Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
я и, в последний уж раз говоря
тебе что-то, приложился губами к холодному. И к ручонкам припал. Кем-то
вложены были в них любимые твои незабудки. Голубо глядели, доверчиво. Все
забрала болезнь, лишь ладошки оставила, точеные пальчики. С лиловыми
синяками, фиолетовыми, от уколов -- во всю тыльную гладь ладоней, смотревших
укором. И не твой горьковато свежий, фиалковый аромат осторожно струился над
мраморно желтым телом.
Отошел. И припала тогда к тебе мама. Поднялась и, стряхнувши слезы,
поглядела невидяще в сторону тех, что толпились там, за канавой: "Пусть ни у
кого... -- сдавленно вскрикнула,-- ни у кого, у кого есть дети, никогда не
будет такого!"
День сиял, высокий, осенний. И чужие добрые руки нахлобучили крышку. И
темно у тебя там стало. Как в гробу.
И за тем же столом, где лишь утром лежала, встал хозяин:
-- Спасибо вам всем. За все, что для нас сделали. Но есть один человек,
о котором я бы хотел сказать особо и, думаю, что никто не обидится, человек,
который был для меня в эти дни ближе матери, который... так влезть, с
головой уйти в чужое горе... Спасибо вам, Анна Львовна.
И ответила она мне так просто: "Ох, Сашенька, все дело в том, что это
не было для меня чужим горем". И еще помню, как пустело вокруг. Уходили. И
вставало: а мы остаемся. С этим. А назавтра продолжил я День Благодарений.
Обошел телефоном всех, не забыл никого. И собачницу, добрую женщину, что не
сдрейфила дать слюну. И, сообщив, что тебя уже нет -- как ударил ее: не
смогла говорить со мной. Да и мне, признаться, было почти так же. А еще
через день оказала и Лина услугу: отвезла она тем, карантинным, все, что
брали у них. Анальгин лишь оставили. Да напутствие Никаноровны: справку о
выписке. Было там, между прочим, такое: "Под влиянием проводимого
комплексного лечения в течении эпид. гепатита наступило видимое улучшение".
Что ж, лечение, а не комплексная из трех подростеночков... ну, та самая.
-- Я бы сам съездил, -- сказал Лине, -- но видеть их не могу. Ты скажи
им, что мы ненавидим их. Только их. Ты не скажешь.
-- Нет, почему же... -- а глаза уклонились.
Да и же кто скажет, если сами не сможем, и нечего было на нее уж
такое-то взваливать. Вечером:"Все передала". -- "И это?" -- "Н-ну, в общем я
начала
этой, Татьяне, а она мне: я вас поняла". В это надо было поверить, не в
слова, но что та поняла. Привезла нам Лина твои вещички. Те, что ждали в
дезкамере этого часа. Были сшиты-продернуты ниткой халат, лифчик, чулки,
штанишки. По-живому заношенные, да не пахло все это. Даже хлоркой. Даже
смертью.
...А тогда, двадцать третьего:
Надо ехать. Стемнеет. -- И встал.
Иду-у!..-- отозвалась Тамара на тихий стук в стену. -- Читать? Сейчас,
сейчас... перелистнула, -- нам уж совсем немного осталось.
И читала, читала, пока я шел на вокзал, ехал до Разлива, брел к озеру,
берегом -- цикуту искал. Мысленно, только мысленно.
-- Ну, что? Не поедешь? Ладно. Не надо . Может, завтра. Посмотрим.
"И завтра, наверное, не смогу. Съездить что, найти, привезти, натереть,
а как дать?" -- стоял у окна, глядел на лужи.
Ну, вот и все!.. -- захлопнула книжку.
"Да, все... кто бы подумал две недели назад, что успеем дочитать".
Звонок в дверь. "Квартира восемнадцать?.. -- молодая, круглолицая женщина,
улыбаясь, стояла в дверях. -- Я врач..." -- "Проходите. Только, пожалуйста,
не мучьте ее". -- Тихо напутствовал в дверях. "Нет, нет, не беспокойтесь. --
И, нырнув в комнату, озарилась: -- Здравствуйте!.."
Я ушел, чтоб не видеть. Да, признаться, не засиделась. Подал плащик;
время все пожевало -- его, потертый портфельчик, туфли, халат, но на крепких
антоновских щеках ее покрошило свои алмазные зубы.
-- Как сердце? -- тупо, машинально спросил. -- Работает хорошо, но...
-- осветилась, -- я думаю, что недолго. Дыхание почти не прослушивается. Я,
правда, так, лежа ее послушала... чтоб не мучить. -- И все шире, беспомощней
улыбалась.-- Но мне кажется, что недолго. Ну, если что... -- никак, ну,
никак не стянуть было ей на молнийный замочек добрые спелые губы на добром
лице. -- Не стесняйтесь, звоните. До вечера -- нам, а потом в неотложку.
Ну,.. -- растерянно, радостно
глянула: -- До свиданья. Скажите, сто восемнадцатая квартира
где?" -- неожиданно посерьезнела: там сто восемнадцатая, там
нормальный ребенок, нормальный больной.
Так и вышла в лестничный полумрак, где никак не хотели гореть лампочки
и который сразу же празднично озарился -- от нее. Захлопнув дверь, глядел в
темный междверный тамбур. Где же я слышал про сто восемнадцатую квартиру? Ну
да, в "Мастере", когда он с Маргаритой прилетает прощаться к Ивану
Бездомному.
"-- Нет, Прасковья Федоровна, не надо доктора звать. А вы лучше
скажите, что там рядом, в сто восемнадцатой комнате сейчас случилось? -- В
восемнадцатой? -- переспросила Прасковья Федоровна, и глаза ее забегали. --
А ничего там не случилось.-- Но голос ее был фальшив, Иванушка тотчас это
заметил и сказал: -- Э, Прасковья Федоровна! Вы такой человек правдивый... Я
ведь через стену все чувствую. -- Скончался сосед ваш сейчас".
Да, скончался мастер, и дал ему Бог, презрев ходатайство Воланда, не
райские кущи, а только покой. И, должно быть, недаром в то лихолетье именно
так распорядился всеми ими Михаил Афанасьев Булгаков, потому что рай --
давнишняя пошлая сказка и зачем он? Лучше покой. Только дал он живой, а не
тот мертвый, о котором писал Микельанджело. На то Его воля: писатель, он
тоже ведь бог -- хочу милую, хочу казню. Вот и выбрал лучшее: вроде живут и
вроде бы нет. Потому что какая же это жизнь, когда полный покой?
-- Папочка!.. Ты что там делаешь? Брось, иди к нам, -- обернулась с
улыбкой ко мне. -- Смотри, как Лерочке понравился твой лимонад. Да,
доченька? -- (И ты подняла руку, показала нам: на большой палец). -- Еще? --
засмеялась мама, окунула шприц в чашку. -- Смотри, мы почти уже всю бутылку
выпили.
Я схожу, еще принесу.
Сходи-и!.. Если тебе не трудно. Что, доченька, ты хочешь сказать?
Л-Е-Г-Ч... -- пальцем по одеялу.
- Тебе легче? Да?.. Лучше?.. Да!.. Немного? Сейчас, сейчас папа еще
принесет!
Пошел я -- быстро, осознанно. Не в Разлив -- за бутылками.
-- Ну, купил? Две, смотри, Гуленька. Дать? Дать!! Сейчас...
На коленях лежал Гайдар. На табуретке порошковый анальгин, палочки,
вата, блюдце, и на нем под салфеткой (стерильно!) шприц.
Ну, еще? Саша, смотри, она уже выпила почти полторы бутылки.
Ну, раз хочется...
И с давно невиданным удовольствием ты попила. Нет, не эти губы твои, а
далекие -- как умели они не жадно, благородно сдержанно принимать ложку,
груженную кашей, супом. Тугие, темно-крепкие, хоть широкие, а все же
хорошие.
-- Вот, папочка, тебе!.. -- подала с улыбкой для стирки комок кофейно
испещренных пеленок.
Позвонила мать, сказала, что хочет прийти. Что ж, если не страшно. Как
завидую тем, кто может уйти и не видеть. Только так, чтобы не уходить от
тебя, чтобы ты была здесь, но чтоб этого не было. Но тогда зачем уходить? А
дождь все шел, шел, фонари болтались над плоскими лужами, и мерещилось мне,
будто они осторожно кипели -- шевелением выгребной ямы.
Пришла мать, села, не она надевала -- сама надевалась на лицо ее маска,
стоическая. И молчала. И ты. Но еще есть время, говори же, доченька, говори!
Очень мало осталось, еще я не уехал туда за цикутой, говори, говори!
-- Саша!! Скорей вызывай!.. -- ворвалось из комнаты в кухню. --
Доченька, сейчас, сейчас!.. -- анальгин, шприц. И успел увидеть, как села,
заметалась.
Они прибыли так, что даже нам не показалось долго. Врач спокойный,
хмурый, приятный. Подступил с иглою к тебе. Как сказал "неотложный" наш
мальчик? "По отношению к детям нельзя применять телесные наказания, можно
только физические". Провожая врача, видел, что весело ему не было.
Участковая улыбалась виновато, растерянно. Она - добрая, выпестованная на
ангинах да насморках, никак не могла удержать улыбки -- белой розой в алых
губах расцветала никчемность. Он давил беспомощный вздох. Оба были понятны.
Но не оскорбляли, нисколько. "Звоните, если что. Мы сразу приедем".
Вышла на кухню моя мать, шепотом: "Боже сохрани!.. Ты не видел, как она
себя кулачками по голове била... от боли. Бо-оже мой..." -- и в глазах ее,
кроме увиденного, я прочел боязливый упрек: ну? надо было тебе ее брать? И
растерянно опустил свои в пол. "Спит... -- вышла Тамара. А в этих глазах
острыми ледяными осколками стыл раскрошившийся ужас. Головой (не чувствуя
этого) тихонько раскачивалась. И опять слились наши взгляды: ехать... надо
ехать в Разлив. -- Давай ляжем. Ну, что ты все маешься".
Спали вы. Я выделывал то же, что одно существо, о котором поведал нам
мальчик: "Гусеница молча ползала по дну коробки". На столе бдела настольная
лампа. Для которой мама сшила абажур из своего сношенного платья цвета
роскошной морской волны. Из того, в котором вынесла тебя (полешко березовое,
перетянутое розовой лентой) из родильного дома. "2 июля 1960. Типус! (это
было одно из наших имен). Ну, вот и явилась на свет такая цаца -- Валерия
Лобанова -- крепкая, ладная девка с пухлыми пальчиками, с черной курчавой
головой. Вот личика я не успела разглядеть -- оно морщилось, а рот был
широко открыт в крике. Она начала орать благим матом, как только нос
высунулся на свет божий. Голос громкий и требовательный, но не противный.
Очень походит на того грачонка, которого я спасала у нас под окнами. А
вообще-то никаких материнских чувств, восторга и умиления еще не испытываю,
а просто приятно, что мучения кончились, что дочка здоровая. Может, когда
буду кормить, появится материнское чувство. Надо скорее делать ремонт, а то
ведь меня продержат только неделю. Уж ты там крутись, терпи. 6 июля. Китя!
Спасибо за внимание! Вчера объедалась яблоками, помидорами, сыром и --
прочь! Ты больше не присылай ничего. У нашей Помидоринки уже отвалилась
пуповина, прибавляет в весе, здоровенькая. 7 июля. Саш! В субботу еду домой.
Приходи встречать. Надеюсь, пол в комнате просохнет. 8 июля. Здравствуй,
торопыжка-зашивалка! Все-таки зашился ты, как я погляжу. Я-то управилась к
сроку, Помидоринка тоже. Ну, ладно, разрешили выписаться в воскресенье. Так
что пол успеет просохнуть. Что за краска такая тебе попалась?" (Я тогда
покрыл наши доски в комнате краской, а она не желала сохнуть, вот и ублажал
ее по совету бывалых людей хлебным квасом). "Сегодня уже выписались трое из
нашей палаты -- я с ними рожала. Меня берут завидки, но я все-таки не
огорчаюсь. В общем, все к лучшему. 9 июля. Типус! Все наши уже отбыли домой,
меня положили в коридоре, палату дезинфицируют. Я поплакала немножко, но
утешилась, что завтра домой -- как-нибудь стерплю. Не опаздывай, пожалуйста,
а то я исстрадаюсь тут. И, пожалуйста, не приводи много народу. Ты знаешь,
как я люблю пышные церемонии".
Оглядел я вас. Лампа плавала в теплом желто-зеленом абажуре. Который и
сам уж не помнил, кем он когда-то был. Что ж, это было так же давно, как то,
про что сказал мальчик: "Свеча тускло освещала толстый стакан, в котором
были гусиные перья, тетрадь в черном переплете и курчавая голова Пушкина".
Приоткрыл окно, влажный воздух, процеженный сквозь частые нити дождя, свежо
полился в комнату. Постоял, скользнул взглядом по книжным полкам, там,
откуда ныне глядишь. Там, где нынче цветы, и над ними трутнем жужжит
вечность. И тебя обнял взглядом. На боку лежала, и ручонка была, как раньше,
заброшена вверх. И дыхание тяжко прерывистое. "Через месяц, через год -- как
будем мы переносить, что моря отдаляют нас друг от друга, что день начнется
и день кончится, а Тит никогда не увидит Береники, и она его никогда не
увидит". На балкон вышел, покурить. Так же нежной, влажной ладошкой
пошлепывало по лужам. Ветер, стихший, так же рылся, чего-то ища в листве.
Так же ныло, что завтра мне ехать. Искать, тереть. "Папа, ты что не тъешь
мне моковный сок?" Нацеживать в шприц. Чтобы дать тебе. И глядеть. Щелчком
отбросил окурок. Полетел, угасая, дугой. И прошло: так и ты в нашей жизни. И
Гайдара представил -- ту книгу, что лежала на стуле подле дивана. И прошло,
раздирая: что книги? вообще все? теперь? Но яснее этого холодело в
просветах: еще меньше значит твоя жизнь -- засохшая веточка на буйно
клубящемся вверх да вширь древе жизни. От Гайдара хоть что-то осталось. Как
писал один даровитый школьник: "Я бы поставил такой памятник этому
литературному герою: он сидит и читает книгу. Одна нога стоит сзади, другая
спереди. Одной рукой он приглаживает волосы, другой указывает вперед. Голову
он запрокинул назад и мечтательно смотрит вдаль".
И едва лишь переступил порог от балкона, что-то стукнуло: внятно,
странно. Будто кто-то вошел. "Что за черт?" Заглянул к вам в большую
комнату. Никого. Да и кто может? Но подался на кухню. Никого. Свет горел --
везде. "Будто смерть вошла",-- пробежало ознобом. Дверь проверил. Все на
месте -- засов. И на крюк еще взял, как всегда это делали на ночь.
Усмехнулся: "Как же, заложишься от нее". Что же это такое было? Года в два
говорила с испугом, прислушиваясь: "То там сюмит? (кто там шумит?) -- И себе
отвечала: -- Атобас". Автобус? Это он уже подъезжал к нам.
Подошел к тебе, присел на диван: не понравилось что-то мне. Руку взял,
нашел пульс. Что такое? Тук, тук, тук... пропуск. Тук, тук, тук... пропуск.
Опустил руку. Упала. Пальцы, чуть согнувшись, свободно легли. Что же это?
Сердце? И опять взял руку: тук, тук... тук, тук... такой страшный пропуск.
Прошел в маленькую комнату, прикрыл дверь, тихо в трубку: "Анна Львовна,
что-то сердце у Лерочки... как-то странно. С перебоями". -- "Может, от
укола? Спит?" -- "Да. И дышит плохо. Ну, я пойду". -- "Звоните". Сел, руку
взял. Тук, тук... тук, тук... Чаще пропуски. Тамару? Нет, не буду, жалко
будить. И отметилось (и подумалось: странно, что отметил) -- из подмышки,
как в котельной в жару, на живот холодной острой иголкой упала капелька
пота. Вторая. Тук, тук... тук, тук... Ох, как дышит!.. Нет, так еще не было.
-- Лерочка... доченька... -- передвинул подушку, приподнял.-
Доченька!.. -- "Худо, худо! Тамару? Это от того, понтапона, вот и давай
снотворное". -- Доченька, тебе плохо? Тамара...Доченька! Давай сядем.
И в последний раз приоткрылся, как мог, еле-еле, глазик,
заволакиваемый, и не боль, не мука, что будят -- мольба, предсмертная и
безмолвная: ПАПА!.. ПАПА!.. ПОМОГИ!!!
-- Доченька... Лерочка!! Ну, давай, давай сядем... -- "Нет, нет, это
что-то... хрипит... боже мой". -- Тамара... Тамара!..
Да?...что? -- села.
Что-то плохо... дышит...
Я держал тебя, но все хуже, хуже -- быстро, сразу. И валилась,
обмякнув.
-- Поставим!..--вскрикнула. -- Лерочка?.. До-оченька!..
Подняли. И упали на мамины руки твои острые плечи, и ручонки повисли.
-- Положим!.. кислород!.. помоги... держи... Лерочка? Лерочка?! Надо
ротик открыть!.. Диван к свету... на середину...
Торопливой рукой Тамары надписано над аршинными буквами: "Окт. 66.
Леркино объявление:
ХОДО
НЕТ
НА ДЕВА
Н"
Передвинул. Стал искать... там, во рту... что мешало.
Дави!.. дави же!.. -- и сама рукой к кислородной подушке.
Пульс... -- бросил подушку, взял ручонку, падающую. -- Нет...
кажется... -- наклонился ухом к груди.
Бьется?
Да... и нет... нет...
Но дышит...
Раз... другой... Встали. Молча. Над тобой. Поглядели: вот оно, то, чего
жаждали. И не помню, сколько стояли, но знаю, что пошел я звонить.
"Анна Львовна, Лерочка умерла... умирает". -- "Так умерла или умирает?"
-- так она и осталась во мне эта странная, спокойно логичная фраза.
"Кажется, умерла". Вернулся, упал на колени, ухом -- к груди. И словно
услышал: тук... тук...тук. Все. Поднялся. Машинально взглянул на часы.
Двадцать два часа десять минут. Двадцать третьего сентября. И вот это
число, эти стрелки, их положение, до сих пор помню, чувствую каждый день,
дважды в день, утром и вечером. "Надо... этим звонить", -- набрал номер. И
мгновенно примчались. Тот же врач. Что укол делал -- час назад. Наклонился.
Положил руку на лоб, приоткрыл веко.
--М-да... все... -- разогнулся.
--Умерла? -- оба.
--Да.
Но ведь... еще теплая...
Это не скоро... часа два.
Мы остались одни. И, как прежде, тебя обцеловывая, раньше всех всегда
чувствовала страшный подземный огонь смерти -- так сейчас, наклонясь и
припав губами, сказала твоя мама: "Остывает... эта..." Да, то чужое, что
жгло, убивало -- холодело быстрее тебя, твоего, еще твоего тела. И опять --
сразу же -- неизбежно вставала череда наших дел: "Надо мыть ванну". Чтоб
тебя. И звонить. Анне Львовне. А она по собственной воле -- Горлову, а он --
твоей бабушке (только-только вошла, вернувшись от нас). И еще, наверно,
кому-то. И пошло, заскрипело, поехало, расходясь кругами все шире, шире. От
тебя, в Лету брошенной.
Мыл я ванну. Чтоб в последний раз тебя искупать. Нет, обмыть. Мыл я
ванну, и текло соленое, мешаясь со щелоком. Если были счастливейшие минуты
(после утренних, когда просыпалась) -- это те, что во время купания. Эх, да
что там -- те ли, эти ли -- разве мало их было. Я всегда один тебя нес. А
теперь и вдвоем трудно было Мы обмыли тебя. Мы одели тебя. В нашей
маленькой, в вашей спаленной комнате, стол расставил целых шесть ног,
раскинутый вдлинь. Бело застланный. Жестко застланный. С плоской чистой
подушечкой -- твоею младенческой. Нарядили тебя в лучшее платье, выходное,
бирюзовое, газовое. В то, которое так просила весной, на май, принести в
больницу. Руки сложили. Как прелестны они и сейчас -- эти пальчики. Даже
темные синяки их не портят. Мы головку твою положили по-новому: набок, чтоб
о н а не видна была тем, что придут. Ну, она -- что убила тебя. И ушло это
сразу -- твой изувеченный лик. Все ушло, и вернулось родное, любимое личико.
И ушастое, и губастое, и глазастое, но -- твое.
Рассветало. Мы входили по очереди. Чтоб с тобою наедине. Знали:
сыплются, досыпаются, оползая, все быстрей, быстрей, последние наши
песчинки. Доченька!., холодней всего, ледяней всего -- ты. И стола этого,
полированного. И шкафа, и зеркала, бело ослепшего. Даже труб, железно
холодных, вот этих, ледяней ты. Не скажу теперь: не уходи, доченька, оттуда
не возвращаются!.. Не скажу теперь, нет -- ушла. Понял я, понял сразу же --
ох, как правы были они!.. Анна Львовна, другие. Если б сделал я (разве не
было времени, морфия?), если б сделал -- не жить бы мне, нет. А обречь тебя
на мучения? Что же? Как же? Может, вы должны были это сделать? Не сказавши
нам. Но простили б мы, поняли бы? Не знаю, не знаю.
В душном августе в той желтушной больнице, в те горящие дни, когда
тлеть начинало безумие, когда легче стало тебе от народного средства на
день, на два, и возрадовалась твоя глупая мама, -- ты, рисуя, играя, вдруг
задумалась и спросила:
-- Мама, а я буду слышать на том свете, что вы говорите на этом, на
вашем свете?
Доченька, слышишь ли ты свою маму?
-- Птичка моя маленькая, нахохленная. Как она садилась и глазиком
своим... единственным заглядывала в боксы. Что там делается. Что она видела?
Двери эти и потолки...