Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Черкасский Михаил. Сегодня и завтра, и в день моей смерти -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -
ожно, тягостно в нашем доме. Так в театрах, в кино реостаты неумолимо давят свет. Так встает над краем земли черно-синяя туча и находит безмолвно, в безветрии. Две недели назад еще верилось: пронесет стороной. Но ползет, нахлобучилось мглисто на солнце, стелет ближе, наслаивает рваные, серые, темно-бурые. Незаметно уж смерклось. Чернота, что пугала на горизонте при солнце, стала привычной -- она над тобой. И глядишь с удивленьем туда, где цветет, удвигается от тебя голубой, безмятежный закраешек неба. И по-новому тешишь себя: это раньше, под куполом ясного дня, казалось, что страшно. Но рвануло, пробежало черно-белым дрожаньем по листьям, зароптало да стихло в недвижном и ждущем. Кап... кап... -- несмело упало в мягкую пыль, опахнуло ею взбудораженно, душно. Проворчало что-то вдали в черно-буром кабаньем брюхе, и блеснуло клыками -- будто дернуло веки. Ветер резко, рывком заголил тополихам подолы, бухнуло, врезалось: трах-ба-бах!.. Далеко. Но уже. Не уйдет. Оглянись напоследок, видишь, там золотится светлый обмылочек. Над чьими-то жизнями. Мы глядим с Тамарой друг другу в глаза, хотим утвердиться в том, чему научили врачи, и не верим уже ни себе, ни им. Предугадки мои и раньше кишели, копошились выгребными червями в душе, но теперь выползала, превращаясь в навозную муху, мысль. С лапками да с нелетными пока еще крылышками, вот-вот взлетит и отложит яичко. Каждый вечер, мучая тебя, мучается мама (нафтизин, ментол, перекись водорода), но пока не пришла пора процедур -- тихий ангел витает над вами. Вы вдвоем на диване, под пледом, читаете книгу дедушки Дурова "Мои звери". Это мамина, детская. Пожевало ее маленечко время, местами обгрызло, но читать можно. "Шут-сатирик Владимир Дуров", -- аттестует его в предисловии некто Алтаев. Ну и ну, попробуй сегодня сказать такое о ком-нибудь из натуральных шутов. Не читанный с далекого-предалекого детства, не переизданный, жил великий дрессировщик на наших антресолях в нехитрых, грустных житиях своих зверушек. Жил и жить будет наперекор нерадивым, подневольным издателям, ибо была у него такая душа, которую не остудит и время. Было в коробе доброго дедушки Дурова припрятано кое-что и про наш сегодняшний день. "От матери... -- читала Тамара, --Запятайка унаследовала многие из ее замечательных способностей. Кроме того что она была очень недурным математиком, она могла бы поспорить с любым школьником, когда с глубокомысленным видом указывала на моря". Мама, а как это она указывала? Бегала к морю? Нет, глупенькая, есть глобусы, карты. Я знаю, я видела. В пятом классе будете проходить. У, как долго. Вот сейчас, в семьдесят втором, ты кончала бы тот самый пятый. "Мама, а мы поедем на море?" -- "Поедем... -- глянула на меня, вновь взяла книжку. -- Вот поправишься и поедем. "В Рязани, куда я приехал..." Лерочка, еще есть время, давай на минутку прервемся. Я надеюсь, что когда-нибудь все же найдутся и на нашей разумной земле разумные люди и переиздадут эту книгу. И тогда дети твоих сверстников (или их внуки) сами прочтут эту полную любви, доброты и потому вечную книгу. Но о том, что хочу вспомнить, уж никто не расскажет. Помнишь ли ты Большую Ижору, дачу шестьдесят четвертого года? В то лето, вытряхнувшись за два предыдущих, вняли мы наконец-то здравому смыслу и поехали не в захламленные дачниками места, а подальше, в Лебяжье. От одного названия этого сладостно холодела душа -- должно быть, пруды с лебедями, беломраморные особняки, сосновые кущи. Но ведь сказано было в скороговорке: "Саша шел по шоссе и сосал сушки": ни черта не было. Уж совсем отчаялся он, когда отыскал за семь гривен верандочку. Наняли на другой день ЗИМ-такси (тогда еще были такие), и всем табором двинулись через весь город. Прибыли, разобрали тюки, задернули марлей окна и... увидели, что папаша впервые дал маху: как жить на веранде, если ни прихожей, ни кухонки нет? Правда, готовить можно и на крыльце, но там задувные прибрежные ветры. В комнате? Но разве для того едут на дачу, чтобы вдыхать керосиновый смрад? В общем, утречком (благо хозяева ушли на работу) утоптали мы дезертирно наши жечи, сели на попутный грузовик и вернулись в Большую Ижору, через которую так высокомерно проскочили вчера к лебедям. Сгрузились на развилке, по-цыгански расселись. Одна шоссейка ведет в Эстонию. Значит, нам туда дорога, Ижорская улица в Усть-Нарву нас ведет. Полдня безуспешно голосовал этот папочка. На что он рассчитывал, непонятно, ведь это не Разлив, это полтораста верст, места, заезженные богатыми дядями. Хорошо, Тамара разговорилась с какой-то женщиной, и та присоветовала невдалеке домишко, дешевый, шестьдесят рублей за все лето. И корова есть. "Сходи, мне понравилось. Только дочка у нее больная. Полиомиелит, что ли?" Полиомиелит от молока, от коровы? Значит... Но домишко славный, хозяйка еще лучше, обо всем столковались, оставалось одно и приступать к нему труднее всего. Анна Петровна... простите, я понимаю, вы мать, но ведь и мы тоже... -- начал мяться из такой дали, что она сразу же все поняла. Как хотите...-- тень нашла на лицо,-- только девочка не от этого больна. Это у нее от рождения. Она у меня смирная, так что не бойтесь,-- читала во мне, как в книге: думал и о том, что по неведенью да силе (пятнадцать лет) может что-нибудь сделать. -- А так, конечно, -- вздохнула привычно,-- что дите малое: обряда за собой не знает. Вот и кручусь с ей, не работаю. Корову вот завела... -- еле сдерживала прыгающие губы. Простите нас, Анна Петровна, за лишнюю боль, будто мало вам было. И как же вы там сейчас -- все эти долгие, долгие годы? Как оставить, на кого в этом мире такую девочку? ... Осенью, в середине девяностых годов, попросили меня знакомые помочь им вывезти с дачи нехитрый урожай. Из тех же краев. И тотчас же всплыло. Миновав переезд, я заранее знал, что увижу. Тот же дом в низинке невдалеке от железнодорожной насыпи, тот же дворик и... та же девочка Таня идет мне навстречу. Та же, та же, только уже как старушка. "Здравствуй, Танечка... Таня...Мама дома?" Но никак, ничего не понять из ее речи. И бреду я туда, к дому, а там... Да, все живы - он, она. Но, боже, какие седые. Только румяные и глаза ясные, но такие осенние. Говорю им, что жили мы летом шестьдесят четвертого. Смотрят очень приветливо, силятся вспомнить, улыбаются виновато, но - никак. "Ну, а няню-то нашу тоже не помните?" Нет, никак. Никого. И бреду, попрощавшись, к машине. Мы хорошо жили там. После запакощенного, мещанского Разлива, где песок да сосна, так отраден был деревенский дух. Сколько радостей тебе, доченька, тогда привалило: и живые коровы, и козы, и утки. А еще на болотцах белели пушицы, нежней ваты, наливались черника, малина; искрилось солоноватое взморье, паровозы гудели, пыхтящие дважды в сутки совсем рядом с домом. Облачко, набежавшее в минуту знакомства, ушло и больше не возвращалось за все лето. Проста да пряма была Анна Петровна-- приземистая, краснощекая, с хорошими мужскими ухватами, иссеченными черными морщинами. И хозяин был сдержанный, скромный. Я тогда понимал, а теперь потрохами чувствую, каким темным крылом накрыло их -- залегла беда черной печатью. Навеки. И смеются ли, говорят ли, рассказывают иль слушают, а она, привычная наледь, всегда здесь, в глазах. Там, над нами, над грядой облаков, тоже не мудрее, не добрее, чем здесь, на земле. И зачем придумывать опухоли, лейкозы, когда есть допотопные способы. Вот такой: послать родителям эту девочку. Румяную, льняную, голубоглазую. Это -- дать, а хрусталик солененький, солнечный, незаметно притырить. И глядят, будто из-под воды, ее синие очи расплеснуто, не сужаясь до мысли. И бредет она, медленно переставляя непослушные ноги, и двухлетнее, младенчески любопытное слетает с таких неслухмяных губ: "А це ты деляись?" -- "Посуду мою". -- "А ацем моись?" -- "Чтобы была чистая". -- "А це он сказаль?" -- "Он сказал, что моет посуду". -- "Он казаль, сто плиедет". -- "Приедет, Танечка, приедет",-- наконец-то понял, что это о дяде ее, шофере. И еще день, июльский, но свежий, редкие облака, глубокая синь, ветер расчесывает зеленые кудри лета, и вы с соседской девчушкой играете. Ты, примериваясь к резиновому мячу, бьешь его оземь ладошкой, приговариваешь: "Я знаю пять... имен девочек... -- по слову на каждый шлепок,-- Таня -- раз, Нина -- два, Вера -- три, Ира -- четыре, Люда-- пять. Во!.. без ошибки!" -- гордо распрямилась. В четыре года и это лихо. "А це они деляют?" -- "Играют, Танечка". А ты, бедная, всегда в стороне. Даже для этих мала. Когда пошли первые грибы, озорно, по-былому сверкнула однажды Анна Петровна: "Как у нас в Рязани все грибы с глазами. Их едят, они глядят, их берут, они бегут!" -- "В Рязани,.. -- продолжает Тамара, -- куда я переехал, я занялся серьезно лечением собаки, и мне удалось ее вылечить электричеством и ваннами. Умерла она позднее. У нее вдруг...появилась под лапкой опухоль, -- прерывисто, со взглядами на меня читала Тамара. Видно, думала пропустить, но как? -- Я был в Харькове, в большом городе, где много врачей, и сейчас же понес Запятайку к известному профессору-ветеринару.Ощупав опухоль, профессор равнодушно сказал: "Опухоль может быть обыкновенным затвердением железы, но может быть и злокачественной. Узнать можно, только введя шприц в опухоль. Если покажется жидкость, животное поправится"". Вот как просто, и "большая застолица" не нужна. -- "Если нет, оно погибнет". Он уже приготовился приступить к осмотру другой собаки... "Умоляю вас, профессор, не относитесь формально к моей собаке: она не простая, спасите ее". Глас вопиющего, Владимир Леонидович. "Профессор усмехнулся: "Все собаки -- собаки". Дрожащим голосом... -- и Тамарин задребезжал, -- я начал снова его просить показать мои опыты с ней. И вы убедитесь, как она ценна для науки". -- "Сейчас Запятайка им покажет, да, мама?" -- и слезу машинально растерла. Не слезу умиления, не слезу сожаления -- слезу страшную. Вот уж больше недели слезится твой левый глаз. Набухает, влажно поблескивает, и затем неожиданно быстрой пунктирной строчкой скатывается по щеке соленая стеклянная капля. Меж собой обсудили так: то протока слезная забита. Гноем? "Или?.." -- но об этом лишь молча, глазами. Ох, Лерка, ты меня совсем замучила. Пойдем спать,-- и уже с мольбой глянула на тебя, на меня. -- Читай!.. читай, тут немного осталось. -- "Я просил... -- обреченно уткнулась в книгу, -- сказать мне, что он хочет внушить мысленно Запятайке, и, по его желанию, внушил собаке, чтобы она обошла вокруг стола, окруженного толпой студентов, и у одного из них вынула из петлицы сюртука цветок". - Вот видишь, мама! -- расцвело вечерним табачком твое бледное личико. -- "Бедная больная Запятайка, -- понуро кивнула мама,-- после моего пристального взгляда медленно пошла по столу и, поравнявшись с намеченным студентом, взяла у него зубами цветок". -- Ха!.. смотри, мама. Во, какая она, а они думали... -- обиженно надула за нее губы. -- "Все были поражены. Профессор медленно взял шприц и тут же собственноручно сделал операцию, но, посмотрев на шприц, уныло сказал: "К сожалению, опухоль злокачественная -- саркома, и собака околеет через несколько дней"". -- Мама, околеет -- это умрет? -- Да... -- уперлась в мои глаза. -- "Накануне отъезда, вечером,-- уже тускло торопилась дочитать,-- Запятайка, видя, как мы укладываемся, поняла, что мы уезжаем, и, собрав последние силы, сползла с подушки". -- Она боялась, да, мам? -- схватила испуганно за руку. -- "Шатаясь, как пьяная, пришла она ко мне в другой номер, подошла близко, стала на задние лапки и грустно-грустно смотрела мне в глаза". А еще через день и ты, наша Запятайка, шла с мамой тоже к профессору. Не ветеринару, зато к Гробштейну. Вот теперь-то он твердо сказал: "Что-то там есть". Вечером я стоял в большой комнате -- напротив портрета. Он пришел к нам несколько дней назад. Я тогда вернулся с работы поздно. Уже спали. Прошел в комнату и замер -- школьный фотограф слегка нарумянил щеки, а так все, как есть. Почти: совсем неожиданно я увидел твои губы. Доченька, такие не могут, не должны быть у детей: горько надломившиеся книзу в уголках, подковой. И по ним, тогда же, высверлило мне ясно-ясно, что ты уже вытерпела, что терпишь и что предстоит. Папа, ты видел? -- подошла ко мне утром. Холодной, умытой ладошкой провела по моему лбу. -- Похоже?.. -- на себя посмотрела. -- Это я сама заказала... -- гордо и в нос. Сама, представляешь? -- Тамара энергично встала в дверях, в переднике, озабоченная. Два рубля. Папа, это не дорого? Спасибо тебе, Лерочка. Твой последний портрет, твой навеки остановившийся в этом горьком прогибе рот. 12 марта было канунным днем. На заводах предполучечно ждали кассиров, на радио штатные, оттеснив на день нештатных, убеждались, во что же превращается "слово золотое, со слезами смешанное". Мой начальник, завхоз Рафаил Ханин, грозный бабник, келейно отпраздновал (по его словам) триста шестьдесят восьмую победу, Гоша тоже справил маленький юбилей: сдал на триста шестьдесят восемь копеек стеклотары. Так что все шло, как предписано свыше, и отобразить этого не смогли бы и сто тысяч горьковских сборников "Один день", пытавшихся заглянуть во все уголки планеты. Для нас этот день стал Днем благодарения. Онкологам: наконец-то они разрешились. Жалкие выкидыши (гаймарит, аденоиды, пуговицы) уступили место полноправному метастазу. Я не видел, какие лица выносили они в дополнение к свеженьким снимкам из рентгеновской камеры (вновь и вновь шла на убой ты с мамой), но спокойно вышли, просто. И сказали так же просто: "Теперь видно. Повидимому, опухоль носоглотки... в общем, неважно". Так же просто, как месяц назад о насморке иль о чем-то таком, что -- "Хотите, я сейчас вырву это?" Ну, так вырвите! Что же вы? Разве не видите, как тает ребенок? Не ест, слабеет, как хватает ртом воздух, говорит так, что... Ну же!.. Ведь вы маги, светила, ведь вы знаете: это наш ребенок, наш, единственный. "Нельзя. Это в основании черепа. Надо обратиться в Нейрохирургический институт. Пушка вряд ли что даст, а у них бетатрон". И все -- все уходят к себе, в свою жизнь, а мы... Что ж, нормально, так должно быть, только так, человек не может нести слишком много чужого. Ненормально другое -- то, что нам уйти некуда. Никуда. И вообще: что же делать? Самим делать. С тобой делать, спасать как-то. Мы остались. Как на вокзале, глядя вслед уходящему поезду. Нет, не так: поездов много. Так оставались в оккупацию, глядя вслед уходящим? Нет, не так: оставалась надежда. Так остаются на кладбище, глядя вслед уходящим сочувственникам? Нет, не так: там все кончено, тут спасать надо. Но как? То была минутная наша растерянность. Вечером позвонили Жирнову, благо он дал свой домашний телефон. "Да, да, узнаю вас. Как ваша девочка? Такого не может быть, симпатобластома не может дать в таком месте. Привозите ко мне. Да, да, положу". Но как везти, если ты уже еле ходишь. Три месяца не поднималась рука написать в Америку Еве Шикульской; когда-то она, иногородняя девушка из западной Белоруссии, училась в нашем мединституте и снимала угол у моей матери. А теперь надо просить винкристин. Но чем, кроме жалкой благодарности, заплатить за него? Лишь одним -- ее доброй памятью. Вот и не поднималась рука написать, просить. Да и они с мужем пока что там, в Штатах, не укоренились. Это позже станут богатыми, но пока... Вот и медлил, тянул. Теперь садимся за письма: я в Америку, Тамара -- знакомой по газете, бывшей узнице Равенсбрюккена, что не растеряла из виду старых лагерных друзей. Вот оно, неотправленное это письмо: "12 марта 68 г. Дорогая Ольга Степановна! Не знаю, где Вы, все там же, в Ручьях, или уже в цивилизованной городской квартире. Я так от всего оторвалась -- в редакции не бываю, знакомым не пишу и не звоню. Придется завтра искать Вас. Как Вы догадываетесь, и верно, меня преследуют несчастья, поэтому я и отошла от всего. Часть моих злоключений Вы знаете. Но куда хуже пошло дело, когда беда коснулась дочки". И дальше вкратце рассказала о болезни. "Вам, видавшей тьму несчастий и смертей, может быть, такое не внове. Но Вы мать, и поймете, как это видеть, когда ребенок медленно, в мучениях, обречен умирать. О себе, о муже я уж не говорю. Жаль ее, невинную кроху. Осенью, когда Саша (муж) ездил в Москву, по специалистам-онкологам, ища способов спасти нашу Валерку, там ему сказали, что ей может помочь одно средство, изготовляемое в Америке (США) -- винкристин. У нас его не бывает, достают только чудом, через связи. Вот я и подумала -- по случаю такой крайней необходимости, жизненно важной -- что, если побеспокоить Вас? У Вас есть женщины-подруги в западном мире, у них могут найтись и деньги, чтобы купить нужную порцию, и пути, чтобы передать сюда. Затраты это не слишком большие: знаю, что на один курс лечения надо 160 рублей нашими деньгами (ой, может, вру), но эти деньги, разумеется, мы возместим, или я их Вам лично отдам, если какая-нибудь из Ваших подруг вздумает подарить Вам это лекарство. Да что говорить, в долгу не останусь. Я бы с радостью отдала свою жизнь, не то что деньги, если бы могла помочь ребенку. Ну, а Вас прошу как доброго, чуткого товарища, друга помочь мне в моем горе. Знаю, у Вас своих забот и тревог, дел и бед по горло, и все-таки надеюсь, надеюсь!!! Только бы не упустить время и возможность! Как Ваша детвора? Как Вы сами -- здоровы ли? Пишу письмо ночью, после ужасного дня, проведенного в онкологической больнице. Сердце рвется, голова горит. Ужасно чувство бессилия. Мне ведь только сейчас пришла в голову вдруг эта мысль -- обратиться к Вам. А вдруг это -- провидение? Вдруг еще не все кончено? Я сейчас не работаю (на больничном), прохожу лечение. Не знаю, как все это выдержу. Ольга Степановна, если можете, помогите. Я человек благодарный, добро помню. Ответьте мне, пожалуйста, сразу. На всякий случай вкладываю конверты и марки". Наскочили, как вагоны в железнодорожном крушении, друг на друга дни, смялись, вплюснулись хрустнувшими ребрами. Сколько улиц, сколько дорог было, но теперь тропинка одна -- туда, в Нейрохирургический. Место. День. Час. Человек. "Вам кого? -- напряженно всматривается привратница. -- Доктора Горбатова? Он еще не приходил". Люди, люди... как там, в Московском онкологическом, так и здесь с одного взмаха видишь тех и этих, что одной рукой рванут дверь, другой -- полу пальто, сбросят его на почтительные распялки гардеробщика и -- наверх. Им работать, тем... Вот идет он, бедный, с чемоданчиком, в шляпе, бровастый, как наш вождь Брежнев, и уж годы у него тоже для больного вполне подходящие -- двадцать два, двадцать пять. Лоб выпятило -- налицо анамнез. Он здоров, хоть на Невский, хоть в бар, хоть в постель к милой. Но идет, чтоб не выйти. Вчера Лина привезла выписку из гистологии. Там стояло черным по белому, раскаленным по красному: симпатогониома. Вот как? Сперва доброкачественная симпатобластома. И вдруг, минуя нейробластому, в самое худшее. "Почему?" -- спрашиваю. "

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору