь из мрачного
коридора в волшебную пустыню, шел твердою ногою искать руду в неизвестных горах.
Часто случалось, что я не признавал своих умерших родителей и уверял, что мать
моя была американская царица и что мы ехали с ней в колеснице по берегу моря;
лошади понесли -- мы упали, меня унес орел, но потом уронил в море; здесь я, как
Иона, был проглочен китом и, наконец, выброшенный им на берег Испании, попал,
как воспитанник, в Подлипки.
Нужно было найти приложение и для мифологии. Кроме душников -- отверстий ада,
были у меня другие соображения: высокий толстый сосед Бек, приезжавший к нам на
Святой и даривший мне всегда яйцо, раскрашенное разными ситцами, стал Юпитером;
Юноной была сама тетушка; Сережа то Марсом, то Аполлоном; мадам Бонне была
Минервой, а бледная, стройная Олинька -- Венерой.
Надо сказать, что последнюю считали у нас чем-то напоминающим резец Фидия. С
течением времени, когда своенравные требования личного вкуса заговорили во мне
сильнее, такие лица перестали нравиться мне; но в детстве я любил эту картинную
девушку, высокую и тонкую, с природною восковой бледностью строгого лица, с
томным и скромным взглядом, в бедном ситцевом платье, танцующую гавот перед
заезжим танцмейстером.
Но надо поскорее покончить историю свадьбы Аполлона и Венеры.
Оба кока завиты, талия в рюмочку. Я сбегаю вниз, В угловой комнате, в той самой,
где пылала по вечерам печка и звучала с лежанки чародейка Аленушка, вижу
таинственно полурастворенную дверь, и эта щель обличает особый род
приготовлений, не виданный мною никогда. Боже! Что за прелесть! Балдахин не
балдахин кисейный, оборки не оборки; розовый цвет белья... Стараюсь вспомнить,
что пришло мне в голову тогда, и не могу; кажется -- я удивился: "Зачем же это
вместе? неужели не стыдно?"
Гостей было немного, и я не помню их лиц; но из смутного представления
движущихся фигур мне ясно виден воздушный образ небогатой невесты в белом платье
с черной бархаткой на шее. Доримедонт с усами докладывает что-то; все шумят.
Тетушка три раза входит и уходит в разных чепцах и даже все боком, потому что
коридорная дверь узка, а чепцы широки. Первый чепец огромен, и лиловые ленты
стоят во все стороны. Вероятно, ей сказал кто-нибудь, что цвет слишком печален,
только она в другой раз вошла с оранжевыми лентами, опять ушла и вернулась с
белыми.
Все гудит в прихожей; белый призрак наклоняется ко мне и горячо целует меня;
лицо мое омочено ее слезами. Все умолкает... Тетушка сидит одна у окошка на
высоком вольтеровском кресле, играя табакеркой, и не отводит глаз от окна. У ног
ее, на скамейке, Федотка-дурак в оливковом сюртуке и белом галстуке пилит что-то
задумчиво на скрипке, а я, схватив обломок сабли, в исступлении ношусь и воюю по
зале.
Еще виден мне, после, угол желтой комнаты, ряд стульев, молодая в розовом капоте
на одном из них и Сережа в вицмундире, цалующий ее руку. Вечером Аленушка кладет
меня в постель; я долго слышу звук органа и смутные возгласы родных, веселящихся
в больших комнатах.
Удивительная была парочка! Они уехали скоро; но долго еще после этого хранились
в душе моей их примерные личности. Жил я у дяди потом, возвращался к тетушке,
рос, учился -- но все в неприкосновенной чистоте сохранялось вокруг меня предание
о достоинствах этой четы, выпущенной на жизненное поприще из благодетельных
Подлипок. Вот их простая история, собранная из разных источников. Инженер наш
приехал в отпуск, влюбился и посватался. Тетушка написала письмо к дяде; дядя
написал к какому-то генералу; генерал достал место Сереже. Тетушка не
ограничилась этим: она сшила Олиньке подвенечное платье из кисеи, купленной еще
прежде у разносчика, подарила ей бархатку на шею; другие знакомые дали вуаль.
Тетушка колебалась, говорят, несколько, сшить ли наволочки с оборками или нет и
вообще приготовлять ли все, что следует, в том розовом виде, в каком предстала
мне таинственная спальня из полурастворенных дверей; но приезд дяди Петра
Николаевича поправляет все дело. Приезд этот я помню. За несколько дней до
описанных мною свадебных картин на дворе уже было темно; я, помолясь Богу,
ложился спать под надзором Аленушки, как вдруг дверь растворилась и кто-то
сказал: "Петр Николаевич приехал!" Аленушка, стоявшая на коленях перед моею
кроватью, вскочила. В других комнатах поднялась беготня. Мигом я одет и бегу в
залу. По зале идет дядя в косматом черном пальто, а тетушка ведет его под руку в
гостиную, другие беспорядочно толпятся сзади и спереди, но кто и как -- не помню.
Дядя -- лицо немаловажное: он был у нас представителем всего того, что могло
пробуждать в Подлипках честолюбие; он был начало всякого блеска, золота, крестов
родни московской, вороных шестериков, запряженных в карету (не нашей чета!)...
Взгляд открытый и строгий, легкая лысина на благородном лбу, и завитки слегка
седеющих темных волос; Георгиевский крест всегда на модном статском платье, а в
случае парада -- мундир военный и целый ряд отличий на груди; белые большие руки
и благоухание от волос, одежды, даже от гладко выбритой щеки, которую он мне и
на этот раз, как всегда нагнувшись, подставил. На заднем плане его жизни
виднелись толпы турок в чалмах и кривые сабли, рубящие головы наших солдат.
Эй, казак, не рвися к бою,
Делибаш на всем скаку
Срежет саблею кривою
С плеч удалую башку!..
Голова у него была разрублена в одном месте; левая рука прострелена; в груди две
раны. Когда тетушка, всегда экономная, покупала у разносчиков стираксу для
куренья и на коробке, чтобы указать на восточное происхождение аромата, было
изображено и подписано: "Стражение между семью турками и двумя казаками", я
вспоминал о грозном и вместе милостивом родственнике. Впереди несчастный
мусульманин, верхом, в зеленой чалме, хватался за бок, пронзенный пикой
воинственного Дона; другой турок лежал ничком на земле; от третьего остались
только куски: там рука, там голова, там нога в туфлях торчали из дыма, обвившего
двух главных бойцов. Подальше за холмами рубился против четырех маленьких
неприятелей маленький казак, а горизонт замыкался рядом елей, в которых
воображение мое привыкло подозревать дядю с полком: он спешил выручить героев.
Сама тетушка имела в спальне своей прекрасный абажур с раздирающими военными
сценами -- но здесь уже гибли бедные французы в медвежьих шапках и синих
мундирах. Тетушка говорила, что брат сам прислал ей этот абажур из-за границы, и
так как он тогда был ранен, то она не могла видеть перед собою кровавых
рисунков, которым свет свечи по зимним деревенским вечерам придавал так много
выражения.
-- Такой сумасшедший! -- говорила она,-- выдумал, что прислать! Как, бывало, ни
погляжу, так дурнота и сделается!
Хотя я никогда не допускал, чтобы тетушка могла упасть навзничь в обморок,
потому что она очень плотно стояла на толстых ногах и упорно сгибалась вперед на
ходу, но впечатлению абажура сочувствовал.
"Поди-ка, попробуй,-- думал я даже гораздо позже Сережиной свадьбы: -- Поди-ка!
Ведь это здесь, в зале, легко рубиться или амбар брать приступом; а как
настоящий турок? Вот человек-то дядя!"
Он недавно еще представлялся государю и разговаривал с ним. В Подлипках шептали,
говоря о нем; ему отводилась лучшая комната. На столе камердинер раскладывал
тысячи туалетных безделушек: серебряные коробочки, хрустальные и пестрые
баночки, щетки в богатой оправе, перед которыми жалки и нечисты становились
складное зеркальце, роговой гребень и старая щетка бедного Сережи!
"Уж не он ли Марс-то?" --подумал я однажды.
И Сережа был раз навсегда разжалован в Аполлоны. Так как Грецию я тогда знал по
словам мадам Бонне и Гомера не читал еще, то и не знал, что у него Марс прост и
Минерва его бьет... Минерва, ученая женщина,-- мадам Бонне. При ее накладке, при
лице ее, блестящем и сморщенном, как те моченые яблоки, которые по вечерам
подавал нам Доримедонт, -- можно ли поверить, что она бьет воинственного Петра
Николаевича? Поди сообрази все это!..
С. приездом дяди дело свадебное приняло иной оборот и при нем тетушка не смела
отказаться от приличных издержек. *
В каретном сарае, от которого теперь остались одни кирпичные столбы, была у нас
простая крашеная бричке Ее выкатили к пруду, и кучер мыл и сушил ее. Потом
подвезли ее к крыльцу, и молодые влезли в нее с немногочисленными пожитками и
горничной девочкой. Плакали ли они или радовались -- не знаю, но, говорят,
тетушка дала им двести рублей да дядя триста ассигнациями -- вот и все!
Загремела бричка по двору, свистнул Агафошка: "Ну, ворочайся!" -- и мигом
скрылись надолго-надолго да стрижеными акациями изгороди мои дорогие
мифологические существа! Десять лет не видал я их потом -- десять лет для меня,
ребенка!
Они жили в трехстах верстах от нас и не приезжали ни разу. Олинька раза три в
год писала тетушке, иногда вспоминая и меня. Тетушка сначала всякий раз
сокрушалась о бедности их, сделала им широкое одеяло из разных ситцевых
лоскутков, все шестиугольниками, раза три посылала им по сто рублей
ассигнациями, а потом стала радоваться, что они поправились... да так
поправились, что тетушке прислали, зная ее религиозность, из серебряной
проволоки красивыми цветами выделанную лампаду к образам ее спальни. Тетушка
заплакала и сказала мне:
-- Вот видишь, Володя, что значит, мой голубчик, воспитание хорошее. Посмотри,
голубчик, какая лампадка -- это он, конечно, трудами рук своих приобрел. Да!
-- Что же они, ma tante, разбогатели?
-- Он место имеет хорошее; к начальству был почтителен, искателен был, трудолюбив
-- я всегда старалась внушить ему набожность. Отец его был большой приятель моему
покойнику, они вместе служили -- они ведь троюродные братья были, на одной
квартире жили и все делили между собой. Видишь, мой друг, все награждает Бог в
правосудии Своем. Кто к Нему прибегнет, тому всегда хорошо. Я помню раз, кадетом
еще оскоромился он Страстную -- уж я ему голову-то мыла, мыла!.. Скромный,
почтительный был мальчик! "Что, батюшка, стервятники покушал?" А он: "Ах, ma
tante, я понимаю свой грех, это в последний раз!" И сам плачет в три ручья. Вот
ему Бог и послал. А кто не верует, тому одно наказанье и в этой жизни бывает и в
той. Помнишь ты, у дяди Петра Николаевича, в Троицком, на антресолях есть
портрет -- красивый такой мужчина, с большим жабо... такое лицо... (тетушка
сделала такое лицо). Помнишь?
-- Помню.
-- Это был граф Короваев. Что же ты думаешь? Этот человек имел все от Бога: и
красоту, и богатство, и жена у него была красавица... Ведь нет, подгадил-таки,
поехал Париж, начитался Вольтера и вернулся таким безбожником, что ужас. Волос,
бывало, дыбом становится, как он начнет говорить. Мой муж сам читал Вольтера:
бывало, сидит вот в этих креслах и читает. II aimait la lecture. У него были
всегда прекрасные пеньковые трубки, и он курил на кресле и нарочно читал
Вольтера -- почитает, почитает и вдруг вскрикнет: "Ах, какая скотина!"
Непоколебимой был веры человек!.. А тот ничего священного не знал: перед
причастием кофе со сливками пил; в церковь и калачом не заманишь ни за что! Как
же он кончил, ты думаешь? Жена у него умерла давно, он жил в Москве. Домина у
него огромный был около Арбата. Только вот у него стали делаться какие-то
припадки: вдруг упадет в обморок и трепещется весь, и пена у рта -- просто ужас!
Вот дворецкий, его фаворит, и вздумал одну странницу привести отчитывать его...
Она клала ладонку небольшую на грудь больным и молилась, и, говорят, всегда
помогало. Сколько раз она приходила, не знаю; только, видишь, дворецкий, как он
станет приходить в себя, сейчас и уведет странницу: боялся его. Стало ему лучше;
Друг он и увидал ее -- не успела уйти. "Это что такое? -- закричал. Вон, говорит,
побродягу отсюда! я, говорит, покажу вам!..." И понес ахинею. Ну, что ж?
Сделался с ним обморок раз, упал лицом вниз да об стол подбородком -- язык
прикусил. Люди все разбежались, кто за лекарем, а кто от страха. Мой покойник,
как нарочно, входит к нему. Представь себе, мой друг, язык до того распух и
вытянулся изо рта синий, что он так и задохся.
Глаза налились, смотрят на мужа, а сказать ни слова не может. Тот бегом с
лестницы и без содрогания вспомнить не мог... Вот тебе пример!..
Сережа озарился в моих глазах новым светом благонравия. Недоставало только
видеть его блаженство в настоящем; но и на это представились случаи.
Однажды в Москве, семнадцати лет, я скучал один после обеда, как вдруг вошел в
комнату военный денщик и спросил, я ли Владимир Александрович Ладнев, и подал
мне записку.
Вот она:
"Если вы не забыли ваших родных, бывших для вас когда-то Аполлоном и Венерой, то
приходите к нам сегодня на стакан чая, в шесть часов вечера. Мы стоим в такой-то
гостинице, в 17-ом номере. Жена моя ждет вас с нетерпением... Ваш Сергей
Ковалев".
Бегу, бегу в 17-й номер -- шестой час, насилу пришел. Любопытство отнимает у меня
ноги; я беру извозчика и скачу.
Это свидание не показало мне ничего особенного. Mы обнялись, улыбались друг
другу с Сергеем Павловичем, он говорил, что я вырос; я говорил, что он ничуть не
по старел.
Олинька по-прежнему хороша отвлеченно, но уже совершенно не в моем вкусе. Прошло
десять лет: ей было двадцать семь, ему двадцать девять -- в самой поре!..
Шестилетняя дочка показалась мне слишком жирна и скучна; номер не совсем
опрятен; открытые погребцы и ящики, разбросанное платье, посуда где попало...
Чай плохой, но прием радушный. Чтобы не отвечать сухостью на изъявления их
родственных чувств, я принялся говорить о прошедшем детстве, о Подлипках, думая,
что это будет приятно им. Самовар шипел; дочка дремала на скверном диване;
Сережа курил трубку и слушал, как я рассказываю. Олинька прервала меня вопросом:
-- А что тетенька? все такая же скупая?
Я с изумлением взглянул на бледную нимфу. Где же эта глубокая,
нравственно-религиозная связь между благодетельницей и восхваляемой ею четой?
Разве может близкий нам человек быть скуп, зол и т. п.? Или если так, так пусть
он не будет близким отныне. Стоит ли говорить о нем? Вот благодарность!
-- Чем же тетушка скупа? - спросил я. ,
-- Ну уж так скупа, как нельзя хуже,-- сказал Сережа, -- хорошо он нас отпустила
тогда! Я скажу при ней (он указал на жену), что, не будь ее прекрасный характер,
я бы с ума сошел. Ведь у нас ни ложки не было, ни чайника -- ничего ровно. Я
должен был ходить на службу на другой конец города по морозу, по слякоти, по
дождю; возишься там целое утро, а придешь домой -- перекусить нечего!
Олинька тихо засмеялась, устремив на меня томные глаза.
-- Я, знаешь, всегда старалась все ему в забавном виде представить... Зачем
отчаиваться?.. Он, бывало, придет усталый, злой, а я и представлю ему
какую-нибудь штуку, палочкой или щепочкой чай ему мешаю... Он рассмеется. Нет,
любовь и хороший, веселый характер не заменишь ничем!
Сергей Павлович взял проснувшуюся дочь на колени и начал ласкать ее; потом
присовокупил:
-- Конечно, все надо судить по средствам. Тетушка, не забудь, имела более 1000
душ и в то время не выезжала из этих Подлипок. Какие там расходы? Смешно! Ни
тебя, ни других наследников она бы не ограбила, если бы помогла нам хорошенько.
А тут ребенок родился -- каково это!.. То-то... Все эти ханжи так... черт бы их
побрал!
Олинька захохотала.
-- Полно, что ты бранишься! -- сказала она.--Не все бывают щедры на свете; у
всякого свой недостаток. Тетушка все-таки очень добра. Помнишь, она одеяло нам
сшила, которым наша Авдотья одевается... Ты смотри, Володя, не скажи тетушке...
Я был смущен. Мне рисовалась бедная, душная квартира в губернском городе,
усталый труженик, неопытный отец нового семейства... А там, у нас в Подлипках,
большие, чистые и широкие комнаты, цветы, старинная, но прочная и удобная
мебель, тетушка с наставлением на устах и спокойным взором, а пуще всего -- ящики
ее туалета, всегда запертые... Там-то хранились сокровища, достаточные для
услаждения жизенной муки двух десяток семей...
О Боже! Как это ново все!..
Отчего эта похвальная жизнь Ковалевых так чужда мне теперь? Родного сердцу уже
нет в них ничего!
Грустно покинул я 17-ый номер.
Года через три судьба снова сблизила меня с Ковалевыми; но чем ближе подходили
они ко мне в действительности, чем живее становились наши ежедневные встречи,
тем более немело сердце... Еще год или два, и они для меня не существовали.
VI
Жить мне было хорошо у тетушки. Хотя права наследства после нее я делил с
старшим братом моим, с дядей Петром Николаевичем и с его сыном, Петрушей, но я
был Веньямином родства. Петрушу, двоюродного брата, Марья Николаевна видела
редко; брат мой был уже велик,
двенадцатью годами старше меня, и учился в петербургском корпусе; он занимался
порядочно, но часто огорчал тетку своими шалостями, и, сверх того, мать моя,
вторая жена покойного отца, была любимой невесткой тетушки. Мать старшего брата
была женщина легкомысленная и гордая и, по словам Марьи Николаевны, изменяла
мужу.