Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Маркес Габриель. Осень патриарха -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -
ху, который превратился в нелюдима-невидимку, чья душа истекала кровью от бессилия и горя, в то время как тело его матери, положенное в гроб с опилками и колотым льдом, дабы смерть не тронула его разложением больше, нежели это сделала жизнь, покоилось на плечах торжественной похоронной процессии, уносившей покойницу в самые отдаленные и безвестные уголки ее родного плоскогорья и всей страны, чтобы каждый удостоился чести почтить память усопшей. Повсюду развевались на ветру траурные флаги, на полустанках плоскогорья гроб встречали заунывной музыкой те же безмолвные толпы, что встречали некогда президентский поезд; гроб доставили в тот самый монастырь, под аркой ворот которого некая торговка птицами родила в начале всех времен недоношенного мальчика, ставшего королем, -- те святые ворота открыли вновь впервые за сто лет; конные солдаты устраивали облавы на индейцев и сгоняли их, точно подневольный скот, к дверям храма, загоняя внутрь ударами прикладов, а в храме, скованном ледяным солнцем витражей, девять епископов в пурпурном облачении служили заупокойную мессу, хор певчих пел "Со святыми упокой", а за стенами храма шел дождь, поливая ту самую герань, которая росла здесь и тогда, когда рождался мальчик, ставший королем; послушницы монастыря продавали вино и кутью, продавали свиные ребрышки, четки, флаконы со святой водой; торговля шла под каменными арками каждого патио, в деревенских тавернах играла музыка, в подъездах танцевали, наступило вечное воскресенье, наступило затянувшееся на годы празднество, -- празднество это двигалось по тем же потайным тропам и ущельям, скрытым в постоянном тумане, по которым Бендисьон Альварадо при жизни прошла вслед за сыном, хмельным от борьбы за Федерацию. Это она оберегала его на войне, это она не дала войсковым мулам растоптать его, когда он свалился на землю в горячечном бреду терсианы, это она учила его распознавать опасности, подстерегающие жителей плоскогорья в городах, на берегу непонятного и чуждого моря; она боялась памятников вице-королям, вообще памятников, боялась крабов, ибо полагала, что они пьют слезы младенцев; она вся задрожала от страха, затрепетала перед величием Дома Власти, перед громадой президентского дворца, когда увидела его впервые сквозь пелену дождя в ночь решающего штурма, не предполагая, что ей предстоит умереть в этом доме, где и сейчас находился ее сын, где он терзался утратой, лежа лицом вниз на полу и спрашивая себя в бессильной ярости: "Куда ты черт побери пропала мать куда ты подевалась в каких топких зарослях ты заблудилась кто отгоняет мух от твоего лица?" Он тяжко вздыхал, впадая в полную прострацию, а Бендисьон Альварадо плыла в это время под балдахином из листьев платана, плыла в своем гробу на плечах процессии, идущей через болото сквозь смрад испарении, плыла, чтобы затем быть выставленной то в деревенской школе, то в бараке в пустыне, где добывают селитру, то в индейской деревушке; гроб с ее телом вносили в лучшие дома селений и ставили рядом с ним ее портрет давних времен, портрет, сделанный в годы ее молодости; она была на этом портрете томной, красивой, нарядной, ибо надела в тот день диадему и кружевную голу, хотя и против собственной воли, а еще позволила напудрить себе лицо и накрасить губы -- единственный раз в жизни, и держала в руке шелковый тюльпан, а ей говорили: "Держите руку с цветком не так, а вот так, сеньора! Уроните ее небрежно на подол", -- и в такой позе она была сфотографирована венецианским фотографом, который снимал европейских монархов, и сей венецианец сделал этот портрет -- портрет первой дамы государства, который теперь показывали вместе с трупом, как неопровержимое доказательство того, что в гробу лежит именно она, Бендисьон Альварадо, -- каждый мог видеть полное сходство лица усопшей с лицом на портрете. Ибо все было предусмотрено: за состоянием тела тщательно следили, подновляя по мере надобности слой косметики и парафина, в сезон дождей из глазных впадин покойной удаляли плесень, армейские швеи так следили за платьем, что казалось, будто покойницу обрядили в него только вчера, они же следили за свежестью венка из цветов апельсинового дерева и за белизной фаты непорочной невесты, которую ей не довелось надеть при жизни. "Пусть кто-нибудь в этом борделе идолопоклонников посмеет сказать что ты не похожа на свой портрет мать! Пусть кто-нибудь посмеет усомниться!" И никто не посмел в этом усомниться, как никто не посмел забыть, кому принадлежит власть -- принадлежит и будет принадлежать во веки веков -- и здесь, и там, и повсюду, вплоть до самых нищих селений в заболоченных пойменных лесах. В этих глухих, забытых Богом местах однажды в полночь появился допотопный колесный пароход, зашлепал плицами по воде, замелькал горящими на палубе огнями, а люди на берегу встречали его с пасхальными барабанами, думая, что вернулись прежние славные времена. "Да здравствует настоящий мужчина! -- раздались крики. -- Благословен тот, кто возвращается во имя правды!" И люди вплавь устремлялись к пароходу, спеша доставить туда всякую живность и сочные плоды. Они взбирались на палубу, перелезая через деревянные резные перила, дабы смиренно сложить свои дары у ног человека власти, чьи игральные кости предопределяли судьбы родины, но их подводили к гробу. И они, пораженные, застывали перед ним, глазея на каменную соль и колотый лед, которыми был обложен гроб, а гроб, многократно множась, отражался в похожих на застывшие луны зеркалах, выставленный на публичное обозрение посреди президентской каюты, под вертящимися лопастями допотопных вентиляторов. Много месяцев шел этот древний прогулочный пароход в экваториальных широтах, проходя вблизи намытых течением эфемерных островов, пока не заблудился в кошмаре водорослей бесчисленных притоков, где исчезло время, где цветы гардении обладали разумом, а игуаны -- крыльями, и там, на краю света, пароход сел на мель, плицы его деревянных колес заскребли по золотому песку, колеса сломались, пароход полузатонул, колотый лед растаял, растаяла каменная соль, тело покойницы вздулось в гробу и плавало в месиве опилок. "Но именно тогда и произошло чудо, мой генерал! Именно тогда мы увидели, что она открыла глаза, увидели, что они светятся, как цветки аконита в январе, как лунный камень, мой генерал! Даже самые недоверчивые из нас видели, как запотела от ее дыхания стеклянная крышка гроба, как на лице ее выступили капельки пота, увидели, как она улыбнулась. Вы не представляете себе, что там началось, мой генерал, что там творилось! Мы собственными глазами видели, как жеребились бесплодные от природы мулы, как на селитре вырастали цветы, видели глухонемых, пораженных звуками собственного голоса. "Чудо! Чудо! Чудо!" -- кричали недавние глухонемые, толпа разбила вдребезги стеклянную крышку гроба и едва не разорвала на части тело покойной, ибо каждый стремился заполучить какую-нибудь реликвию, так что пришлось выслать батальон гренадеров, -- и те с трудом сдерживали напор обезумевших людей. Они валом валили к пароходу, со всех карибских островов, разбрызганных, как семя, по лону моря, валили и валили, зачарованные вестью, что душа вашей матушки Бендисьон Альварадо получила от Господа способность противостоять законам природы. Этим людям продавали нити от савана вашей матушки, продавали сшитые из него ладанки, продавали воду из ее гроба, продавали бумажные иконки с ее святым ликом королевы, а толпы все увеличивались и увеличивались, столпотворение сделалось чудовищным, как будто это напирали не люди, а тупое стадо неукротимых быков, чьи копыта разрушают все на своем пути и громыхают, как землетрясение. Вы и сейчас можете это услышать, мой генерал, услышать даже отсюда, если прислушаетесь хорошенько. Прислушайтесь!" И он, сложив ладонь ковшиком, приставил ее к уху, в котором к тому времени уже меньше жужжало, внимательно прислушался и -- "О мать моя Бендисьон Альварадо!" -- услышал нескончаемый громоподобный гул, а затем увидел в окне бурлящую топь огромной толпы, заполонившей все пространство до самого горизонта, увидел лавину горящих свечей, которая вползала в город, как надвигающийся день, пылая ярче, чем лучезарный полдень дня всамделишного, -- это его мать, мать его души Бендисьон Альварадо возвращалась в город, которого всегда боялась, где ее тревожили древние страхи уроженки плоскогорья; она вступала в этот город так же, как вступила в него впервые, -- на плечах толп, но тогда это было в безумной пучине войны, когда все вокруг пахло сырым мясом битвы, а теперь Бендисьон Альварадо вносили в город мирные толпы, и теперь ей нечего было бояться в этом городе, потому что ее сын приказал вырвать из школьных учебников страницы о вице-королях, приказал разрушить их памятники. "И вообще все памятники которые тревожили твой сон мать!" Ей нечего было бояться на плечах у мирных толп, несших ее не в гробу, а так, под открытым небом, но, хотя ее несли не в гробу, ее не было видно под грудой золотых даров, преподнесенных ей за долгое время ее долгой дороги через леса, равнины и горы потрясенного царства скорби. Она была завалена золотыми костылями -- дарами исцелившихся паралитиков, золотыми звездами -- дарами спасшихся от кораблекрушения, золотыми фигурками младенцев -- дарами отчаявшихся женщин, которые страдали бесплодием и которым срочно пришлось рожать под ближайшим кустом. Она была в центре людских толп, как в годы войны, на гребне всесокрушающего потока, подобного библейскому переселению народов, в море людей, которые не знали, где можно пристроить свою кухонную утварь, куда девать своих домашних животных, где провести оставшиеся годы жизни без особой надежды на спасение души, уповая лишь на те никому не ведомые молитвы Бендисьон Альварадо, которыми она во время военных действий, бывало, отвращала пули врага от своего сына, когда он бросался в самый водоворот боя, лез в самое пекло событий с красной повязкой на голове, выкрикивая во всю мочь: "Да здравствует либеральная партия! Да здравствует победа федералистов, черт подери! Долой дерьмовых годо!" -- хотя в это пекло его увлекали не столько идеи федерализма, сколько первобытное любопытство уроженца плоскогорья, желание узнать, что такое море. Толпы нищих, заполонившие город, внесшие в город тело Бендисьон Альварадо, были необузданнее и безумнее всех толп, когда-либо разорявших страну, страшнее паники, это было самое чудовищное из того, что видели наши глаза на протяжении всех нескончаемых лет вашей власти, мой генерал! Мир не видел ничего подобного. "Вы только взгляните, мой генерал, взгляните, какое чудо!" И он убедился, наконец, что действительно имеет место чудо, вышел из мрака своего траура, бледный, суровый, с черной повязкой на рукаве, преисполненный решимости использовать весь авторитет и все пружины своей власти, чтобы добиться канонизации своей матушки Бендисьон Альварадо на основе неопровержимых доводов и доказательств, что ее добродетели суть добродетели святой. С этой целью он отправил в Рим самых образованных своих министров, а к себе пригласил папского нунция -- выпить чашечку шоколада с печеньем. Он принял его запросто, сидя в гамаке под навесом из живых цветов, без рубашки, обмахиваясь от жары шляпой, а нунций уселся напротив в предложенное ему кресло-качалку. -- "Только вам я уступаю это кресло, святой отец!" -- взял в руки чашечку горячего шоколада с ванилью и принялся отпивать его размеренными глотками. Нунций был в свежевыглаженной сутане, от него пахло свежестью лаванды, и сам он был свеж, неподвластный тропической хандре, не обращающий внимания на духоту и пыль и на какашки птичек покойной матушки президента, падающие сквозь солнечные просветы в навесе из живых цветов. Он пил шоколад и с застенчивостью девицы жевал печенье, стараясь оттянуть тот миг, когда ему придется вкусить горечь последнего глотка и приступить к беседе. Он сидел в том самом кресле, в котором много лет назад, в достославные времена, в чудные дни цветения мальвы, сидел другой нунций, старый и наивный, и пытался обратить своего собеседника в христианскую веру, объясняя ему догматы Фомы Аквинского. "А нынче я хочу обратить вас, святой отец. Вот ведь какие штуки выкидывает жизнь! Теперь и я стал верующим... Теперь и я стал верующим", -- повторил он, не моргнув глазом, хотя по-прежнему не верил ни в Бога, ни в черта и вообще ни во что не верил на этом белом свете, однако был глубоко убежден в том, что его мать имеет право быть причисленной к лику святых в силу своего безграничного самоотречения, готовности к самопожертвованию и своей образцовой добродетельности, которые она являла при жизни. Однако, приводя доводы о ее святости, он не стал ссылаться на вульгарные выдумки толпы, будто бы Полярная звезда двигалась в направлении траурного кортежа, что музыкальные инструменты сами по себе начинали звучать в закрытых помещениях, когда рядом проносили тело покойной. Главным его доводом была простыня, на которой умерла мать, которую он развернул, как парус, дабы нунций увидел в августовском сиянии дня то, что увидел: отпечаток тела Бендисьон Альварадо, ее дивное изображение, где она была молодой и здоровой, а не той старухой в язвах, что скончалась на этой простыне из тонкой льняной ткани. Она лежала на боку, держа руку на сердце, а сын гладил ее изображение пальцами, чувствуя влагу живого пота, вдыхая исходивший от холста аромат нежных цветов, слушая взволнованный щебет и гомон птиц, взбудораженных магией чуда. "Вот, видите, святой отец? Чудо! Даже птицы узнают ее!.." И он показывал нунцию то лицевую сторону простыни, то изнанку, где было то же изображение, однако нунций был внимателен, зорок и пристален, что позволяло ему обнаруживать частички вулканического пепла на холстах, принадлежащих кисти великих мастеров, он постигал характер художников по трещинкам на картинах, и даже сомнения в вере не ускользали от него, ибо он умел улавливать их по интенсивности цвета, он постиг красоту и гармонию самой вселенной, испытал блаженство, созерцая округлость Земли в храме природы, где небо было куполом одинокой часовни мира, где время не проходило, а проплывало, поэтому, решившись, наконец, оторвать глаза от простыни, он очень мягко и вместе с тем твердо сказал, что изображенное на льняной ткани женское тело ни в коем случае не является плодом провиденциальных откровений Господа: "Ничего подобного, ваше превосходительство! Это дело рук художника, весьма ловкого как в своем ремесле, так и в искусстве обмана. Художник сей злоупотребил простодушием вашего превосходительства, ибо это не подлинные масляные краски, а скверные самодельные, ими разве что стены мазать, ваше превосходительство! Они замешаны на обыкновенном скипидаре, в них добавлены также натуральный каучук, гипс... вот его засохшая корочка. А постоянная влажность холста, о которой вам сказали, что это пот вашей матушки, есть результат того, что ткань пропитана олифой в тех местах, где положена темная краска. Так что я весьма сожалею, ваше превосходительство!" Искренне огорченный нунций ничего больше не мог сказать этому твердокаменному старцу, который смотрел на него из гамака немигающим взглядом, ни разу не перебил его, погруженный в непроницаемую толщу какой-то азиатской отрешенности, в толщу молчания. Он даже губами не пошевелил, чтобы возразить нунцию, хотя сам, сам, лично сам был свидетелем чуда, свидетелем таинственного преображения простыни. "Я ведь сам завернул тебя в эту простыню мать своими собственными руками и я увидел чудо когда испугался тишины твоей смерти когда проснулся на раннем рассвете когда мне показалось что мир опустился на дно моря я был свидетелем чуда черт подери!" Но ничего этого он не сказал нунцию, моргнул дважды, не смыкая век, как это делают игуаны, слабо улыбнулся, вздохнул и негромко произнес: "Хорошо, отец, пусть будет по-вашему. Но я предупреждаю вас, что вы всю жизнь будете нести бремя своих слов. Повторяю буква за буквой, чтобы вы не забыли нигде и никогда, до гробовой доски не забыли того, что я вам сказал: всю свою жизнь вы будете нести бремя своих слов. Я не отвечаю за вас, святой отец!" Мир пребывал в оцепенении всю ту неделю дурных предчувствий, в течение которой он не вылезал из гамака даже для того, чтобы поесть, -- лежал, отгоняя опахалом птиц, которые привыкли садиться ему на плечи, отмахиваясь от соскальзывающих на него сквозь листву навеса солнечных зайчиков, которых он принимал за тех же птиц. В течение этой недели он никого не принял и не отдал ни одного распоряжения, однако толпы фанатиков при полном бездействии сил общественного порядка напали на дворец Апостолической нунциатуры, разграбили находившийся в нем музей исторических реликвий, схватили нунция, который сидел в эти часы сиесты в бассейне внутреннего дворика, вытащили его голым на улицу и обделали. "Представляете себе, мой генерал?" Но он даже не шелохнулся в своем гамаке, даже бровью не повел в ответ на эту новость, точно так же, как на ту, что нунция прогуливают на осле по торговому кварталу, обливают его с балконов помоями, кричат ему: "Эй ты, мисс Ватикан! -- кричат: -- Роди младенца, толстобрюхий!" И только после того, как стало известно, что полумертвого нунция приволокли на рыночную мусорную свалку и оставили там на куче нечистот, он вылез из гамака и, отмахиваясь от птиц, как от мух, отправился в зал заседаний. Он появился там, делая такие движения руками, словно снимал с лица паутину траура, хотя и не снял с рукава черную траурную повязку. Он глянул на всех опухшими от бессонницы глазами и приказал соорудить для нунция плот, посадить его на этот плот с трехдневным запасом продуктов и оставить в открытом море, на пути кораблей из Европы, дабы весь мир узнал, как расправляются с чужеземцами, которые замахиваются на величие нашей родины: "Пусть сам папа усвоит раз и навсегда, что он папа у себя в Риме, на своем золотом троне, а здесь я -- это я, черт подери, дерьмовые юбконосцы!" Предупреждение оказалось действенным, и еще до конца того года возобновилось обсуждение вопроса о канонизации Бендисьон Альварадо, о причислении ее к лику святых. Был открыт доступ к ее нетленному телу, гроб установили в главном нефе кафедрального собора, на хорах пели аллилуйю, объявленное было состояние войны с Ватиканом прекратилось, толпы народа на площади де Армас славили имя Господа и выкрикивали здравицы в честь мира, незамедлительно была дана аудиенция аудитору Святейшей ритуальной конгрегации, прокурору и постулатору веры монсеньеру Деметрио Алдоусу, прозванному эритрейцем, который прибыл с миссией изучить до мельчайших подробностей жизнь Бендисьон Альварадо, дабы не оставалось ни малейших сомнений в ее святости. "Вы пробудете здесь столько, сколько пожелаете," -- сказал президент эритрейцу, задерживая его руку в своей, и сразу проникся доверием к этому темнокожему абиссинцу, так как тот больше всего на свете любил жизнь, ел игуановые яйца, обожал петушиные бои, темперамент мулаток, танцы, всю ту фигню, что обожаем и мы, мой генерал! Потому-то перед этим чертовым законником в

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору