Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Честертон Гилберт Ки. Избранное -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  -
го самодовольства, взрослого уныния и взрослой поверхностности, как хороший ребенок или сам Честертон. Что до взрослой поверхностности, все сюжеты, одни - хуже, другие - лучше, учат тому, как избавиться от нее. Стоит ли удивляться, что в непритязательных рассказах находят соответствие открытиям крупнейших мыслителей нашего века? А критик Уилфрид Шид пишет так: "Принцип его - поверять все и вся, может оказаться самым надежным ответом на двоемыслие, переделывание истории и всякие ужасы будущего в духе Оруэлла". Есть у Честертона другие рассказы, есть и романы. Принято считать, что они хуже "Браунов", но об этом можно спорить. И ранний сборник, "Клуб удивительных промыслов" (1905) и поздние - "Поэт и безумцы" (1929), "Пять праведных преступников" (1930) можно любить больше, хотя бывает это редко. Их можно больше любить, если ждешь притчи, а не детектива. Лучше они "Браунов" или хуже, сюжет их более связен, он чаще служит самой притче, как и персонажи, которые меньше, чем в рассказах о патере, похожи на воплощенные идеи или на картонные фигурки. Честертон ничуть не обиделся бы на такие слова, он это знал, иначе писать не умел и не собирался. Он не отвергал другой манеры - он любил и очень точно понимал на удивление разных писателей, не любил разве что натурализм, который называл реализмом, и некоторые виды модернизма; а вот свои романы он называл "хорошими, но испорченными сюжетами". Он думал о чем-нибудь, и брал эту мысль для повествования, как берут текст для проповеди. Скажем теперь о рассказах, потом - о романах, только то, что поможет понять их нравственный смысл. Иначе, не обращая на него внимания, читают их часто, ничего плохого в этом нет, но, во-первых, Честертон хотел не этого, а во-вторых, детективы, приключенческие повести, мелодрамы, даже фантасмагории бывают и лучше. После перелома 10-х годов меняются и рассказы об отце Брауне, но последовательности здесь нет, да и писал он поздние сборники этой серии еще небрежней, чем всегда; нередко ему просто не хватало денег на вечно прогоравшую газету, которую создал его покойный брат, он садился и поскорей сочинял рассказ. Есть среди них и очень хорошие, все в том же смысле - концы не сходятся, зато несколько фраз, обычно произнесенных Брауном, искупают это. А вот сборник о Хорне Фишере ("Человек, который знал слишком много") вряд ли мог бы появиться раньше. О сюжетах говорить не будем - тут есть всякое; но самые рассказы и герой их - очень печальные, едва ли не безнадежные. Многое видно тут: Честертон уже не верит в политические действия и с особой скорбью любит Англию, и как-то болезненно жалеет даже самых дурных людей. Людей жалеет и отец Браун, но он исполнен надежды, тогда как Фишер - сама усталость. Рассуждая об этом сборнике, критики предположили, что герой - не Фишер, а Марч, и все описанное - его "политическая школа". Оснований для этого мало. Конечно, Честертон не отождествлял себя с Фишером (тот похож на его друга Мориса Беринга), но и с Марчем не отождествлял, а трактаты, стихи, воспоминания о нем позволяют предположить, что общего у них больше, чем кажется на первый взгляд. Когда-то в отрочестве Честертон поклялся "сражаться с драконом". Читая его романы, снова и снова видишь, как в единоборство с драконом вступает, собственно, мальчик. Сайм с друзьями победил угрозу уныния и распада ("Четверг"); Патрик Дэлрой - бесчеловечную утопию ("Перелетный кабак"). Позже скажем о том, что герой - не один, часто у него есть помощник повзрослее, но сейчас речь не об этом. Отец Браун никого не наказывает, не судит и не предает суду; он не пользуется победой. Хорошо, он - священник, но ведь и другие ею не пользуются. Сайм, как бы внешне и победивший, вернее - узнавший, что побеждать некого, произносит слова, которые исключительно важны для Честертона: тот, кто борется со злом, должен быть одиноким, изгоем. Патрик побеждает турок и лорда, но никак и никем не правит. Некоторые критики полагали, что Честертон вел опасную игру - взывал к толпе, разжигал страсти, проповедовал жесткие догмы, которых и без него хватает. Можно прочитать его и так, но не этого он хотел. Эзра Паунд сказал когда-то: "Честертон и есть толпа". Обидеть Честертона это не могло, потому что "обычный человек" для него неизмеримо лучше тех, кто гордится своей исключительностью. Кроме того, для Честертона нет толпы, есть только люди. Он не всегда умел это описать, всегда - стремился (посмотрите, например, как входят в аптеку мятежники из "Перелетного кабака"). Казалось бы, он столько читал о средних веках, да и о двадцатом; можно ли не заметить, как множество людей становится толпой в худшем смысле слова? Ничего не поделаешь, Честертон видел мир иначе. Чернь для него - те, кто наверху. Все просто, как в Евангелии: тот, кто внизу, лучше того, кто наверху. Что до обвинений в жестокости, чаще всего ссылаются на апологию битвы, удивляясь при этом, почему вокруг ничего не меняется, все живут, как в самое мирное время. Причина проста: "битва" для него - знак, символ, как игрушечный нож, который он назвал в одном эссе "душой меча". О детективах не говорю: в них кровь и прочее - условность жанра. Боевитость его совершенно неотделима от смирения и милости, догматичность окуплена легким отношением к себе. Все это, и многое другое, побуждает искать для Честертона каких-то других решений: не "воинственный - мирный", "догматичный - терпимый", а сложней или проще, но иначе. Когда слава Честертона стала стремительно падать в Англии, она начала расти у нас. Конечно, она не была "всенародной" - маленькие книжечки рассказов и пять романов издавались в 20-х годах небольшими тиражами, да и нравились они прежде всего писателям и кинематографистам (особенно их любил Эйзенштейн). Никто не сомневался в том, что Честертон - именно тот "эксцентрик ради эксцентрики", которых тогда так любили, у которых учились. Эйзенштейн восхищался тем, что у него часто можно встретить "остранение" в совершенном чистом виде. Такие же чувства вызывал "острый взгляд" отца Брауна или Хорна Фишера. А уж сюжеты и ситуации - ничего не скажешь, фантасмагория, цирк, балаган. Особенной любовью пользовался "Человек, который был Четвергом". Что думает и чему учит Честертон, не знали или от этого отмахивались, восхищаясь его стремительностью и чудачеством. Его считали как бы "объективно левым" - не хочет быть "левым", но так получается. Однако отмахнуться от такого восприятия - слишком просто, более того - неправильно. Ведь Честертон действительно бросает вызов всему застывшему, тяжкому, важному, или, как сказал бы он сам, глупому. Английские критики нередко вспоминают о том, что любимые им герои его романов и циклов - как бы две половинки ножниц, "которыми Бог кроит мир". Собственно, про ножницы сказал он сам и неоднократно это подчеркивал. К таким парам со все большей натяжкой можно причислить Майкла Херна и Мэррела из "Дон Кихота", Макиэна и Тернбулла ("Шар и крест"), отца Брауна и Фламбо. Чаще всего пишут, что один - рыжий и романтичный ("идеалист", даже "фанатик", начисто лишенный юмора), другой - маленький и не рыжий - ничего кроме смеха не ведает. Такая пара, собственно, только в первом романе и есть. Уже в "Четверге" Сайм - рыжий и романтичный, но кто там "шутник", не Воскресенье же? Скорее Сайму противопоставлен Грегори, уж точно фанатик без юмора, но Честертон нимало не считал, что такими, как он, Бог кроит мир - если бы он не вызывал жалости, его можно было бы уподобить сатане из Книги Иова. Патрик Дэлрой совсем уж романтичный и рыжий, но он же и "шутник". Правда, один исследователь считает, что "вторая половинка ножниц" в "Кабаке" - Айвивуд, и тогда он - фанатик, Дэлрой - клоун. Не думаю; скорее фанатичный лорд стоит в ряду честертоновских гордецов, которыми тоже Бог мира не кроит. Однако можно заметить во всем этом и очень важную вещь: и "шутник", и "идеалист", четко противопоставлены важным, глупым людям. Оба бросают вызов миру поверхностной обыденности, и тут поклонники Честертона, о которых мы только что говорили, совершенно правы. Такой именно вызов бросали и они. Но читатель, наделенный зрением отца Брауна, может несколько удивиться: а как же сам Браун? А Хэмфри Пэмп? А добрый доктор Суббота? Они же ничуть не эксцентричны. Допустим, нелепость отца Брауна как-то роднит его с "эксцентриками", но кабатчик Пэмп и скромный врач, сам назвавший себя вульгарным, скорее похожи на тех самых мещан, которых в 20-е годы не любили. И вообще все эти трое и многие другие у Честертона воплощают здравый смысл и стремятся никак не к эксцентриадам, а к тихой жизни, которую искренно считали обывательской. Стремятся к ней и клоуны, и романтики. Сайм защищает покой "шарманочного люда"; Патрик (даже больше, чем Сайм, совместивший в себе идеалиста и клоуна) хочет вернуть своей стране уют. Кто, кроме Честертона, мог дать ему песню, где свобода ведет не к неведомым и странным мирам (к ним ведет тирания Айвивуда), а просто к человеческому дому? Гэйл ("Поэт и безумцы") предпочитает эксцентрике "центричность"; Солт из того же цикла предпочитает жизнь лавочника жизни поэта. Словом, получаются еще одни ножницы, иногда воплощенные в персонажах - Сайм и Булль, Патрик и Пэмп. Чтобы лучше понять, как видел и чему учил Честертон, хорошо прочитать его трактаты, особенно главу VI из книги "Ортодоксия", написанной тогда же, что и "Четверг". В ней Честертон пытается показать нам, что разновидности добра, несовместимые для "мира сего", на самом деле просто обязаны совмещаться; не смешиваться, создавая что-то среднее, а совмещаться "неслиянно и нераздельно". "Добро" для Честертона - понятие предельно четкое, ни в малой мере не условное. "Добро - это добро, даже если никто ему не служит, - пишет он, кончая эссе о Филдинге. - Зло - это зло, даже если все злы". Честертон служит не какому-то одному виду добра - скажем, мужеству или кротости. Такие ценности, не уравненные другими, с общепринятой точки зрения - им противоположными, он считал лишь частями истины. В первом приближении ценности, которым он служит и которые соединяет, можно назвать "ценностями легкости" и "ценностями весомости". Можно сравнить одни - с углом, а другие - с овалом (не считая, что угол и овал противостоят друг другу). Можно сказать, что это - эсхатологическая легкость и космическая полнота, округлость, законченность. Можно назвать эти начала центробежным и центростремительным. Честертон - защитник мятежа и чудачества, смеха и нелепицы, приключений и причудливости; и одновременно, в полную силу - защитник здравого смысла, доброй семьи, "обычного человека". Виды же зла, противоположные и тому, и другому, а на обыденный взгляд - и друг другу, тоже сходятся, но тут уж возникает особое, сугубое зло. Представим только - уныние благодушных или анархия, изначально порождающая тиранию. Первого приближения вроде бы и достаточно, но упорно напрашивается что-то еще, и мы бы определили это так: у Честертона скорее три "группы ценностей", соответственно - три, скажем так, разновидности зла. Честертона часто считают оптимистом. Оптимистом он не был, он был учителем тяжко окупленной надежды и благодарной, смиренной радости. "Глазами любви, которые зорче глаз ненависти", он ясно видел зло. Однако это не привело его ни к цинизму, ни к злобе, ни к унынию и потому, что зло было для него не властителем, а "узурпатором", и потому, что он с одинаковой силой ощущал и отвергал разные его виды. Вероятно, легче всего заметить, что он ненавидит зло жестокости (пишем "жестокости", а не "страдания", так как для него зло коренится прежде всего в человеческой воле). Милосердие его так сильно, что нетрудно поначалу счесть его добряком, попускающим все на свете, лишь бы человеку было хорошо. Но, читавшись, мы замечаем, что такому представлению о нем противоречит его нетерпимость к злу развала и хаоса. И это у него очень сильно. Редко, но встречаются противники и поклонники Честертона, которые считают его кровожадным сторонником силы, насаждающей порядок. Но это так же неверно, как считать его благодушным или всетерпимым. Действительно, люди с таким острым неприятием хаоса легко поступаются жалостью к человеку. Честертон так не делал. Порядок для него не противоречит ни свободе, ни милости. Более того: они не держатся друг без друга. Наконец, он наделен острым чутьем лжи - особого, почти неуловимого зла, которое может погубить любую духовную ценность. По-видимому, в нашем веке это зло чувствуют сильнее, чем прежде, но ради истинности то и дело поступаются милосердием или порядком. Честертон ими не поступался, хотя он предельно чувствителен к неправде и знает все ее личины - от высокомерия, как-то связанного с "духовными силами", до самодовольства и пошлости. Он так ненавидел ее, что всячески подчеркивал несерьезное отношение к себе, чтобы избежать гордыни и фальши, которые придают человеку и его делу многозначительную важность. Отсюда та несерьезность тона, которая вроде бы ему вредила, точнее, не ему, а его мирской славе. На самом деле она очень много дает и ему, и нам: его не полюбишь из снобизма, им нельзя высокомерно кичиться. Конечно, теперь и не то можно, и все же нелегко, как-то несолидно гордиться тем, что читал такого мыслителя. Мода на него прошла, и был он в моде не как мыслитель, а как эксцентрик и поставщик детективов, что само по себе не способствует духовной гордыне. И вот он - один из известнейших писателей века - окружен спасительным унижением, без которого, если верить христианству, нет истинной славы. Служение милости, порядку и правде принесло редкие для нашего времени плоды. Честертон парадоксален не только потому, что хотел удивлением разбудить читателя, но и потому, что для него неразделимы ценности, которые мир упорно противопоставляет друг другу. Он - рыцарь порядка и свободы, враг тирании и анархии. Радость немыслима для него без страдания о мире, а противопоставлены они унынию и благодушию. Чудаческая беззаботность неотделима от любви к четкости и прочности, иерархии и укладу. Смирение невозможно без высокого достоинства, крепость духа - без мягкости сердца. Примеров таких много. В век, когда постоянно жертвуют одной из ценностей во имя другой, особенно важно вспомнить, что поодиночке ценности эти гибнут. Мы можем учиться у Честертона такому непривычному их сочетанию. Нам не хватает его, мы принимаем "часть истины", и мало кто может помочь нам так честно, убежденно и благожелательно, как он. Чтобы перенести нас из мира мнимостей и полуистин в такой истинный, слаженный, милостивый мир, Честертон не только будит нас непривычно здравыми суждениями, которые удивительней парадоксов Уайльда, и не только раздает своим героям свойства и сочетания свойств, которые он хочет утвердить или воскресить. Он создает особый мир. Эта тривиальная фраза обретает здесь реальнейший смысл: он почти рисует этот мир, если не лепит - такой он получается объемный. Роналд Нокс пишет, что нам часто кажется, будто мы видели цветные картинки к рассказам об отце Брауне. Относится это и к другим книгам. Мир Честертона был бы невесомым и причудливым, как "страна восточней Солнца и западней Луны", но все в нем четко и весомо, цвета чистые и яркие, и если заметить только это, его скорее примешь то ли за пряничный городок, то ли за цветаевский Гаммельн. Наверное, очень точный его образ - летающая свинья из "Охотничьих рассказов". Конечно, как и всего, что сам Честертон считал очень важным, красоты и причудливости этой можно вообще не заметить, но иногда (надеюсь, часто) они действуют сами собой, как подействовало на Майкла Муна и Артура Инглвуда все, что они увидели в мансарде Инносента Смита. Если же подействует и мы в такой мир попадем, могут появиться те чувства и свойства, которые есть у человека, вообще видящего мир таким. Так видят в детстве - и мы вернемся в детство, так видят в радости - вернемся к радости, так видят, наконец, в свете чуда, и мы войдем в край чудес. Прозрачность в этом мире сочетается не с бесцветностью, а с ярким или хотя бы чистым цветом: это драгоценный камень, леденец, освещенное огнем вино, утреннее или предвечернее небо. Описания неба и света в разное время суток не просто хороши - кому что нравится; в этом свете, на этом фоне четко обрисованы предметы, и вместе все создает тот же особенный мир, весомостью своей, прозрачностью, яркостью, сиянием похожий на Новый Иерусалим. Однако мир этот - здесь, на Земле, и сейчас, а не в будущем, даже не в прошлом, хотя Честертона часто упрекают за "идеализацию средневековья". Средние века он называл "правильным путем, вернее - правильным началом пути"; о его непростом отношении к ним можно узнать из многих книг. Гораздо важнее, чем какая бы то ни была идеализация, стало у него уже в молодости совсем другое: показать растерянным, усталым, замороченным людям, где они живут. Он учил бережливости и благодарности. Такой мир - здесь, а не "там" - драгоценен и беззащитен, он чудом держится в бездне небытия, мало того - его надо все время отвоевывать. Едва ли не самая прославленная фраза Честертона - "Если вы не будете красить белый столб, он скоро станет черным". Вот он и учит нас видеть, что столб - белый и что черным он станет непременно, значит - надо его красить. Красить он тоже учит и напоминает, как это трудно. Многие читатели гадают, в чем же смысл довольно загадочного "Четверга" и кто такой Воскресенье? Честертон и сам не отвечал на это однозначно, а насчет Воскресенья в разное время думал по-разному. Говорил он, что это Природа, которая кажется бессмысленной и жестокой "со спины" и прекрасной, если глядеть ей в лицо. Однажды сказал, что это "все-таки, может быть, Бог"; но тем, кто знает его и у нас, и в Англии, ясно, что Бог этот - вроде таинственных Вседержителей глубокой древности или вроде Бога из Книги Иова, отвечающего на загадку загадкой. Однако в конце, когда Семь Дней Недели уж несомненно - в прекрасном, по-прежнему причудливом мире, Воскресенье произносит евангельские слова. Слова эти очень важны: Честертон считал и хотел сказать нам, что красота и радость мира только тогда и держатся, когда окуплены тягчайшим страданием. Легко этого не заметить, очень уж сказочный у него мир; сказочный - не в смысле "очень хороший", а "такой, как в сказке". Но ведь и в сказке много страдания, которого мы тоже часто не замечаем, поскольку, как писал Честертон, мир в ней странен, зато герой - хорош и нормален. А так - прикинем: потери, разлуки, смерти, тяжкие покаяния, бездомность. Прибавить уныние - и тогда будет настоящая, взрослая литература или просто литература, но не проповедь и не притча убежденного учителя надежды. Рассказ о Честертоне стоит закончить сонетом, который прочитал вместо надгробного слова его друг, монсиньор Нокс. Ключ к сонету прост: здесь названы те люди, о которых у Честертона есть книги (о докторе Джонсоне - пьеса). "Со мной он плакал", - Браунинг сказал, "Со мной смеялся", - Диккенс подхватил, "Со мною, - Блейк заметил, - он играл", "Со мной, - признался Чосер, - пиво пил" "Со мной, - воскликнул Коббет, - бунтовал", "Со мною, - Стивенсон проговорил, - Он в сердце человеческом читал", "Со мною, - молвил Джонсон, - суд вершил" А он, едва явившийся с земли, У врат небесных терпеливо ждал, Как ожидает истина сама, Пока мудрейших двое не пришли "Он бедных возлюбил", - Франциск сказал, "Он правде послужил", - сказал Фома. Гильберт Кийт Честертон ПОТРЯСАЮЩИЕ ПРИКЛЮЧЕНИЯ МАЙОРА БРАУНА Перевел с английского В. Ильин. Очевидно, Рабле или его неистовый иллюстратор Густав Доре имела какое-то отношение к тому, что в Англия и Америке называют словом "квартира". В самой идее экономии места путем нагроможден

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору