Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Черкасский Михаил. Сегодня и завтра, и в день моей смерти -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -
д. В полутьме, затаившейся, молчаливой, в мышином шуршании подымается первая Веха. А казалось недавно -- верстовыми столбами, частоколом будут скакать за тобой годы. Мимо, мимо -- в юность, девичество, замуж. Как темно в опустелом саду. Я гляжу и не вижу, как встает, подымается плавно из тьмы Веха. Чьи-то тени бесшумно снуют, что-то двигается, что-то уходит, приближается новое, громоздится пугающе: то на сцене меняют для нас декорации. Завтра... завтра... А на небе все то же: в кротком бархатном звездном чертоге спит Боженька. Еле-еле колышится борода его сивая, млечная. Ты все знаешь, все сделал и сладко почил. Утро, дождичек -- серенький, мозглый бусенец. Деревья, что мокрые курицы, понуро опущенные. Трамвай мотается, лязгает. "Как кони медленно ступают. Как мало в фонарях огня. Чужие люди, верно, знают, куда везут они меня". У ворот машина, из ворот -- двое. Он и она. "Знакомьтесь..." -- представляет Людмила. Тискаю руку -- ту самую. Что ж, дай Бог! А лицо круглое, простовато мясистое. Шляпа. Не идет. А что тут пойдет? Милое светское замешательство -- как усаживаться, но ливрейно распахиваю дверцу -- на заднее. Им болтать, мне расплачиваться. Скользкий диабаз летит под капот -- серая пасть машины глотает тяжелые темносерые эти буханки. Не она -- я глотаю, давлюсь. А тебе бы, Саша, по сторонам не мешало: еще будешь и будешь ты здесь о торцы эти биться распято. "Как ваша дача?.." -- слышится почтительно насмешливый Людмилин говорок. "Ох, вы знаете... -- непритворно вздыхает тонковатый, но мягкий, приятный голос,-- столько мороки с ней". -- "Ну, вы же хотите особняк..." -- рассыпчато, с ядом. "Какой там особняк!.. Но поймите: и тому надо, и этому, и ничего нет. Всех просишь, всем надо кланяться". Я сижу сгорбясь и вижу все это к у п е (себя, их, шофера) со стороны -- с твоей стороны, доченька. Почему? за что эти люди и твой папка сговорились против тебя? Не пройдет и часа, как эти мясисто красивые, сильные руки, что лежат на портфеле с инструментом, возьмут крохотный блестящий ножичек и... И закрываю глаза, думаю, что еще здесь, по дороге, надо мне найти в этой милой беседе щелочку, чтобы вклиниться в этот стык. Как раз с тем, чего мы дома больше всего опасались. То, что Лина мне еще не сказала. И что решено нами. Будто мы еще можем что-то решать. Виктор Иванович... -- ложусь левым плечом на сиденье. -- Я, конечно, все понимаю и готов ко всему, но у нас с женой к вам просьба. Если нельзя будет все, уберите хоть то, что возможно. Ну... -- растерянно глянул на Людмилу,-- вы же знаете наши возможности... -- грустно покачал головой. Я понимаю... -- а сам обмер: наши возможности. -- Но все-таки... Мы еще тогда попробуем химией. Промолчали. Хирурги, они хорошо знали цену химии. Нож -- вот это земная ось. -- Ну, Александр Михайлович, мы пошли. Ругайте нас!...-- улыбнулась Калинина. И пошел отсчет -- сердцем, горячечной мыслью. "Успокойся, возьми себя в руки. И не кури так много",-- попеняла Тамара, каменно сидя все над той же страницей журнала. Час, другой... Пошел третий. -- Сашка!.. -- неожиданно запаленно, заплаканно и сияюще врывается Лина, которая уж никак не могла быть здесь. -- Тамарочка!.. Все вырезали!.. Радикально!.. Я в полдевятого уже была там, в операционной. Ну, возле. Они сбежались со всей больницы, говорят, что еще не видели, чтобы так оперировал. Блестяще!!! Но -- что, что?! -- молча встали мы. Зоя вышла ко мне. И говорит, что профессор сказал, что по виду доброкачественная, но надо еще анализ. Анализ?.. Срочную биопсию делают сразу. -- Это я уже знал. -- Ну, я там не понимаю, я же знаю, как ты к моей восторженности относишься, и передаю так, как мне сказали. Слово в слово. Распахнулись двери там, наверху, и в зеркале (оно во всю стену шло над лестницей, где под одним маршем сидели мы) увидели, как вниз по ступенькам быстро скатывалась Зоя Ивановна. И совсем не разумом, не словами -- черным страхом своим успел я отметить, что не смотрит она на нас, глаза свои под ноги стелет. Невеселая, сжавшаяся, готовая к встрече. Вы белье стирали в корыте? Так и Лина за минуту из черного, серого в наших душах взбила мыльную нежную гору перламутровых пузырей. Вот по ним-то и шла Зоя Ивановна. Лопались, с тихим всхлипом обдавали мелкими брызгами. Очень холодными. Деловито, сумрачно, но со слабой улыбкой подходила к нам. Все мы видели, поняли все, но вскочили, тянемся: подтверди, обнадежь! Подтвердила. Все так. И чего-то не так. -- Ну, я вам скажу, я многих видела, но таких рук!.. Не знаю, кто бы мог сделать лучше. Вы знаете нашу Людмилу, она сама на кого хочешь крикнет, а тут он... был там момент -- кровь хлестала. Тамара прикрыла глаза. -- ...стал кричать, как на девчонку. И она ничего. Из-зумительно! -- вот об этом она, загораясь, с восторгом. Как Лина. А биопсия? -- испытующе глянул я, совсем не желая прозреть то, что не додает. "Видите ли... -- а глаза в сторону, вниз, -- скажу вам по секрету: нашему гистологу верить нельзя. Вот посмотрит профессор Ковригин, наш консультант... Когда ответ? Ну, дней через пять, семь". И последние пузыри лопались. Не лгала Лина, но -- окраска. И вот тут явилась Людмила, стремительно, разгоряченно: "Ну, знаете, нам сам Бог его послал! Я слышала, что прекрасный специалист, но та-ак работать! Так виртуозно. Я подняла глаза во время работы, вижу -- битком. Кто-то плачет. Хотела их шугануть, а, ладно! Такое нечасто увидишь". Да, не часто. Такого ребенка в таком обществе. "Сейчас, сейчас профессор придет, мы вас позовем, и он вам сам все скажет". Радикально... по виду... гистолог плохой. Потому плохой, что плохое нашел? Но Людмила сияет. Что ж, такой виртуоз. И вошли мы. Сколько их!.. И стоят, и сидят, и в тесноте переминаются. Круглый стол, чай в казенных, но тонких стаканах, колбаса, булка. Профессор сидит за столом. Щеки сизо пылают, лоб влажный. Была удалена большая опухоль в забрюшинном пространстве...-- буднично начал. Как в справках. И пошло гладкой латынью, которую обычному смертному и с разбегу не выговорить. Он все держит коричнево-красный бутерброд в правой руке, левая машинально охватывает янтарный цилиндр и отдергивается: чай горяч. И парок над стаканом. Но где же "по виду"? А как вы считаете, профессор, прогноз? -- выдавил я где-то когда-то услышанное. Видите ли, все будет зависеть от гистологии, но повторяю: радикальное удаление, незаинтересованность лимфатических узлов, отсутствие видимых изменений позволяют надеяться...-- и впервые он улыбнулся, устало, беспомощно. И понятна мне стала эта улыбка: "Вы же знаете наши возможности". Надо уходить. Но как, если все... начинается сызнова. Чай не жжет -- пальцы плотно легли на тонкое, прочерченное матовыми виньетками стекло. Бутерброд как будто подсох, побурел. А ты еще там, на столе. Ничего не слышишь, не видишь, не знаешь. Поблагодарили, вышли, и Калинина следом. Смотрит, молчит, улыбается. Тамара поцеловала, отошла, отвернулась, выхватила платочек. "Тама-ара Федоровна-а... ну, что вы, держитесь..." -- "Ладно... ладно, из-вините..."--шепотом. И опять мы на том же жестком диванчике под лесенкой -- ждем, когда разрешат нам увидеть тебя. -- Альсан Михалыч, Тамара Федоровна!.. Вот так у нас всегда -- лифт испортился... -- улыбаясь, появилась Калинина. -- Сейчас Лерочку понесут по этой лестнице. И сразу же голоса сверху. Двое белозадо выпячиваются из дверей. Каталка. И на ней... ты ли, доченька. Ни кровиночки на таком твоем и таком не твоем лице. "Хлестала..." Чуть-чуть приоткрылись глаза. Когда было месяца полтора, набрел однажды бродячий фотограф на нас, пару снимочков сделал. Лежишь, смотришь, а глазенки пуговичные, несмышленые, плоские. Не в обиду тебе скажу, но у кошки и то умнее. Вот теперь такие же были. Но блуждали: кого-то им надо было. Маму, маму, конечно. Но остановились на мне. Что-то сдвинулось, отразилось: "Па-па..." -- шевельнулись запекшиеся. "Я, доченька, я с тобой!.." -- "Па-па... -- с трудом,-- а где мама?.."-- "Так-к!.. пошли!.." -- это мне. И пошла наша новая жизнь. Без подходов -- с налета. "Пи-ить..." -- "Губы можно немножко смочить..." --просветила сестра. "Ну, давай, я проведу ваткой, а ты облизнешь, хорошо?" Веки прикрыла два раза: поняла. И опять: "Пить...пить... маму..." Обмакнул ватку, отжал ватку, по губам провел. Заусенцы цепляются. Языком горящим, наждачным лижешь ватку -- может, что-нибудь выцедится. Сколько лет человек привыкает? Я привык часа за два -- живот прижимать при рвоте, поддерживать, воронкой тряпки пристраивать у головы, скатившейся набок. Потянулась ночь, Тамара сменила меня у постели, вышел в коридор, лег на кушетке -- не спалось, не лежалось. Вспомнил давнее. Года три тебе было, я пришел с ночного дежурства из цеха литографии, где служил сторожем, и услышал: "Папа, ты поспал на аботе? А тебе не было холодно? А ты чем укъывался?" -- "Ватником". -- "А он что умеет делать?" Дни и ночи смешались, но уже подсели к кровати заботы прекрасные -- как сварганить куриный бульон, яйцо всмятку, а еще шоколада дольку, того, что всегда для тебя, диатезной, был за колючей проволокой. "Запретный плод сладок". Истины оттого, наверное, и становятся ими, что во многом истинны. И наверное, прав Оскар Уайльд: "Самый лучший способ избавиться от искушения -- поддаться ему". Диатез -- вот и все наши бывшие беды, не считая обыкновенных простуд. В эти дни, в ожидании гистологии, мы узнали кое-какие подробности. Калинина прямо сказала про Малышева: "Если бы не он, мы бы просто зашили. -- и прочтя что-то в наших глазах, утвердила: -- И были бы правы. Да, да, поймите, этого мы не умеем. А он работает на сердце, на крупных сосудах. Он сумел отойти от аорты. Он привез специальный инструмент. -- Тот потертый портфельчик, на котором тогда, в такси, покоил свои крупные, такие красивые руки. И, когда говорили они о даче, эти руки очень смущались. -- И кроме всего прочего -- виртуоз, каких мало. Из-зумительный!.." И уходит, а вместо нее является вечер, и с ним Исламбек Харитонович. Как-то в полночь сидел я на диванчике в коридоре, уже было не спато порядочно, и чего-то зашлось сердце. Шаги... Подобрался я: кто-то чужой. Ага, рыжеусый, восточного вида химиотерапевт. Мы немножко знакомы -- он дежурил в одну из ночей. Не шумный, покойный, но струился воздух вокруг него, как над солнечной далью в знойный день -- коньяками, казалось, сигаретами, женщинами. Он зашел тогда, на минутку присел на кровать, пульс пощупал, ладонью ладошку мягко прихлопнул: все хорошо. А сейчас я вскочил -- поздороваться. "Сидите, сидите... -- глянул пристально, на секунду замешкался и -- эдак властно, решенно: -- Идемте со мной. -- Это еще зачем? Но, может, знает уже гистологию? Нет, не скажет. Коридорами, к лестнице, распахнул предо мною дверь: -- Входите, это ординаторская, я сегодня дежурю. Так вы располагайтесь. Свободно... -- из-под желтопивных усов пробилась пеной улыбка. -- Нет, нет, обо мне не беспокойтесь: есть еще ординаторская, на том отделении, где я работаю. Вот диван, чайник и плитка. Одеяла я сейчас принесу. Вам двух хватит?" -- "Ну, что вы, Исламбек Харитонович!" -- "Не - что, а располагайтесь. Да, вот еще сигареты. Вы, кажется, курите...-- хитро прищурился, вышел, вернулся. -- Вот вам сахар еще. А что же вы плитку не включили?" -- "Спасибо, я не хочу. Знаете, раз уж вы так добры к нам, можно я жену сюда позову -- пусть она. Мне все равно не уснуть". Я уже успел навести о нем справки. "Ну, вы даже не представляете, какой он внимательный, -- говорит наша дворовая знакомая женщина. -- Такой добрый, сердечный. Он, если узнает, что есть больной, к которому никто не ходит, а их ведь много здесь, приезжих, так он покупает им передачи и старается незаметно отдать, через регистратуру". -- Я ухожу... -- Говорит он мне тихо за дверью, -- вот ключ от кабинета профессора. Идемте, идемте... -- не слушает моих отговорок. -- А в ординаторской занято. Перестаньте благодарить, здесь все равно никого нет. А утром отдадите ключ уборщице. Вот диван, одеяло. Чаю, правда, здесь нет. Держите... -- протянул ключ. Я взял. И долго не мог удержать улыбки. Но опять не спалось. Диван, два стола, графин, умывальник, фигурные окна, и тот неживой свет с улицы, в котором двухкопеечная монета становится гривенником. Это я, двухкопеечный, здесь в кабинете. А ты, доченька, так и не узнала, где работает твой папка. Правда, когда подросла, о чем-то догадывалась, допытывалась: "Папа, а где ты работаешь? В редакции? В маминой? В папиной? А какая это редакция -- радио?" -- "Да... -- мысленно благодарил за подсказку. -- А почему ты об этом спрашиваешь?"-- "А меня в детском саду спрашивают. А я говорю: журналист. Я правильно говорю, папа? -- с неизъяснимым лукавством поглядывала: ты хочешь, чтобы я так говорила, я говорю, хотя: -- Папа, а ты правда журналист?" -- "Я кентавр, доченька". -- "Ты шутишь? А что такое кен-тавр?" -- "Человеко-лошадь". -- "Ги!... -- забегала. -- Человеко-лошадь!.. человеко-лошадь!.. Дай я на тебе покатаюсь. А как это: у него чего, голова лошадевая, а ноги человековые?" Пришлось добывать "Мифы древней Греции". Вот уж это для всех, для больших и малых -- вечное. А во мне второй день нет-нет да вдруг заведет давний оперный баритон: "Ты внимаешь, вниз склонив головку, очи опустив, ты внемлешь ответу..." -- Читай... -- склонив головку, просишь ты, не слыша этой "Страшной минуты". А баритон все выводит с таким чрезмерным чувством: "Я приговор свой жду, я жду решенья!" Сегодня, сегодня они скажут, что же сказала им гистология. "Иль нож ты мне в сердце вонзишь, иль р-рай мне откроешь!" Ох, уж эти влюбленные: нож, рай -- пачкуны амуровы. -- Ну, папка, читай... А что тут читать, муть какая-то, индонезийские сказки. Вот про няню твою давнишнюю и недолгую Каву, как ты ее величала, охотно бы почитал тебе дневниковые записи. Есть там и про чтение у Клавдии мысль замечательная: "А читанье ничего полезного не дает, только головы больно да глазам. Я бы ону взяла... -- схватила книжку,-- да в печь. А у вас и печи-то нету.-- Подумала, помолчала с минуту, вспомнила: -- Как приехала в Ленинград, так наклейки любила читать. У вас на дому столько обменов висит". -- "Ты и наше так же прочла?.." -- глупо спросил. "Ага, а то еще как? А вы такой страшный мне показались!" -- обрадовалась. "Почему?" -- "Не знаю, волос мало, а смотрите весело". И вот ниспускается на нас Людмила Петровна. Голос хлесткий, веселый, да уж знали мы цену онко-голосу: она и матери скажет тем же, не дрогнет. -- Ну, так вот, давайте-ка сядем, вот та-ак... -- вздохнула.-- Экспресс-гистология не дала ясного ответа. Были разночтения, были, прямо скажу, подозрительные клетки. Я бы могла вам назвать, но стоит ли? В общем, опухоль... доброкачественная. Доченька, как я сейчас прибегу и в глаза тебе ясно-ясно гляну, уже без утайки -- да здравствуют заговоры!.. Такие!... -- Мы долго смотрели и пришли к выводу, что это симпатобластома. "Что?! Бластома?.. -- дохнуло в душе холодом. -- Это же... что-то я слышал..."-- глянул на Тамару, и глаза ее тоже подмерзли. Таково наше общее мнение. Вот!.. -- улыбнулась и снова свела губы гармошкой. -- Но опухоли эти очень коварные. Будучи по своей гистологии доброкачественными, они клинически ведут себя... в общем, плохо -- рецидивируют. Как же так? Так!.. Виктор Иванович Малышев, когда я ему сказала, обрадовался: ну, говорит, я по семь раз вырезал. На одном месте? Да!.. -- широко улыбнулась. Но... какая же это тогда?.. -- "доброкачественная?" Бывает, Александр Михайлович,-- вздохнула и дружески подняла потеплевшие глаза. -- О, вы еще не знаете, чего только не бывает. И вот теперь мы должны вместе подумать. Я узнавала, где и у кого только могла, говорила со всеми китами, и никто ничего не может сказать. Одни говорят, надо делать облучение живота, другие говорят: не портите ребенка. Я прописала профилактически эндоксан в таблетках. "Эндоксан?!" -- мрачно переглянулись с Тамарой: ведь это она его принимала, ведь это -- от э т о г о! Мы что слышим? То, что хотим услышать. Если это хоть отчасти возможно. Семь раз "бластома, коварная, эндоксан" -- отпрянули, притаились, а шагнула вперед "доброкачественная". А пока, пока что мы едем домой. Я забыл рассказать, как хорошие, добрые люди помогали нам; я забыл рассказать.... впрочем, эта возможность у нас еще будет, а сейчас: вот парадный подъезд, и стоит перед ним машина. Ну, прощаемся!.. Всем спасибо!.. Где б вот так, безрежимно, по-домашнему, мы смогли б отбыть это время? Всем спасибо! А вам -- и зашитым, и радикальным -- чуда вам!.. всем, всем!!! Прощайте, прощайте и дай Бог никогда, никогда не увидеться. Влипли в переплеты оконных рам мучнистые лица, расплющились о стекла, ждут. Идешь, хворостиночка легкая, еле-еле на тонких бамбуковых. Колготки, что месяц назад туго входили, слабо морщат, обвисли. Оборачиваешься и... распахиваются окна в дождливый холодный октябрь: "Лерочка!.. Смотри, не возвращайся! Будь здорова, деточка!.." Сколько их...Машут, кричат, а в глазах так много, что и словом не стоит тревожить. У комарика лапки толще, чем та паутинка, на которой висит, перекручивается, трется об острые камни наше счастье, наша надежда, но ведь может удача взять тебя в белы руки, унести от беды. ЧАСТЬ ВТОРАЯ Вот и кончилось первое действие. Наскучавшись досыта, загремела стульями публика, задвигалась к выходу. Курят, трудятся над пирожными, далеко вперед (не обсыпаться б) вытащив голову. А иные каменно исчезают в дверях, где застенчиво выведено: 00. Да, ноль-ноль еще в наших гаданиях. Антракт!.. И, понятно, в анфиладах фойе закручивается шаркающее, разговаривающее, разглядывающее кольцо: это тоже театр, каждый здесь и актер и зритель. Вот за это тоже любят театр -- тротуар, бенуар, будуар. А мы, доченька, остаемся на сцене. Я не знаю, не знаю, чего еще ждут они в зале, когда смотрят на тяжелые жирные складки занавеса, но скучна, страшна нам изнанка его. Мы одни -- ты, мама, я, телефон. Ты лежишь и, наверно, о чем-то думаешь, смотришь, как мама наспех шьет для тебя полотняный бандаж -- чтоб тебе не с полотенцем ходить. Телефон молчит, а вон тот, лысоватый, с физиономией мелкого лавочника, смутно чует, как вокруг что-то движется, появляется, куда-то проваливается. Он когда-то даже в театре бывал, даже пару пьес сотворил, понимает: меняются декорации. Но того не ведает, что скоро, скоро предстоит ему самому переставить, решить. И начнет метаться и -- обычное дело -- только напортит. Но пока что он драит щелоком ванну -- чтоб тебя купать, еще стоя, под душем. Вот и вымылись, мама насухо обтирает тебя, натягивает ночную рубашку, потом желтую, очень странную фланелевую кофтенку: от года до семи лет росла она вместе с тобой и всегда была впору. Вот теперь папаше нести в кровать. Он совсем забыл, что занавес уже поднят, и, ставя тебя на кровать, успевает на миг замереть, на секунду прижаться к тебе. На о

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору