Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Черкасский Михаил. Сегодня и завтра, и в день моей смерти -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -
И - невежда - не знал тогда и того, что уж было так тонко, так горько подмечено Гаршиным. Об этом рассказывал Короленко: "По поводу самоубийства одной знакомой девушки Гаршин писал, что, по его мнению, все люди, кроме прочих рубрик, которых множество, -- разделяются еще на два разряда: одни обладают хорошим самочувствием, другие -- скверным. "Один живет и наслаждается всякими ощущениями, ест он -- радуется, на небо смотрит -- радуется. Даже низшие физиологические отправления совершает с видимым удовольствием... Словом, для такого человека самый процесс жизни -- удовольствие, самосознание -- счастье. Вот, как Платоша Каратаев. Так уж он устроен, и я не верю ни Толстому, ни кому иному, что такое свойство Платоши зависит от миросозерцания, а не от устройства... Другие совсем напротив. Когда-нибудь Бернары найдут хвостики самых хвостиков нервов и все это объяснят. Посмотрят под микроскопом и скажут: ну, брат, живи, потому что, если даже тебя каждый день сечь станут, то и тогда ты будешь доволен и будешь чувствовать себя великолепно. А другому скажут: плохо твое дело, никогда ты не будешь доволен, лучше заблаговременно помирай. И такой человек помрет. Так умерла и Надя. Ей тоже сладкое казалось горьким". Сам Гаршин в этом отношении представлял натуру парадоксальную. По всему своему "устройству" он мог и понимать, и откликаться на все радости жизни, но где-то коренился один дефект нервной системы, который, как туча, омрачал настроение угрозой сумасшествия. Повидимому это было, как и у Гоголя, например, наследственным (старший брат Гаршина покончил с собой в юношеском возрасте). Гаршин тоже не смог". Но Зося весела, деятельна, энергична. Ну и что, он ведь тоже "откликался на все радости". И сама она говорит: "Чем хуже мне, тем я веселее. Внешне". -- Помнишь? - твердо взглянула она. - Ну, и как ты теперь? Значит, все же бывает и так, что здоров, а не хочешь, не можешь? Видишь, как все бывает. Я видел. Утрамбованную дорожку. Видел: нет у нас выхода, нет. Лишь один -- исчезнуть нам как-то. Совсем. Всем. Помимо своей воли. Но -- по нашей. Иначе от этого не уйти. Видел, как цветуще смугла Зося, как блескучи горячие карие глаза с зеленоватым прожилком. "Папа, -- говорила в четыре года про обезьяну Примуса: -- она на меня глазами меркает". Как, наэлектризованно потрескивая, вздыбились черно промытые, взъерошенно сильные волосы. А твои посеклись на затылке, истончились, свалялись. И глаза, такие блестящие некогда, один глазик, будто пленкой тускло подернут. -- Ну, ты помнишь, что ты говорил? -- Забыл. Спасибо, что напомнила. -- И подумал: дождалась ты, не ждавши.-- Так ты ему скажешь, Жоржику? -- Да. Ты здесь будешь? Я с факультета заеду. Вернулся. Нежным, усталым и грустным голосом вела тебя мама с "Двумя капитанами". Отдохни, давай, я почитаю. Лерочка не хочет. Все мама, мама, да, доченька? Покивала, так грустно. Уж привыкли (как же быстро мы все ко всему привыкаем), что без голоса. "2 января 64г. Идут мальчики лет по тринадцати. --Папа, у них мамы нет? -- Есть. -- А зачем им мама? А тебе нужна? -- Да. -- Им тоже. - А ведь они могут себе сами суп сварить". Была у тебя, Лерочка, простейшая и вернейшая философия любви: "20 сентября 63. -- Папа, похоже на нашу маму? -- подняла свое очередное творение. --Да, а кто лучше: эта тетя, -- показал на картинку, -- или наша мама? -- Моя. -- Почему? -- Потому что она меня любит". Вечером я звонил одной женщине, медсестре, которую ты, доченька, некогда знала, очень недолго, но любила. И она тебя тоже. Два дня назад говорил с ней. И вот: "Мы сейчас к вам на машине подъедем. Ждите нас у выхода". Для кого вход, для кого выход. Осторожно, ощупью заглянул с проспекта "Москвич", подкатил. Вышли. Сперва женщина. Следом муж, молча, крепко и хмуро пожал мою руку. Все вложил, отошел, чтобы нам не мешать. - Я узнала, надо морфий. --Укол? -- Да, но можно и так. Правда, это не так. -- Есть? -- Да. Дома. -- Я могу к вам заехать? -- Пожалуйста. Утром. Завтра. Часов... в половине седьмого. Нет, нет, я рано встаю. -- Помолчала. -- Как Лерочка? Мне хотелось чем-то ответить на ее доброту. Больно, очень, но не лжет, ничего не корчит. Все нормально. Ненормально одно: то, что муж ее, которого я впервые увидел, столько вложил в молчаливое рукопожатие. Значит, можно без вздохов, без слов. И второй раз я прочувствовал это лет десять спустя. Когда пришел на работу (уж в гараж, где служил дежурным механиком, суточным) после похорон Тамары. И один шофер, вовсе не друг, правда, относившийся с некоторой приязнью, здороваясь, как обычно пожал руку и... еще разок тиснул. И все - все вложил, лучше тысячи слов.. Интересно, почему же в университетах такому не учат? А вот мы говорили. -- Я такая дура!.. Когда нам внесли винегрет, впервые за все время, я сказала весело: ой, винегрет принесли! И вдруг вижу: Лерочка заплакала. Как она плакала... Саша, ну, что же нам делать? -- Надо... надо... -- тупо твердил, -- но как? Здесь нельзя. Да и нечем. -- У нас дома есть шприц. -- Нет, шприцем не смогу. - На шейке растет. Быстро! На глазах. Что же делать, что? Ну, давай, снотворного дадим. В клизму. Сейчас... - Нет. Позавчера пол-таблетки дали, и ты видела, как это было. -- Да, да, задыхалась. - Ну, дадим больше, будет спать... и вот так, не посадишь, не подышит. Будем глядеть. Что же делать, что, что?.. -- закачалась на кровати. Отвечала ночь нам молчанием. Ну, ложись, -- сказал. Это мог, это знал. Ты!.. ты совсем не спишь. Давай, сдвинем кровати. Сдвинули, одеялом (на спинки) соединили, чтоб тебе от окна не дуло. Сел в ногах мамы, свернувшейся зябким калачиком. Ждал, когда встанешь. И уснул незаметно. И приснилось мне, что легонечко трогаешь меня пальцами по колену. Встрепенулся: -- Доченька!..-- (Ты сидела и -- не сказать, не крикнуть -- тихонечко шлепала меня по колену), -- Папа спит, да, Лерочка, прости меня, доченька, больше не буду! Водички? Подышать? Сейчас, сейчас... Утром брел, искал нужный дом, где -- обещанный -- дожидался нас морфий. Эти улицы... как дожди говорливые, скатываются с них людские потоки; кто в дома, кто в лотки водостоков (и навеки подземными трубами в невозвратное царство Аида). Но взбирается солнце, расталкивая рыжими лапами тьму, новый день опрокидывает на улицы топот, шум, бурлящие толпы. Ну, кому из них ведомо, сколько капель бесследно всочилось. Я нашел этот дом и, сверяясь с часами (не рано ли?), осторожно вдавил кнопку -- включил там, за старинной питерской дверью, электродрель. Засверлила сонную тишину. "Я встаю рано", а сама ловила, достегивала нижние пуговицы халата, наспех наброшенного на ночную сорочку. "Папа, -- говорила в четыре года, -- у меня пуговка выскользывает. Папа, она меня боится?" -- Проходите, проходите, Александр Михайлович, сей час...-- провела ладонью по красивому смуглому лицу, и оно, надутое сном, стало еще туже, свежее -- первомайский шар. Согнулась, борясь с самой нижней застежкой, лебезящей по шелку сорочки и такому же смуглому колену, насухо протерла лицо, хрипловато, спросонок проговорила: -- Извините... наши еще спят, вот и я с ними... Вчера поздно легли. Тут должно быть... -- выдвинула ящик в старинном дубовом буфете. -- Вот... -- туго-бело, растерянно улыбалась, оттого что приходится это давать. Да еще говорить. Такое. Ампулы... прохладные, скользко нежные, словно виноградные дамские пальчики. И по ним вкруговую голубыми незабудками вилось одно слово: морфин. "Танечка, это то же, что морфий? Спасибо. Вы не бойтесь: никто никогда не узнает". -- "Ну, что вы, Александр Михайлович, я все понимаю. Если бы я хоть чем-нибудь могла вам помочь! -- Уронила красивую темноволосую голову. -- Не этим... сами знаете, как я любила Лерочку..." -- тяжко вздохнула. Люби-ла... да, теперь так. И мы скоро будем говорить так же. Завернул в платок, спрятал. И еще предстоял мне визит к Кашкаревичу. Но сперва просил он звонить, и в назначенный час я набрал номер. "Да?! -- прочистил испуганно горло. -- Гм, слушаю..." Разбудил! " Ефим Маркович, извините, что..." -- "М-да, рановато... -- недовольно, но зато откровенно. -- Ох, ну, ладно, вы правы: просил. Так вы подойдите сюда, к дому, к автобусу". Гадко стало мне, унизительно. Понимал: люди спят, дорожась и лишней минуткой. Лезу, лезу ко всем. Остобрыдло им до смерти, но что же нам делать? Не спасенья, не чуда прошу -- помогите хоть в этом! Дождь сорвался. Только к этому онкодому приду -- зарядит. Рефлекс у него на меня, что ли. Заполнялся служебный автобус -- тот, который из дома в д о м возит. Из теплого их человечьего дома в мертвый дом. Пошел к подворотне -- перехватить по дороге, успеть с глазу на глаз то, что другим не положено слышать. Шофер уж включил мотор -- полторы минутки осталось: Ну, бежит -- незастегнуто: "Не дело надумали, Альсан Михалыч, не дело... -- Кашкаревич встал, преградив дорогу автобусу. -- Что я могу вам сказать? У нас все это еще можно, а так... не советую. Нет. Нельзя! Звоните!.." -- и взлетели ботинки, черные, кожаные, на подножку, подошвы свинцово намокшие, желто несношенные в прогибе меж каблуками и пальцами. Щелкнула, жестяно звякнув, дверца. Шофер порычал, нажав на педаль, чтобы отодвинуть в сторонку чужого. Автобус тронулся, засасывая со свистом воздух. Во все свои сто пятьдесят лошадиных сил. Как червяк, недодавленный вот этими промелькнувшими в автобус ботинками, как червяк, что полз, извиваясь меж моих ног, я стоял, и ревело во мне бессилие. И ничтожность -- вина моя пред тобой. Что не смог уберечь, защитить. "29 окт. 62. Очень трогательно и больно вспоминать такое: когда, бывало, выведет меня из себя, и я шлепну ее, то, заплакав, бросается не прочь, а ко мне, зарываясь личиком в брюки, в пальто. И вообще дух противоречия: уйди! -- и сразу же: "Папа! -- бросается за мной. -- Не уходи!" Тут ей дали девочки кусок мела, и Лерка стала рисовать на панели. Строгая дворничиха Дуся увидала и говорит: "Нельзя рисовать на дороге. Нужно в тетрадочке". Лерка ошарашенно посмотрела на меня, я тоже (с сожаленьем, конечно) говорю: да, нельзя. И вдруг углы губ поползли вниз, рот растянулся, выгнулся книзу подковкой, брызнули слезы и с такой горчайшей обидой: "Уйди, папа... у-уйди! -- и... побежала ко мне, уткнулась носом в пальто.-- Уйди... уйди", -- и столько боли, обиды. Еще бы, ведь человечек ждал, что я защищу его, а я..." А теперь они, они защищали тебя. От меня. От нас с мамой. Шел, не видя, не слыша, бормотал под всхлипы дождя: -- Ну, убейте, убейте ее, чтобы мне не пришлось! Неужели вам жалко? Неужели я должен сам?.. Да, доченька, я. Больше некому. Ты просила. Ты простишь меня, ты одна. Но прощу ли потом сам себя? Наплевать. Теперь, когда ничего уж не надо нам было от заведующей, полиэтиленовая маска, стягивающая ее лицо, временами лопалась, расползалась. И здоровалась уж не так, как мальчишки с шиком плюют -- не разжимая зубов: нет, наклоняла красиво холодную голову и, казалось, даже хотела что-то сказать. Не ошибся: "Ну, что, Александр Михайлович?" -- слышно вздохнула. "Все хорошо, Евгения Никаноровна. Спасибо". Головой покачала, глядя в сторонку. Может, думала, что прошли уж те три дня, отмеренных тебе, Лерочка, нашей Людмилой Петровной. Так ведь наш мальчик и эту задачку давно уж решил: "Охотник убил 23/5 утки". И, коль скоро заговорила сама (а вставало, вставало и это "в повестку дня"), спросил: Скажите... нам отдадут ее? -- "ее..." -- Мы не хотим, чтобы вскрывали. Об этом еще рано говорить. Рано сегодня, но, может, завтра... Я не хочу об этом сейчас говорить. Сейчас... А потом? Я понял. Не ответила. Да, не дадут. Им надо учиться. А я не дам, не дам, доченька, ни за что! А как не дашь? Говорят, есть такой закон. Плата за лечение -- ведь это не простая больница, институт. Нет, нет, только не это. Уж это-то я могу для тебя сделать, Лерочка? Значит, надо забрать. Домой. Вчера Тамара говорила, что просится. Но как взять, как? Если боль, если... И сидел под тополем, под дождем, и не видел, как этот же дождь мочит на их домашнем балконе потемневшую старую фанерину, на которой белеют буквы: ДУМАЕТ ОН... Он всегда думал, что жизнь, как река. Но почему-то не видел, что есть там стремнины, пороги, омуты. Что может затащить в гремящую, бурлящую щель, где все смешается -- вода, камни, время, мозги. "Моя лодка утонула, а меня разбило в щепки". Все раньше темнело -- шире расплывалось на бледно-желтом дневном листе чернильное пятно ночи. Лампочки, незаметные днем, весело вспыхивали над аллеями под колпаками-беретами. Приходила мать. Потом Анна Львовна. И одно висело над нами -- когда? "Как это они не отдадут, если вы не захотите? Это воля родителей".---"Воля родителей... пока они родители". - "Не волнуйтесь, мы добьемся". --"Она просится домой". -- "Но как же вам взять? Не надо об этом сейчас!. - "Нет, теперь уже обо всем можно. И нужно". -- "И о том тоже? Вы не отказались?" -- "Нет, Лерочка не простит мне этого".-- "Я уверена: вы не сможете". -- "Ну, посмотрим. Вот я говорю, говорю, а когда дошло... не могу. Как дать? Как?.. А она говорит: ну, так дай!.. Как кошке, собаке... Я бы и кошке не смог, а тут..." -- "Сашенька, не сердитесь на Лину. У нее ведь детей не было. И вообще... Лерочка пишет что-нибудь?" Да, не говорит уж, а пишет. Будто издалека, откуда-то. И припомнил, как в два года, бывало, увидит малыша на улице, заулыбается снисходительно: "Ка-апусь (карапуз), -- и тут же добавляет с ласковым сожалением: -- Гаваить не мо-озет.-- А иногда еще и добавит: -- Зубки маленькие. -- Или увидит щенка: -- Собака улибается. Гаваить не мозет", -- это вообще мерило человеческой ценности. А когда вошел, первое, что услышал: -- Саша... папочка... -- тем беспомощным, жалобным голосом. -- Лерочка все время просится домой. Ну, давай, возьмем ее. Глянул на тебя и увидел ту же мольбу, что у мамы. Но безмолвную. На листке из Тамариного блокнота в те дни: "18-го. Хочу домой -- много раз". Хорошо, доченька... -- задрожало, что врать надо, и решалось пугливо: нельзя брать, но должны. -- Хорошо, я спрошу... попрошу, ты не нервничай, мы возьмем. Ну, вот, доченька, видишь, папа сказал. Домой... знать, не зря учили тебя в годик с лишним: "Лерочка, скажи: дом. --Ав, ав!.. -- Скажи: Лера. -- Леля... Лиля... Леля... -- А дом? - Ав, ав!.. -- Дом, дом!.. --У-у... у-у!.. -- губы дудочкой. -- Дом, ну, дом! -- Ка-тя (кукла). - Ах, ты дурочка: дом, дом!.. -- Папа... -- нежно. - Дом, доченька, дом!.. -- Мама... -- это значит, где папа, где мама, там и дом". И еще была ночь. В разговорах, в смятении. "Я волью эндоксан. В капельницу". -- "Нет, нельзя, не даст ничего", -- мотал головой. " Что же тогда, глядеть, ждать?" -- "Хорошо было Гиммлеру. И другим. Надкусил ампулу -- и мгновенно. Но ведь еще надкусить надо.Это для взрослого, а тут..." -- "Может, возьмем домой? Смотри, уже три дня болей нет. Я анальгина натолку, валерьянка у нас есть. И укол ведь мы сможем. Делают же люди сами". -- "Делают, только не ей. Я не смогу". В эту ночь ты стонала, тихонечко, жалобно. И когда просыпалась, наклонялся: "Доченька, у тебя что-нибудь болит? -- (головой мотала). -- Нет? Что же ты стонешь? -- (Губами что-то пыталась). -- Напиши мне". "6 окт. 1963. -- Папа, а я тебе записочку налисовала!" -- Напиши, доченька. Б... Е... -- повторял вслед за полусонным пальчиком. -- Б...Е...Л...А...Я... Что белая, детынька? -- не понимая, мучая этим. -- Т-Е-Т-К-А... Тетка белая, да? Где, доченька, где?.. -- задрожав, озирался, словно это можно увидеть, когда не к тебе. -- П-Р-И-С... Приснилась тебе? И ты испуга лась? Не бойся, доченька, мы с тобой, с тобой. Бросив вожжи, пустив тебя под откос, уж не дергал, не трогал, когда не могла дышать. Только руки сцепив, бредово твердил: пусть... пусть во сне, пока спит. Прерывалось раздирающим всхрапом. Сесть пыталась. И тогда облегченно бросался помочь. Обцеловывал. И на шейке, осторожно губами ведя, чувствовал, как растет, каменеет плоско. Может, везде уже? Что же они нам не скажут? А чего им -- все сказано. Вечерами теперь мы являли миру такую картину. Две кровати, придвинутые не вплоть. На одной, на высокой подушке, темнеет твоя голова, на другой полусидя дремлет твой папа, а в проходе меж ними на табуретке согнулась над книгою мама. Что, доченька, что? Водички? Почесать? -- разогнулась ко мне с укором: -- Саша, домой... Папочка, ты же обещал. Я говорил, Лерочка, мы возьмем, возьмем. -- "Как же взять? И как врать?" Вот тогда-то и поманила меня, взяла руку, начала выводить: Т-В-О-Я Д-О-Ч-Е-Н-Ь-К-А... Да, да, Лерочка, что? -- замирая, ждал. Х-О-Ч-Е-Т... - Что, Лерочка, что? - Д -О-М-О-Й... -- и взглянула полувидящим правым. И губами, тем, что стало из них: домой... И пронзило. Не -- папа!.. не -- я! Твоя доченька! Если кто-то ты ей, не чужой, не злодей, не трус, но хоть кто-то -- возьми!.. -- Лерочка!.. -- наконец-то поверив себе и своим словам.-- Доченька, мы возьмем тебя. Честное слово, доченька!.. -- и глаза перевел на маму, чтобы знала: не вру. А потом обсуждали. Что нам нужно было еще от жизни -- кислородная подушка да машина, которая могла бы тебя увезти. "Давай, папочка, возьмем, она так просится, неужели мы не можем... не хочу отдавать им, не хочу..." - затирала слезы к вискам. "Ладно, завтра же".- "А отпустят?" -- "Как они смеют! Это наше дело. Не дам им". -- "Как я их ненавижу!.. Ведь там, в желтушной, чем они нам помогли? Но почему же мы благодарны? Только как люди, а эти... -- подошла к тумбочке, ссыпала в ладонь, показала: -- Вот, на один только день прописывают. Чего только тут нет! Другой за всю жизнь столько не съест этой отравы". -- "И все-таки страшно. Если боли, задыхаться начнет. Тут ведь трубочку сделают, а там..." -- "Да, об этом я не подумала. Что же делать? Не брать?" ТВОЯ ДОЧЕНЬКА ХОЧЕТ ДОМОЙ. -- Нет, возьмем. - И тянулась, тянулась ночь. И опять ты стонала, чуть слышно.-- Детынька, у тебя что-нибудь болит? Нет. Снится что-то, да? Напиши мне... -- подставил ладонь. Но не стала писать подняла указательный палец. -- Тетка? Нет? Лерочка, напиши....-- З...М...Е... Возьмете? -- подумал. --Я... ЗМЕЯ? Так чего же ты испугалась? Я здесь и мама, не бойся, с тобой. Змея... лишь теперь я наведался в сонники. Есть там многое, змеи тоже. Все -- к хорошему. Осторожно тронул Тамару. "Ухожу. Я тебе позвоню. Сюда". Дома сразу за трубку, другу-шоферу: Марк? Да. Ты можешь? Да. Спасибо. И спать: решено! Но не мог. А другим звонить еще было рано. Вот что надо -- туда. -- Карантинная слушает. -- Позовите, пожалуйста, маму Леры Лобановой. Мама, папа... мы были, были. Родители. Есть вдовы, есть вдовец, сирота тоже есть, а мы, доченька, кто? Те, с которых взимают теперь бездетный налог -- вот мы кто. Хорошо... -- ответили после паузы. "А-а,-- взглянул на часы. -- Старшая". Я договорился с Марком насчет машины. А может, эти дадут, попроси. Скажи им -- сегодня. Ясно? И -- никаких! Позвонишь мне, как она. -- И теперь

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору