Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Черкасский Михаил. Сегодня и завтра, и в день моей смерти -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -
ньких цветочка. И Горелов, казавшийся ребусом, тоже открылся. И, услышав позднее от смежных онкологов про него: "болонка", не стал возражать. Двадцать лет уже минуло с того дня, двадцать. Боже мой, это сколько ж детей, родителей, судеб прошло через их руки. И каких судеб! Но гораздо позднее, когда уже не было ни тебя, доченька, ни твоей мамы, когда я вручил эту книгу одному онкологу, о котором речь еще впереди - уже в следующем абзаце, он сказал: "А вы знаете, у Горелова такое несчастье - погиб сын. Как он почернел. И я без вашего разрешения дал ему эту книжку. Прочел. И пожал плечами. Но вы правильно о нем, о тогдашнем, все-таки написали". Можно домой, но еще предстояло найти Кашкаревича, здешнего химиотерапевта; говорили о нем хорошее, и хотелось посоветоваться -- не подключить ли к эндоксану и винкристин. "Видите ли... -- закуривал, отгоняя дым, в котором плавало его хорошо прокопченное, смуглое лицо. -- Вы меня спрашиваете, какие сгедства применять,-- грациозно грассируя, четко, внятно сыпал слова. -- Но что я могу вам сказать, если вы сами не знаете диагноза? Нет... -- решительно отодвинул справки,-- то, что говорят одни, то, что другие -- не мне их судить. Но я как химиотерапевт, должен знать, от чего мне лечить. Установите диагноз и тогда пожалуйста. Поймите: две разные опухоли не могут быть вместе", -- и снова меня удивила улыбка -- как заученно ловко обгоняет она не участвующие глаза. В коридоре что-то остановило. Ах, вот, фотографии, густо налепленные на стене, в позах, в рабочей обстановке. "Доска почета". Так и есть -- Горелов. И опять резанули извечные "ножницы": правда этой Дощечки, правда нашей беседы. Книга для месткома. Книга для родителей. "Заместитель заведующего детского отделения Горелов во время приема". Ах, как нежно выслушивает он пациентку, девочку лет восьми. Которая еще смотрит так ясно, немученно. Кто она -- больная или муляж, чтобы дать врача в деле? Если ты манекен, девочка, будь счастлива, милая, не давай, ни за что не давай, чтобы этот перегородил пред тобою дорогу. Если же ты... но об этом лучше не думать. Мы везем тебя в родной институт, о котором когда-то не ведали. Сколько раз на своем самосвале проезжал я мимо него лет десять назад, хоть бы за веко меня дернуло что-то. А ведь были, были и тогда дети, такие же, схожие. И чьи-то родители тоже были, маялись обреченно. По пути заехали к Нине Акимовне. Я остался внизу, в такси, вышли скоро: "Говорит, что ей нравится. Очень",-- хмуро проговорила Тамара. Эх, если б не было той московской биопсии! Но постой, постой, а что если те не правы? Тогда остается бластома. Надо к Соколовскому. Срочно. С этим хилым росточком и входим под высокие своды тополей-голяков. ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Все мы любим серьезные книги, все мы любим смешные книги. Но на этой земле смешных почему-то так мало. А серьезных так много. И бывало, в молодости, если шло у героев к счастливой развязке, а писатель уже намекал кулаком в зубы: не надейся, не жди! -- как мне жалко их было, как больно. И просил его охранить их, спасти от беды. Ту же Бэлу от такого (но любимого все же) Печорина. Ведь поют же нынче эстрадники: "Мы желаем счастья вам!" Вот и вы, литераторы, так бы, что вам стоит? Но писатели-изверги не давали героям счастья. И с годами понял: бессильны, так, наверно, устроена жизнь. Вернее, обе они -- литература и жизнь. "Обыкновенные истории" пресны, надо что-то горше, солонее, пронзительнее. Да и накарябать об этом куда легче, чем про обыденное. Да и нам самим ух как нравится в книгах чужая трудная жизнь. Сочувственно, даже завистливо примеряем чужие дни на себя. Муку Вертера, "безумие" Мастера, неизъяснимую власть над женским сердцем Печорина. Нацепил, поносил, сбросил, потому как зовут: "Ваня, иди же обедать!" И еще понимал я, что настоящее "пишут кровью". Лишь страдание дает силу писателю. Силу, которой нельзя научиться, взрастить в себе. Да, страдание-- "благоприобретенное" либо свыше заложенное. То, с которым пришел в этот мир Лермонтов, то, которое гнездилось в душе даже самого гармоничного, самого солнечного Пушкина. Теперь это стало азбучной истиной. А тогда апрельские еще были дни. "Мама, мама, это я дежурю, я дежурный, мама, по апрелю". И дежурить мы начали сразу. Видно, хорошо тебе было, если заведующая Четвертой госпитальной распахнула пред нами покои. После мальчиков с Песочной и режим, и врачи здесь почудились сказкой. Но гребу я на Каменный остров, через Невку, в филиал Онкоинститута, где знакомый и милый Харон (Соколовский) перевозит на стеклышках еще неусопшие души. И тогда, осенью, шел несчастным к нему, а сейчас? Помните, как я начал книгу? "Самое страшное, что могло случиться со мной, случилось". Не высиживал, не придумывал самую трудную первую фразу -- само написалось. А теперь, двадцать лет спустя, прочел примерно такое же у Приставкина о его братишках Кузьменышах. Но, скажу вам, что все это ерунда, ибо нет пределов у страшного. А вот счастье однообразно -- золотистое его донышко всегда видно. Подал Соколовскому два прямоугольных стеклышка, на которых присохшие лиловые пятнышки. "Это первое? -- вставил он в микроскоп, оторвался, закурил, рассмотрел второе. -- Данных за то, чтобы это была ретикулосаркома, я не вижу. Понимаете, есть случаи, когда мы разводим руками: ничего не можем сказать. И тогда я прямо говорю: не знаю. Может, кто-нибудь знает, а я нет". -- "Но ведь там же смотрели, вот подпись, профессор..." -- "Ну, и что? Ретикулярные опухоли я хорошо знаю. Тут все дело в опыте, кто и на чем набил руку. Я в Москве верю только двум гистологам. Доктору Гольбарт, это женщина, и Краевскому. Попробуйте, пусть они посмотрят. Поймите, тут важна школа. Заключение? Хорошо..." А Жирнов не поверил Соколовскому: "У нас очень опытные гистологи. Надо, чтобы смотрели детские паталогоанатомы. Покажите доктору Семеновой, там же, в Педиатрическом. Ее мнение очень важно". Показали и... кто сказал, что третьего не дано? Нам дали. Лимфосаркому дали. И тогда мы отправили эти стекла в Москву, Краевскому. М-да, школа есть школа -- и в фигурном катании, и в обычной школе: он, Краевский, сказал: нейробластома. Но, узнав, что подействовал эндоксан, удивленно покачал головой. Что сие означало, мы не узнали. Так что снова повез я проклятые стекла уже в наш рентгеновский институт. И оттуда доставил лимфосаркому. Вот тогда наконец-то мы вообще перестали их всех понимать. Лишь одно уяснили, что из всех гистологов самый знающий, самый мудрый тот, который и по сей день безбоязненно живет в словаре Владимира Даля: "Это, видно, решета гоном гнали,-- сказал литвин, глядя на лапотный след". Но тогда, выходя от любезного Соколовского, я баюкал бумажку. Из нее надумал я, как в старые добрые времена, сделать кораблик и спасти тебя в нем. Кашкаревич чего требовал? Единомыслия. Вот и вез ему "заключение". И сидели мы с Линой во дворе, ждали, пока созреет и лопнет очередной важный симпозиум. Фурункул везде фурункул, так же, как опухоль, поэтому венгерские онкологи и без переводчиков хорошо понимали, что русским коллегам так же нечего сказать, как и самим венграм услышать. Поэтому заседание проходило в истинно творческой обстановке. Однако на всякий случай были предприняты чрезвычайные меры: в работе Симпозиума участвовал персонально приглашенный Буфет. Он прибыл из самых высокопоставленных кругов и, пожалуй, лишь у него были веские аргументы, особенно по весне -- свежие помидорчики, огурчики, черная икра, семга, коньяк, яблоки и конфеты, с которыми не столкнешься даже в театральном антракте. Мы сидели, молчали. Я с тобой, Лерочка, тетя Лина со мной. Но, ей Богу, тете Лине было куда веселее. Правда, она не в пример другим полагала, что молчание серебро, а слово -- золото, но терпения у нее было ровно столько же, сколько и остального. Я глядел на этот казенный двор, откуда ушли строители и куда еще не пришла зелень; двор, который шелушился, как добрая плешь; двор, зализанный наждачным асфальтом, загримированный узенькими газонами. Когда-нибудь эта травка, политая невидимыми слезами, зацветет джунглями, и тогда, наверно, серым да синим халатам будет где спрятать свое "противопоказанное" солнышку тело. Но сейчас только три березки да две сосенки хором исполняли обязанности леса, тени, шелеста и медицинского милосердия. "Ну, ты подумай, о чем они могут там говорить! Кретины!"-- взорвалась Лина. -- "Сходи... посмотри". Принято это было всерьез. И надолго. Но: "Сашуня!.. -- опакеченная (в обеих руках по свертку) катилась она на меня. -- Гляди, что я взяла Лерочке. -- Это были помидорчики, бутерброд с семгой. -- А это я себе взяла. Чернослив в шоколаде. Лерочке нельзя шоколад, а ты не любишь. Я все узнала, сейчас они отвалят. Кашкаревич с ними, они там сидят, коньяк, икра, фрукты, ну, ты скажи!.. Ой, гляди!.." Дети... сами вышли, сами гуляют. Как убого здесь все, нераздольно, да ведь надо же чем-то заняться, и взбираются не по-детски долго, безвкусно на качели, но, начав, забываются, уже слышится смех, вскрики. И почти в одно время с детишками посыпались из других дверей те, что даже ни разика не взглянули в сторону этой рвущей душу мелюзги. Да и то сказать, заботы у них были поважнее -- разбирать свои (по чину, по сану) вдруг очнувшиеся, глухо забормотавшие машины. Их, ученых, винить? Но за что? Это жизнь. Про которую издревле сказано: горе побежденному. Тут увидели мы и нашего Кашкаревича. Сразу внятно бросалось, что транспорта он не ждал -- без плаща, без шляпы иль к е п и, но глаза его все же, блуждая, кого-то искали. Видно, где-то в складках симпозиума затерялась какая-то нужная женщина. Что ж, он был тогда неженат и в самом красном мужском возрасте -- от сорока до пятидесяти. Подошел к нему, поздоровался. "Да, да, я помню, что вы ждете,-- до предела спрессовывал он слова. -- Я сейчас жду человека, освобожусь и тогда выйду к вам". И тотчас же началось самое главное: шофер осадил задом свой пикапный фургон, обслуга начала выносить останки Буфета. Переругивалась, сплетничала. И эти уехали, а Кашкаревича не было. "Ну, что, Лина, пойдем?"-- "Пойдем, пойдем, Сашечка. Ну, ты скажи!" Кашкаревич, наверное, что-то мог бы сказать ей, мне же нечего было. Десять карантинных боксов могла выставить Четвертая госпитальная против свеженьких новобранцев, и один из них наш. По счету десятый, от дверей первый и, входя в палату, я кошу глазом на решетчатое стекло переборки. И входя, разное вижу. Иногда ты лежишь -- согнув ногу в колене, бросив на нее правую, а на животе книжка. Иногда сидишь на кровати, стариковски ссутулив плечи. Иль понуро стоишь в тесном фиорде меж кроваткой да стенкой. Но всегда режет меня твое бледное личико, и такие длинные, заострившиеся в коленях ноги. В колготках цвета луковой шелухи. "Папа?" -- отмечаешь меня иногда глазами, иногда голосом, таким притерпелым, пепельно-серым. Мака-енов!.. Мака-енов!.. -- раздается по всей перегороженной палате веселое требование чрева. Это Андрюша Салунин. У него лейкоз, но по деревенским понятиям не может быть здоровее мальчонки: неимоверно толстые, неимоверно яркие его щеки лежат на толстой груди, на дебелых плечах. Даже глаза затянуло и, когда он сидит, то кощунственно похож на какого-то будду. Столетия, наверно, понадобились верующим, чтобы сотворить такого, а медики лепят быстро, просто -- пять таблеток преднизолона в день вызывают усиленный белковый обмен. -- Макаенов!.. Макаенов!.. -- прыгает он на кровати, держась за спинку и жадно глядит в дверь, откуда должны приехать на пищеблочной каталке желанные макароны. Прохладные, словно подсохшие аскариды. Вместе с котлетами, которые столько же котлеты, сколько и хлеб. "Дурак... -- насупясь, ворчишь, передергиваешься брезгливо: -- Не успеет наесться". -- "Ну, Лерочка, он же еще маленький". - "Да-а, маленький... -- вдруг с такой обидой, со слезами, -- если он маленький, значит, можно будить других, да? Сегодня в полседьмого заорал: макаенов, макаенов!.." -- "А ты откуда знаешь, что в полседьмого?" -- "А вон часы, -- кивнула на стену. Верно, часы. Лежишь и -- перед глазами. Прыгает кенгуру -- минутная стрелка. -- Папа, а что у него за болезнь? -- уже другим, сочувственным голосом. -- Кровь больная? Это опасно?" Начитавшись до тошноты, делаем передышку, выходим в коридор. Вышел туда и четырехлетний Андрюша Салунин. Ноги, не рассчитанные природой на это квадратное тулово, сочиненное медиками, подламываются. Бабушка пятится задом, держит внука за руки: "Ну, ну", -- приглашает его. "Сейцяс, баус-ка... немнозецко одохну..." -- улыбается, а пот росными каплями блестит на розовом лбу. Преднизолон... хотел бы я поглядеть, что стало бы с Аполлоном Бельведерским, когда бы разжали надменные фебовы губы и вдвинули десятую долю того, что принял этот мальчишечка. Но даже всемогущий гормон не смог отобрать у этого пацаненка редкого обаяния. Глаза его, серые, заплывшие, узко поблескивают совсем не четырехлетним умом. "Устал, Андрюшенька?" -- наклонился над ним. "Устай..." -- виновато, застенчиво улыбнулся, но так хочется еще шажок, другой. Взял его за руки: ну, иди, иди.. Передвинул он, почти не отрывая от пола, лыжно скользя, ногу, постоял, собираясь с силами, подтянул другую. И все, задрожал, пошатнулся. "Я возьму, возьму его!" -- крикнул бабушке. "Смотрите, он тяжелый. Я сама не могу..." -- подталкивала нам двухколесную коляску, чтобы отвезти внука.'Тяжелый? Ничего, справимся. Однако не без труда оторвал его от земли, понес, почувствовал, сколько весит этот беспощадный пантагрюэлев гормон. "Андрюша, я слышал, ты новые стихи знаешь. Про цыпленка?" -- "Знаю... -- мило улыбнулся, глянул на бабушку, прочел на ее властном, расчерченном морщинами лице любящую, горькую улыбку и начал, горячо увлекаясь: -- Цыпъенок жаеный, цыпъенок паеный..." -- самозабвенно лопотал, забыв обо всем. "А еще, про бабушку?" -- "Стауска, не спеся, доезку пе-ешья, ее остановий миицоней: вы штъаф наушили, меня не съушаи, пьятите, бауска, тъи убья!" -- "Андрюшенька, -- поправляет бабушка, -- не штраф нарушили, а -- закон". -- "Нет -- штьяф!" -- веско отчеканил. "Папа... -- ревниво подергала меня сзади, -- пойдем гулять". Шли дни... Можно и так сказать -- как писатели пишут. Приезжала Нина Акимовна. Не сказала, что лучше, не сказала, что хуже, а мама забеспокоилась: начала губами ощупывать лоб, показался горячим. Не ошиблась: дней через десять (уже к самому маю подкатывало) изрекла Нина Акимовна: хуже. Значит, сдвинулась, начала теснить эндоксан. Привыкла к нему, приспособилась, гадина? Что же делать? Рентген? Винкристин? И опять звоним мы Жирнову. Во всем мире, говорит он, нейробластомы лечат сочетанием винкристина с эндоксаном либо с рентгеном. Это однозначно. Но, коль скоро эндоксан исчерпал себя, надо переходить на рентген. В теории это так просто. А на практике опять Динст, рады, черная, как ночь, просвинцованная резина, и смерть, незримо пронизывающая тебя. Смерть против смерти, какая осилит? Теперь уж совсем ясно, что опять дышишь хуже. В нашей лепрозорной клинике не для нас одних повернулось к худшему. Уж не пляшет Андрюша, сидит, скуксившись. Не вывозит бабушка его на коляске из бокса, и все выше, гуще громоздятся на тумбочках банки, бутылки, свертки с съестным. Приезжают любимые макаены -- глядит безучастно. И все чаще полеживает. А бабушка с половины седьмого утра до десяти вечера в боксе -- роет и роет носом книжные дести. Рано утром разбудил нас телефонный звонок. " Да?.." -- подскочил хрипло, испуганно. "Папа-а!.. -- (так и пронзило. Шесть часов. Значит, правда: эндоксан рвотный будит). -- Папа, ты когда придешь? А мама? А что вы там делаете?" -- "Как же ты позвонила, ведь там коммутатор?" -- "А тут тетенька говорила, я ее попросила. Папуля, ну, ладно, я пойду, а то заругаются".-- "Не тошнит тебя? --"Нет, папочка. -- Помолчала. -- Пока нет". -- "А принесут кашу и затошнит". --"Ага,-- засмеялась, -- а ты откуда знаешь? Ну, ладно, папуленька, я побегу. Маме привет". Я тогда дошел до дивана, упал на него, затрясся в беззвучном плаче: знать, почуяло сердце, что это первый и последний раз нам звонишь. Ты сама. Откуда-то. Где нас нет. И теперь вслушиваюсь в твой голос, в такую разумность, которой еще мы не знали. В тот же день наведался к Динсту. -- Ну, что у вас? -- каменно повернулся негнущимся туловом, вздохнул. -- Я слышал... Ну, ретикулосаркома или нэйробластома -- хрэн рэдьки не слаще, но все-таки я бы хотел, чтобы это была нэйробластома. А!.. все хорошо, но тут хоть какая-то есть надежда. Ну, приводите, начнем. Все, что в моих силах, я сделаю для вашей девочки, -- голос его вдруг впервые так потеплел. -- Поверьте мне, я очень хочу ей помочь, -- помолчал. -- И вам тоже. И веду тебя снова, веду. По протоптанным этим дорожкам в это здание. Где двумя этажами выше счастливые мамы-роженицы, орошая молоком подоконники, наклоняются к таким же счастливым отцам и кричат, воркуют о чем-то далеком-далеком, забытом. Которое и у нас было, но было как будто не с нами. И другие отцы выносят голубые да розовые пакетики. Семенит следом свекровь либо теща, и младая мать по привычке осторожно несет еще не вернувшийся на место живот. Восемь лет назад и мы шли так же. И тогда одинокая школьная подруга Тамары сказала: "А все-таки какая она молодчина, Тамара!" Что ж, замуж вышла, работает по специальности, родила дочь. Но главное, похоронив мать в блокаду, оставшись одна, не сошла с круга, выстояла выстояла, добилась всего, чего может обыкновенная женщина. Уложили тебя, напялили просвинцованные очки, погребли под тяжелой резиной. Все, кроме носа да щек. А туда -- тубус, на них. Заработало. Я впился в смотрок. На каталке, сбоку, лежала ладошка, мне, мне пальцами, как на рояле, перебирала. И вот тут из меня брызнуло, молча, в три ручья. Эти пальцы, такие родные, единственные. "Ну, что вы расстраиваетесь? -- в два голоса -- Динст и добрая тетя Лиза. -- Еще не все потеряно". Я махнул лишь рукой, отвернулся к стене. Тридцатого апреля я работал. Рафаил Ханин ходил по двору плантатором, вываживал новую молодую садовницу. Тыкал туфлей в заклеклый газон, где должны были закуститься клумбы, а усы его черные предвкушающе раздувались над съеденной верхней губой, и глаза, приглушенные черными ресницами, жадно обшаривали эту рыжеватую двадцатилетнюю клумбу. "Ну, таракан, муху поймал, ха-ха!.. -- засек Гоша. -- Вот увидишь, не сомневайся: я этикет хорошо знаю". Утром первого ехал с работы в больницу. По дороге, навстречу, валом валил праздник -- в колоннах да россыпью. Но туда, за ограду, не смел. Пусто, голо. "А ребята ушли гулять. Демонстрацию посмотреть", -- сказала сестра. Молодцы, все же додумались! Все ходячее население собралось у забора. И шубейка моя зимняя, серенькая, прилипла к перилам, отбегает, смеется, и шары, целых два! -- на бечевке туго позванивают. "Папа!.. А мне подарили. Тетеньки идут, а мы говорим: дайте, пожалуйста. Всем ребятам дали. У них много, да, папа? Раз

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору