Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Улицкая Людмила. Медея и ее дети -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -
-- Ты в окно не пролезешь, -- ответила Маша, сбрасывая на пол Диккенса. -- Голова проходит, а все остальное уж как-нибудь, -- ответил Бутонов вроде бы недовольным голосом. Маша щелкнула задвижкой: -- Погоди, я стол отодвину. Бутонов влез. Он был хмур, слов никаких не произнес, и она только слабо ойкнула, когда он обеими руками прижал ее к себе. На ощупь она была точно как Розка. Машины небеса опять разъялись, и ворота в них оказались совсем не в том месте, где она трудолюбиво и сознательно их искала, листая то Паскаля, то Бердяева, то пропахшую корицей восточную мудрость. Теперь Маша легко, без малейшего усилия попала туда, где время отсутствовало, а было лишь неземное пространство, высокогорное, сияющее острым светом, с движением, освобожденным от всякой обязательности физических законов, с полетом и плаваньем и полным забвением всего, что оставалось за пределом единственной реальности внешней и внутренней поверхности растворившегося от счастья тела. Она еще медленно скользила вниз с последнего горного пика, когда услышала простодушно-плебейский вопрос: -- А закурить у тебя не найдется? -- Найдется, -- ответила она, приземляясь голой хрупкой ступней на дощатый пол. Она пошарила ногой -- пачка сигарет лежала где-то на полу. Нащупала ногой пачку, дотянулась рукой, раскурила и передала ему сигарету. -- Вообще-то я не курю, -- сообщил он как нечто о себе интимное. -- Я не думала, что ты придешь. Ты даже на меня не посмотрел, -- ответила она, раскуривая вторую. -- Я разозлился, зачем ты туда притащилась, -- просто объяснил он. -- Спать хочется. Я пойду. Он встал, натянул одежду, она отодвинула штору -- светало. -- В дверь выпустишь или в окно лезть? -- спросил он. -- В окно, -- засмеялась Маша, -- так будет ближе. ...Забавы Виталиса были самые младенческие: бросал наземь все, что ни попадало в руки, так что Алдона всегда держала для него эмалированную посуду, не стеклянную, ломал с удовольствием игрушки, рвал книжки и тоненько при этом смеялся. Иногда на него нападали приступы агрессивности, он махал сведенным кулачками и зло кричал. Мальчик этот внес своим рождением раздоры в жизнь окружающих. Гвидас был в глубокой ссоре со своей матерью Аушрой, которая и вообще-то была против его ранней женитьбы на много старшей его Алдоне, еще и с ребенком от первого брака. И Гвидас, по настоянию матери, долго медлил с женитьбой. Но женился он сразу же, как только Алдона с неизлечимо больным ребенком -- а это было с первой минуты определено -- вышла из роддома. Аушра малыша даже и не видела. Донатас, старший сын Алдоны, два года терпел сомнительные преимущества здорового ребенка перед больным, от тайной ревности перешел постепенно к открытой неприязни к брату, которого иначе чем "краб проклятый" не называл, и перебрался сначала к отцу, а через недолгое время, не прижившись в новой семье отца, к бабушке по отцовой линии, в Каунас. Бедная Алдона и это должна была вынести. В неделю раз, в воскресенье, заранее собрав сумки с продуктами и игрушками, первым поездом уезжала в Каунас и последним -- возвращалась. Бывшая свекровь, имевшая много собственного горя -- литовско-хуторского, ссыльного, вдовьего, -- молча принимала продукты. Пряча радостный или жадный блеск глаз, красивый широкоплечий Донатас брал из ее рук дорогие игрушки, показывал свои аккуратные тетради, полные скучных четверок ровно пополам с тройками, она занималась с ним математикой и литовским, а потом он провожал ее до калитки. Дальше бабушка не пускала. С тяжелым чувством Алдона уезжала из Вильнюса, оставив малыша с Гвидасом, с тяжелым сердцем уезжала из Каунаса: всем нужны были ее заботы и труды, ее старание, никому -- ее любовь и она сама. Для младшего она продолжала оставаться питающей и согревающей утробой, старший, как казалось, только ради подарков ее и терпел. Гвидас, женившийся на ней после большой любовной неудачи, здесь, на крымской земле, приключившейся, относился к ней ровно, гладко, без всякого внутреннего интереса. -- Слишком уж по-литовски, -- сказала она ему в редкую минуту раздражения. -- А как иначе, Алдона? Иначе нам не выжить. Только по-литовски и возможно, -- подтвердил он, а она, коренная литовка с прожилкой тевтонской крови, вдруг ожглась необычайным чувством: быть бы мне грузинкой, или армянкой, или хоть еврейкой! Но ей не было даровано ни счастливое облегчающее рыдание, ни заламывание рук, ни освобождающая молитва -- только терпение, каменное крестьянское терпение. Она и была агрономом, до рождения Виталиса заведовала тепличным хозяйством. Первый год жизни Виталиса, лишенная привычного зеленого утешения, она жестоко маялась, старательно училась быть матерью безнадежного инвалида, не спускала с рук своего косенького крошку, издающего слабый скрежет, совершенно нечеловеческий звук, когда она опускала его в кроватку. На следующий год ранней весной она заполнила картонные стаканчики, развела рассаду, разбила под окном огород. Она опускала пальцы в землю, и все то злое электричество, которое вырабатывалось от сверхсильного терпения и напряжения, стекало в рыхлую буро-песчаную грядку, утыканную стрелами лука и розеточной листвой редиса. Горькие овощи хорошо родились на ее грядках... Тогда Гвидас и начал строить дом в пригороде Вильнюса. Высокий забор он поставил еще до начала стройки: соседские глаза, нацеленные на маленького калеку, были непереносимы. В строительство Гвидас вложил всю свою страсть, дом удался красивым, и жизнь в нем стала полегче -- Виталис в этом доме встал на ноги. Нельзя сказать, чтобы он научился ходить. Скорее, он научился передвигаться и вставать из сидячего положения. Изменения к лучшему происходили также после жизни на море, и Гвидас с Алдоной после постройки дома не отменили ежегодного паломничества в Крым, хотя трудно было бросать дом ради глупого дела -- отдыха... Десятки маленьких детей прошли через руки Медеи, включая и Димитрия, покойного деда маленького уродца Виталиса. Ее рукам было знакомо изменчивое ощущение веса детского тела, от восьмифунтового новорожденного, когда ворох конвертика, одеяла и пеленок превышает само содержимое, до упитанного годовичка, не научившегося еще ходить и оттягивающего за день руки, как многопудовый мешок. Потом маленький толстяк подрастал, обучался ходить и бегать и через три года, прибавив несколько незначительных килограммов, бросался с бегу на шею и снова казался пух-пером. А лет в десять, когда ребенок тяжело заболевал и лежал в жару, в пятнистом беспамятстве, он снова оказывался неподъемно тяжелым, когда надо было переложить его на другую кровать... Еще одно маленькое открытие сделала Медея, ухаживая за чужими детьми: до четырех лет все они были занятными, смышлеными, остросообразительными, а с четырех до семи происходило что-то неуловимо-важное, и в последнее предшкольное лето, когда родители непременно привозили будущего школьника в Крым, как будто Медее для отчета, одни оказывались несомненно и навсегда умницами, другие -- глуповатыми. Из Сандрочкиных детей в умники Медея определила Сережу и Нику, Маша оставалась у нее под вопросом, а из Леночкиных умницей, к тому же и обаятельным, был погибший на фронте Александр. Ни Георгий, ни Наташа, по мнению Медеи, этим качеством не обладали. Впрочем, доброту и хороший характер Медея ценила выше, хотя было у нее высказывание, которое Ника высоко оценила и постоянно цитировала: ум покрывает любой недостаток... В этот сезон сердце Медеи было особенно обращено к Виталису. Он был самым младшим среди Синопли. По вечерам Медея часто держала Виталиса на руках, прижимая спинкой к своей груди и поглаживая маленькую головенку и вялую шейку. Он любил, когда его гладили: прикосновения, вероятно, отчасти заменяли ему словесное общение. "Отпущу их в Ялту на субботу и воскресенье", -- решила про себя Медея. ...Через несколько дней, после дневного сна, разбивавшего детский день на две неравные половины, прогулочная бригада из трех матерей -- Маши, Норы и Алдоны -- и четырех детей, совершая мелкие колебательные движения относительно курса, добралась до больнички. Виталиса обычно возили в прогулочной коляске, спиной к дороге и лицом к матери. На этот раз коляску толкали Лиза с Аликом. Медея, увидев их из окошка, вышла на крыльцо. Лиза, присев на корточки перед Виталисом, разжимала его пальчики, приговаривая: "Сорока-воровка кашу варила, сорока-воровка деток кормила... -- и, слегка тряся его за мизинец, пищала: -- А этому не дала!" Он пронзительно кричал, и непонятно было, плачет он или смеется. -- Радуется, -- со всегдашней неловкой улыбкой объяснила Алдона. Медея посмотрела в сторону детей, поправила скрученную вокруг головы шаль, еще раз посмотрела на Лизочку и сказала Алдоне: -- Прекрасно, Алдона, что Виталиса привозите. Лизочка у нас капризная, избалованная, а как хорошо она с ним играет. Пусть побольше с ним будет, всем полезно. Медея вздохнула и сказала не то со старой печалью, не то с усталостью: -- Вот ведь беда какая, все хотят любить красивых и сильных... Ступайте домой, девочки, я скоро приду... Двинулись в сторону дома. Маша вырвала толстую зеленую травинку со сладким розовым стеблем, пожевала: что имела в виду Медея, говоря о красивых и сильных? Не намек ли на ее ночного гостя? Нет, на Медею не похоже, она не намекает. Либо говорит, либо молчит... Бутонов приходил к Маше каждую ночь, стучал в окно, втискивал в его узкий проем поочередно свои атлетические плечи, заполнял собой весь объем небольшой комнаты, все Машино тело вместе с душой и уходил на рассвете, оставляя ее каждый раз в остром ощущении новизны всего существа и обновления жизни... Она засыпала сильным коротким сном, в котором все продолжалось его присутствие, просыпалась часа через два и вставала в призрачном состоянии безграничной силы и столь же безграничной слабости. Поднимала детей, варила, гуляла, стирала, все делалось само собой и легко, только стеклянные стаканы бились чаще, чем обычно, да фальшивые серебряные ложки падали беззвучно на земляной пол кухни. Незаконченные строчки появлялись в пузыристом пространстве, поворачивались боком и уплывали, мелькнув неровным хвостом... Бутонов же не говорил никаких слов, кроме самых простых: "Поди сюда... подвинься... подожди... дай закурить..." Он даже ни разу не сказал, что придет завтра. В один из вечеров он пришел к Медее на кухню. Пил чай, разговаривал с Георгием, который со дня на день откладывал отъезд, но наконец собрался. Маша искала бутоновского взгляда из тесного угла кухни, но воздух неподвижно лежал вокруг его любимого лица, вокруг неподвижных плечей, и никаких знаков близости от него не исходило. Маша приходила в отчаянье, он ли тот самый, кто приходит к ней по ночам, всплывала мысль о ночном двойнике... Простившись с Георгием и не сказав ей даже самого незначащего слова, он ушел, но опять пришел ночью, тайно, и все было как прежде, только в минуту, когда они отдыхали на берегу обмелевшей страсти, он сказал: -- Моя первая настоящая любовница была на тебя похожа... Наездница она была... Маша попросила рассказать про наездницу. Он улыбнулся: -- Да чего рассказывать. Хорошая была наездница. Худая, кривоногая. До нее я думал, до чего же скучное занятие детишек делать. Она исчезла. Хотя я думаю, что ее муж убил. -- Она была красивая? -- почти с благоговением спросила Маша. -- Конечно, красивая. -- Он положил ладонь на ее лицо, потрогал скулы, узкий книзу подбородок. -- У меня, Машка, все женщины красивые. Кроме жены. Когда он ушел, она еще долго представляла себе то наездницу, то жену, то себя -- наездницей... Прошли еще три огромные, как три жизни, ночи и три призрачных дня, а на четвертый день Бутонов пришел в неурочное время, когда Алдона мыла на кухне послеобеденную посуду, а Маша развешивала у колодца детское белье. Он спустился вниз, молча сел на плоский камень. -- Что? -- испугалась Маша и бросила обратно в таз отжатую пижаму. -- Я уезжаю, Маш. Пришел попрощаться, -- сказал он спокойно, а она ужаснулась: -- Навсегда? Он засмеялся. -- Ты больше никогда ко мне не придешь? -- Ну, может, ты ко мне как-нибудь заедешь? В Расторгуево, а? -- Он медленно поднялся, отряхнул белые штаны, поцеловал ее в сжатый рот: -- Ты что, расстроилась? Она молчала. Взглянув на часы, он сказал: -- Ладно, пошли. Пятнадцать минут у меня есть. Впервые при свете дня вошли они в Самонину комнату, удачно миновав Алдону, пристально теревшую тарелки, и через пятнадцать минут он действительно ушел. "Как уходят боги... Как будто его никогда и не бывало, -- думала Маша, обнимая полосатый половик, проехавший вместе с ней через всю комнату. -- Хоть бы Алик скорее приехал..." Теперь, когда все кончилось так же внезапно, как началось, и у нее осталась только тонкая пачечка грубых серых полулистов, исписанных марающей шариковой ручкой, ей хотелось скорее прочесть Алику свои новые стихи и именно ему рассказать обо всем, что на нее обрушилось. Алик в это время уже подъезжал к Судаку, а Бутонов, ему навстречу, на старом "Москвиче" Михаила Степановича, ехал в Симферополь, чтобы тем же самолетом, которым прилетел Алик, лететь в Москву вечером. Медея возвращалась с работы и первой увидела идущего от Нижнего поселка Алика -- в синем солнцезащитном козырьке и темных очках на городском незагорелом лице. Немного погодя Алика увидела и Маша, гуляющая с детьми в травяных зарослях Пупка. С криком "Алька! Алька! Папа!" понеслись они вниз по дороге. Он остановился, сбросил с плеч небольшой туго набитый рюкзак и раскинул руки для общего объятия. Маша подбежала первой, обхватила за шею с самой искренней радостью. Лиза с Аликом прыгали с восторженными воплями. К тому времени, когда Медея поравнялась с ними, рюкзак был наполовину разворочен, Маша распечатала одно из привезенных для нее писем, Лиза прижимала к себе пакет с тянучками и белесую куколку размером с мышь, подарок Ники, а маленький Алик расковыривал коробку с новой игрой. Старший Алик пытался запихнуть в рюкзак все то, что из него было вытащено. Алик расцеловался с Медеей и тут же сунул ей в руку картонную коробку, его обычное профессиональное подношение: -- Примите от нашего Красного Креста вашему Красному Кресту... Там были кое-какие дефицитные лекарства, пара колодок пластыря и обычные резиновые перчатки, которых в прошлом году в Судаке было не достать. -- Спасибо, спасибо, Алик. Рада, что вы наконец приехали... -- Ох, Медея Георгиевна, я вам такую книжку привез, -- перебил он ее, -- сюрприз! Как вы отлично выглядите! Он положил руку на макушку сыну: -- Алька, а ты вырос на целую голову, -- он сложил пальцы щепоткой, -- комариную... Маша от нетерпения переминалась с ноги на ногу, подскакивала: -- Ну пошли же скорее. Алик, наконец-то! Медея прошла вперед. "Удивительное дело, Маша действительно рада приезду мужа, не смущена, не выглядит виноватой. Неужели для них супружеская верность ничего не значит? Как будто не приходит к ней каждую ночь этот рослый спортсмен... А я, старая кочерга, -- улыбнулась про себя Медея, -- ну что мне за дело? Нет, просто мне Алик очень нравится. Он на Самуила похож, не чертами лица, а живостью, быстротой темных глаз, и такое же беззлобное остроумие... У меня, видимо, склонность к евреям, как бывает склонность к простудам или запорам. Особенно к этому типу кузнечиков, худых, подвижных... Но все-таки интересно, как Маша будет теперь выбираться из своего романа? -- Медея не знала, что Бутонов уже уехал, и с огорчением думала, что опять ей придется видеть чужие ночные дела, свидания, обманы. -- Как хорошо, что сама я была совершенно слепа к этой стихии, когда это касалось меня. И тридцать лет прошло уже, слава Богу, с того лета... Там, в заповедях блаженств, забыли все-таки сказать: блаженны идиоты..." Медея оглянулась: Алик тащил на спине Лизочку, в руке рюкзак и улыбался белыми зубами. На идиота он похож не был. Алик-муж, в отличие от Алика-сына, назывался Алик Большой. Большим он не был. Они были одного роста, муж и жена, и, если принять во внимание, что Маша в своей семье была самой мелкой, рост Алика никак не относился к числу его достоинств. Одежду на себя он покупал в "Детском мире", и за тридцать лет у него ни разу не было приличной пары обуви, потому что на его ногу продавали только топорно-тупорылые мальчиковые ботиночки. Но при всей его миниатюрности он был хорошо сложен и красив лицом. Принадлежал он к той породе еврейских мальчиков, которые усваивают грамоту из воздуха и изумляют своих родителей беглым чтением как раз в то время, когда они подумывают, не показать ли ребенку буквы. В семь лет он читал неотрывно тяжеленные тома "Всемирной истории", в десять увлекся астрономией, потом математикой. Он уже нацелился на высокую науку, ходил в математический кружок при мехмате, и мозги его крутились с такими высокими оборотами, что руководитель кружка только кряхтел, предвидя, как трудно будет юному дарованию пробить процентную норму государственного университета. Неожиданная смерть любимого отца, последовавшая от нелепой цепи медицинских случайностей, в течение нескольких дней развернула Алика в другую дорогу. Отец его прошел войну, был трижды ранен и умер от скверно сделанной аппендэктомии. Пока отец умирал от перитонита, Алик сидел возле него в общей палате на двенадцать человек и попутно узнавал кое-что о страдании и сострадании -- вещах, не входивших в программу вундеркиндов. После смерти отца, быстрых его похорон с военным оркестром и воплями обезумевшей матери под гнилым декабрьским дождиком бывшие однополчане и теперешние сослуживцы по болотистой слякоти Востряковского кладбища вернулись в их большую комнату на Мясницкой, выпили там ящик водки и разошлись. В тот же вечер впечатлительный Алик сменил веру, отказавшись от честолюбивых замыслов и от придуманной для себя биографии -- гибрида двух любимых его героев Эвариста Галуа и Рене Декарта -- в пользу медицины. Поскольку медаль он получил не золотую, а всего лишь серебряную, поступление в институт представляло собой сражение с пятиглавым драконом. Единственная пятерка, добытая без боя, была за сочинение -- Александр Сергеевич протянул ему дружественную руку. Тема "Ранняя лирика Пушкина" казалась Алику личным подарком небес. Остальные экзамены он сдавал комиссии, по аппеляциям, поскольку точно знал, что меньше пятерки получать ему нельзя, а преподаватели так же точно знали, кому их нельзя ставить. Первую же четверку, по математике, он опротестовал. Членами комиссии были мехматовские наемники, поскольку своей кафедры математики в мединституте не было. Неглупые аспиранты быстро поняли, что мальчик очень сильный. К тому же он проявил необыкновенную выдержку, отвечал четыре часа, и когда, наконец, ему был задан вопрос, на который он не смог ответить, он засмеялся и сказал комиссии, состоящей из пяти человек: -- Вопрос поставлен некорре

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору