Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Черкасский Михаил. Сегодня и завтра, и в день моей смерти -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -
етерпеливо переступала заведующая. -- Можете быть и вечером, но только -- вы или мать, нам все равно. Смените ее". -- "А она куда? Без одежды, на скамейку? И потом, вы же знаете: она не уйдет. Она мать". -"Да, хорошая, самоотверженная мать. Но поймите и нас: мы не можем, не имеем права этого разрешать. -- но, устав от меня, неожиданно уступила: -- Хорошо, только вечером, часов с шести... до семи вам хватит? Ну, до восьми". "Вы скажете сестрам?" -- машинально спросил. "Не беспокойтесь". Так опять этот дом стал нашим домом. Я был с вами, под окном, но в любую минуту мог подойти, поглядеть, послушать. А в положенный час доставал из шкафа белый халат, шел к вам. "А вот и папа! А мы с Лерочкой читаем". Но не "Робинзон Крузо", лежащий .на коленях у мамы, не прохлада, не тишина вели мои мысли, глаза. Как там носик? Лицо? Так же. А может, и хуже. Но чего я хочу? Второй день, два укола. Да таких дохленьких. -- Лерочка, хочешь, папа тебе почитает? Я чего-то устала. Не хочу. Он все время останавливается. Не буду, не буду. "Вот каким горьким размышлениям о своей судьбе предавался я в Бразилии". -- Как же тут, подумал я, не остановиться. Только не в Бразилии и не о своей судьбе. -- "И я бывало постоянно твердил, что живу точно на необитаемом острове". -- Вот и мы теперь так, везде. -- "Как справедливо покарала меня судьба, когда впоследствии и в самом деле забросила меня на необитаемый остров, и как полезно было бы каждому из нас, сравнивая свое настоящее положение с другим, еще худшим, помнить, что провидение во всякую минуту может совершить обмен и показать нам на опыте, как мы были счастливы прежде!" Вот оно!... то, что следует нам (пусть не всем), но повесить плакатом на стену, на лбах, чтоб, глядясь друг в друга, помнить. Я ведь тоже хандрил, метался, но, сказать по правде, никогда не роптал. Чем несказанно удивлял свою мать: "Не понимаю тебя: голый, босый, без работы, без положения, и ничего -- смеешься",-- сама же недоуменно улыбалась. "А на что мне роптать, у меня есть все, почти все. Считай. Я здоров, не урод. У меня Лерочка, жена, любимое дело. Я люблю и любим -- чего еще надо?" -- "Ох, ты и дурак все-таки". -- "Почему? Потому что это у каждого есть?" -- "Вот именно -- в самую точку!" - "Нет, не у каждого".И если теперь вижу какой-то отъятый от нас смысл в этой книге, так вот: смотрите, как все может обернуться. Оглянитесь: вот сын, дочь, муж, жена, мать, дом, дни вашей жизни, ее смысл. Не толчите дни свои в дрязгах, раздорах, жадности, неуступчивости. Что вам делить? Небо, землю, города, версты? Того, чего нет и не будет? Так ли долог мушиный ваш век, чтоб его укорачивать? Помните, у Тургенева говорил старик-дворовый: "Никто бы не сладил с человеком, если бы он себя не заедал". И не хуже его сказал Митрофан: "На нем была одета небрежно заштопанная, прожженная в нескольких местах заплатка". Так берегите ее. Саша!.. -- радостно возвестилась Анна Львовна, -- я разыскала собкора! Наши правдисты сказали, что это очень отзывчивый, добрый человек. Он обещал сегодня же все разузнать. Фамилия его Буглай, -- и уже вечером, придя к нам, доложила: -- Он мне звонил. Сам! Был у того. Фамилия этого ученого Потопальский. И вот что он сказал: применять можно и при желтухе! Но не старый, а новый препарат. Завод еще не выпускает его, но он обещал сделать у себя в лаборатории и дать! Видите, Сашенька, вот еще один хороший человек. И нужна выписка из истории болезни. Да, еще важное я забыла сказать! Он говорит, что очищенный препарат безболезненный. Вы знаете, я боюсь, что они не захотят делать эти уколы. Скажут: не имеем права, принесите разрешение. Пусть только посмеют! Да мы хоть до минздрава дойдем. Вот уж там-то, в министеррстве, точно зарубят. И точно, на другой день я укараулил лечащую, и началось: "А зачем вам выписка? Я должна посоветоваться с заведующей. Она на конференции". Я узнал, где они заседали, и увидел издали до дрожи знакомое красивое лицо Никаноровны. Улыбалась коллеге, снисходительно, как это может делать сильная женщина просто женщине. А когда закончилось там у них, исчезла куда-то неуловимая Никаноровна, насилу нашел ее в кабинете. Что уж ей было так стараться изображать раздражение -- и само по себе у нее хорошо получалось: -- Да, мне доложили. -- И каменно замолчала. -- Мы вам не можем дать выписки. Как?.. Так!.. На руки мы не выдаем, -- уже убирала бумажки под ключ, начала выпрастывать на рукавах пуговицы халата. - Но поймите: это последний... -- Я понимаю, -- стянула халат, ловко вдвинула в него плечики, -- но откуда мы знаем, куда пойдет эта справка? -- Как?.. -- сморнул, словно от удара. -- А куда она может пойти? Я ведь дал Татьяне Михайловне документ. Там написано: это ученый, это утверждено академией наук Украины. -- Ах, откуда мы знаем Украины, не Украины!.. Пусть та организация, в которой работает этот ваш ученый, затребует у нас выписку, и мы с удовольствием вышлем, -- уже спихивала меня с дороги нетерпеливым, опаздывающим к семье взглядом. -- Да поймите же вы: человек делает по доброте, хочет помочь. -- Вот, вот, если уж он так хочет помочь, пусть и затребует, -- переложила сумку из руки в руку, двинулась на меня, вытолкивая, прикрыла дверь. -- Таня!.. -- Значит, вы не дадите? Не знаю, не знаю... я должна посоветоваться. - Татьяна Михайловна с вами, а вы с кем? -- Это уж мое дело! Утром я вам дам ответ, -- и пошла, пошла, цветастое платье играло, и красиво посаженная на плечи голова даже затылком давала понять мне всю силу презрения. Когда я вернулся после разговора с заведующей, Тамара обрадовала: -- Лерочка спрашивает про школу: "Мама, а я пойду?" Как же ты пойдешь, говорю. И она заплакала. Саша... Саша...-- тем совсем новым жалобным голосом, когда самой уж не справиться, -- что же мне ей сказать? Тупо глядел я в шершавую желтую стену, в темную линию, переламывающую ее под прямым углом в серый асфальт. Звякала посуда в соседнем окне, голоса судомоек весело (конец дня) чирикали над нами, и прерывистое дыхание перемежало его. Как тяжелой трамбовкой накатывалось из комнаты. -- Лерочка просит октябрятскую звездочку. Ведь ей не дали в школе тогда, забыли, болела. Она меня все время спрашивает. Ты можешь купить звездочку? В киоске их продают. И учебники... Позвони Нине Афанасьевне, попроси, она хорошая, она сделает... просыпается!.. -- и, смахнув, затерев к ушам слезы, оттолкнулась назад. -- Доченька!.. поспала? Ну, давай посидим, подышим. Головенку мне видно было, темно-каштанные волосы, но уже без живого блеска -- солнца давно не знали, лишь подушку колтунную. И другие я вспоминал. Те, что пахли всегда гиацинтами, горьковато-сладко, тельно нежно. Как блестели они даже в сумрачной нашей берлоге на Кировском. Поскрипывали, промытые, крепкие, звонкие, будто проволочки. Наклонилась мама к тебе, гладила, улыбалась, посматривала в окно. И, закинув голову, взглянула и ты. И не ты. Тусклой щелочкой, мутно блеснувшей в синевато-буром, чужом. Только правый грустно глядел. Называла мама тебя, трехдневную, помидориной. Потом яблоком. А когда-то, в университете, изучая французский, смеялась, что галлы величают картошку "помм де терр" -- земляное яблоко. Вот теперь лицо твое стало такое. Ранним утром гнало меня к вам, но уже по-другому: не штыком холодя меж лопаток -- насадив на горящее жало. На трамвайных стеклах наклеен кленовый желтый листок и на нем дата -- 2 сентября, начало учебного года. Да, второго, а на первом (так уж выпало) занежилось календарное воскресенье, добавило ребятне лишний летний денек. "Ах, черт! -- споткнулся у входа в больницу. -- Как же выписка? Ведь сегодня же воскресенье. -- Постоял, пошел, бормоча: -- Какая тварь... каждый день дорог, а она -- завтра, а сама знала, что выходной". За конторой, на дорожках, обегающих клумбу, в теплой рани, еще по-летнему тихой, янтарной, ни души. И впервые с тобой и уже не с тобой говорил я вслух на ходу: Доченька!.. Лерочка, не уходи... не уходи от нас с мамой. Оттуда не возвращаются. Оттуда не возвращаются!.. Прости нас за все, если б ты могла приходить к нам... хоть раз в месяц, в год... доченька, не уходи! Лерочка, если мы с мамой не можем, сделай хоть ты!.. Папа, ты звездочку нам принес? Ты был в школе? Нет... -- виновато понурился у окна: когда же мне было, в ночь ушел от вас, а теперь раннее утро. Но сегодня же принесу!.. Завтракать!.. -- бодро прозвенел в дверях юный голос пожилой сестры. -- А это, мамочка, вам... -- вторую тарелку поставила. И два беловатых кофея, стянутых в круглых берегах, как ледком, липкой пленкой. Ты туда и не смотришь: на завтрак, на обед и на ужин у тебя "Робинзон Крузо". Не сожрали его вовремя людоеды, так дожевывай ты. Отошел к своей скамейке и увидел, как спешит другой папа к другому окну. И в авоське, как в мотне бредня, отливают на солнце апельсины, бананы, яблоки. И соминая морда ананаса с зелеными усами запуталась там. Да, ломилась в те годы осень в палатки, лотки арбузами, дынями, сливами, персиками -- всем, что мы так любили. Но роскошные натюрморты эти лишь отражались в моих глазах, как в стеклах трамваев. А мои все читали. Что ж сидеть, Тамара просила съездить к гомеопату, может, даст чего-то от печени, очищающее. Дверь открыла старушка, потом на звонок выглянул сам врач, удивленно: один, без ребенка? Коридор, стулья -- приемная, довоенная. Молодая женщина с трехлетним мальчонкой ждала приема. "Мама... -- так знакомо, наивно задирал к ней славное личико, -- а чего дохир скажет?" -- "Посмотрит тебя". -- "Мама, а дохир больно не сделает?" -- "Нет, он добрый, -- а сама напряженно глядит в стену. "Он скажет: диатез, да, мама?" Диатез? Пригляделся: на лице пятна, расчесы. " Вы калину не пробовали?" -- показал, что и я когда-то был родитель. " Ох, все уже было! И пили, и купали, и заваривали калиновые ветки. Вот теперь последняя надежда". Последняя... И вдруг ни с того, ни с сего, глухо в пол: "А теперь дочь моя... умирает". Отпрянула женщина -- с ужасом, сына прижала, но вовремя распахнулась пред ней дверь, заторопилась, избегая глазами меня. В понедельник в больницу я ехал пораньше, чтоб не видеть ребят. Но стекался уж к школам, названивал праздник. И какой-то из этих мальчишек сказал: "Закрыв лицо руками, бык рысью пошел на мальчиков". Но со мной обратное было: я бежал от мальчишек. "Вы за выпиской? Вот... -- достала из кармана халата заведующая. -- Простите, я все забываю, как вас зовут. Ах, да, да!.. Скажите, а где вы работаете? А кем? Там написано - оператор. Что это значит?" - "Н-ну, так..." "Все-таки скажите уж мне, ведь это не связано с медициной, хотя вы и в тубдиспансере?" -- кокетливо улыбнулась. "Связано. Только косвенно".--"Разве?.. -- лукавые чертики прыгали в ее повеселевших глазах. -- Это что, ко-че- гар? Простите за любопытство, но чем это вызвано? Ведь вы журналист? Так чем же?" -- О, умела, умела быть свойской, приветливой, тонкой. Или с правой ноги наконец встала. Или ночью еще не забытая радость посетила ее. В этот вечер, второго числа, увидел, как спишь. Не вдохнуть, никак, голова дергается... раз, два (начинал я считать), десять -- ну же!.. Вздохнула, с всхрапом, а теперь выдоха нет. И опять вдоха. "Видишь?.." -- "Ложись. Я послежу". -- "Вот так всю ночь. До пяти... потом легче немножко. Я боюсь, что она задохнется". Утром кто-то позвонил в дверь. Отпер и отшатнулся: незнакомая бабушка с двумя мальчуганами в школьной форме, с ранцами да цветами. "Мы к вам..." И уж понял, понял. Вошли, встали. На том самом месте, где сказала ты мне год назад в сентябре, шестого числа: "А меня кладут в Педиатрический". " Вот, зашли узнать, как у вас дела. Цветочков Лерочке принесли..." -- "И учебники... Лере", -- покопавшись в ранце, протянул мальчик. "Ну, чего же вы плачете? -- засовестила меня румяная бабушка. -- Будьте же мужчиной". - "Ах, какой я мужчина... -- рукой лишь махнул. И в чем это теперь -- быть? В том, чтобы принести тебе, ученица моя, эти книжки? Или на могилку их потом положить? Или сухо глядеть на обыкновенное счастье? Так глядеть, как вот эти два одноклассника -- удивленно, непонимающе? В чем, скажи, многомудрая бабушка? -- У меня к вам просьба: у кого-то осталась общая фотография, весной их снимали, узнайте, пожалуйста, мы бы очень хотели такую. Большое спасибо Нине Афанасьевне!" -- "Передам. И вы своим тоже. Ну, ребятки, пошли, проведали и хорошо, а то опоздаем в школу. Я бы, знаете, не пошла, да я член родительского комитета". А мы никогда уж не будем. В Парагвайской академии наук легче нам стать членами, нежели в этом. Выходя, услышал телефонный звонок. И взорвался в трубке радостный голос: "Саша!.. вы меня слышите? Только что говорила с Бурлаем, -- и торжественным маршем, чеканя шаг, прошли строем слова: -- Лекарство у него в руках! Сегодня же высылает. Лишь бы помогло. Но я верю, все равно верю!" Верить, Анна Львовна, всегда лучше, чем не верить. Потому-то в мире столько религий. Каждый верующий всегда вдвоем -- со своим богом. Кем бы тот ни был, даже деревяшкой. Никого нет ближе, потому что он -- это ты. Только ты делаешь вид, будто это не ты. А кто же так подладится к тебе, как не ты сам? Ты, обряженный в своего истукана. А вы, гражданин атеист, всегда один, как сатана -- и в постели, и на собрании, и в вытрезвителе. И об этом тоже сказал Митрофанушка: "Из дома убежал мальчик в количестве одного человека". Мальчик-то убежал, а куда ты, атеист, убежишь от себя? Лекарство, наверно, уже летело, значит, нужно поговорить с Никаноровной. "Не знаю... -- поморщилась на ходу. -- Как мы можем на это пойти? Препарат новый, непроверенный. Кто возьмет на себя такую ответственность?" -- "Но его уже применяют на Песочной". --"Это их дело, а мы..." -- и ушла, унося свои голубичные глаза, подернутые морозцем. В шестом часу пополудни высветилась на дорожке в светлом плаще Анна Львовна. Давно я не видел ее улыбающейся. Шла и рукой, издали, показывала на сумку: здесь, несу. "Вот... держите и -- в добрый час! А как делать -- в инструкции. Они читали ее?" И тут я стряхнул с себя на нее холодные капли -- из бадейки заведующей: " Знают, но не хотят". -- "Но это же безобразие! Как они смеют? Вы им завтра скажите, что лекарства у нас". Но сказать не сразу представилось. Спозаранку торчал на скамейке у них на виду, но -- туда, сюда, с каменеющими за версту лицами проходили мимо обе, заведа и лечащая. Разве надо все говорить? Это только жалкое наше писательство обречено "вырисовывать" мимолетную бессловесную мысль, выкаблучивать ее многословной чечеткой. А для нас, мимов, столько способов -- поворот головы, взгляд, скользящий касательно, холодно обжигающий. А губы, голос, тон и... слова. За которыми тоже можно прятать и прятать. Подошел, услышал: "Вот закончу обход". Что ж, не к спеху, дела. Ждал, и глаза свои прятал в книгу -- от знакомых. Да они и сами обходили, засматривались на верхушки деревьев. И не только глаза упрятать -- самому мне тоже хотелось уйти по самые уши в чужую жизнь: на коленях лежала "Война и мир". Даже годы ничего не могут поделать с Толстым. Каждый будет находить в нем свое, вот и я изредка находил что-то наше. И не наше, для которого даже ручку нашарил в пустом портфеле, отчеркивал что-то. Для чего? Что же -- думал писать? Нет, даже промелька подобного не было. Но подчеркивал. Так же, как (почему-то) не решился плюнуть в рожу Ханину, когда он заставлял меня выйти на смену. Почему- то? Потому что и в те дни знал, что буду работать. Потому и пошел в онкологический диспансер к Тамариной участковой, взял справку "по уходу за больным ребенком". Прокаженная же печать, но взял. И представил. "Одна мысль за все это время была в голове Пьера: это была мысль о том, кто, кто же, наконец, приговорил его к казни? Это были не те люди, которые допрашивали его в комиссии: из них ни один не хотел и, очевидно, не мог этого сделать. Это был не Даву, который так человечески посмотрел на него. Еще бы одна минута, и Даву понял бы, что они делают дурно, но этой минуте помешал адъютант, который вошел. И адъютант этот, очевидно, не хотел ничего худого, но он мог бы не войти. Кто же это, наконец, казнил, убивал, лишал жизни его -- Пьера со всеми его воспоминаниями, стремлениями, надеждами, мыслями? Кто делал это? И Пьер чувствовал, что это был никто. Это был порядок, склад обстоятельств". У нас тоже. Там склад, у нас болезнь. Но и там, и здесь -- никто. Кого винить, от кого защищать? "Пьер смотрел на них, не понимая, кто такие эти люди, зачем они и чего хотят от него. Он слышал слова, которые ему говорили, но не делал из них никакого вывода и приложения: не понимал их значения". А мы понимаем. Видим. Каждое слово, между слов, каждый жест, каждое виляние мысли. И все же... не понимаем. "Он сам отвечал на то, что у него спрашивали, но не соображал того, кто слушает его и как поймут его ответы". А мы соображаем: и кто слушает, и как поймут. "В душе его как будто вдруг выдернута была та пружина, на которой все держалось и представлялось живым, и все завалилось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожилась вера и в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в бога... Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь -- не в его силах". Ничего, ничего, еще как возвратится. Как все возвращаются. Хорошо написал Толстой, с "анализом", и наверное, радовался, что может вот так вжиться, представить. Но то, чего Шекспир художественно достиг одной фразой о Гекубе, Толстой размазал холодным анализом. И вообще это было не то. Не то и не так. Для меня, для нас. Это была очень, очень хорошая литература. Но литература. А хотелось жизни -- такой, чтобы так же брала за жабры, как наша, хоть на миг. Но была ли такая? Наверно, была. И чеховский Мисаил из "Моей жизни" тоже прошел сквозь меня тепловатой водой, а раньше, в студенчестве, до чего же горько закипала душа, сострадая ему. А вот дома лежал у меня "Новый мир", который принесла с неделю назад Зося, и в нем "Вся королевская рать" Пена Уорена. Но, скользнув глазами по мелкому шрифту и, самое главное -- иностранному автору, не вошел я в ту жизнь. Ну, конечно, и "коту ясно", что Уорен -- не Лев Толстой. Но была в той книге (особенно во вставной рабовладельческой новелле) та горячая, безысходная боль, которой не чувствовал я в этом рефлектирующем графе Безухове. В общем-то очень надуманном. Боль двадцатого века. Так, наверное, следует понимать. Величайший и для меня писатель, он тогда все же был чужим, ненужным. А ведь были, были же где-то книги, в которые мог бы войти, остудиться немного. Но их я не видел. И когда глаза соскальзывали с этих наших и не наших строк, упирались они не в желтую стену больнички, не в небо, не в мир, а в бугор, незаметно (для всех) вздыбившийся у подошвы старого тополя. Небольшой бугорочек, ведер на пять, а, может, и меньше. Это если вскопать его, рыхло насыпать. Знаешь, Бугорок, никто на тебя не глядел. Потому что никто об тебя не споткнулся. Вот и я обходил. По дорожке, котор

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору