Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
- мягкий, просторный. Я на нем
спал. В нем было много клопов, но мы жили дружно, и они меня не трогали.
После обеда на нем всегда отдыхала бабушка. Я укрывал ее старым пальто,
которое только для этого и служило, и давал в руки чьи-нибудь мемуары или
"Анну Каренину". Потом искал очки. Они оказывались в буфете,
---------------------------------------(1) КП - командный пункт. в ящике
с ложками. Когда находил, бабушка уже спала. А старый кот Фракас с
обожженными усами жмурился из-под облезшего воротника...
Бог ты мой, как все это давно было!.. А может, никогда и не было, только
кажется...
Направо большой гардероб. В нем мы прятались, когда в детстве играли в
прятки. Тогда он стоял еще в коридоре. Потом прорубили в коридоре дверь и
его перенесли в комнату. На гардеробе картонки со шляпами. На них много
пыли, ее сметают только перед Новым годом, Первым мая и мамиными именинами -
двадцать четвертого октября.
За гардеробом комод с овальным зеркалом и бесчисленными вазочками и
флакончиками. Я не помню, когда в этих флакончиках были духи, но их
почему-то не позволяют убрать. Если вынуть пробку и сильно втянуть носом, то
можно еще уловить запах духов.
Дальше идет ночной столик... Нет, голубое кресло с подвязанной ножкой.
Садиться на него нельзя, и гостей всегда об этом предупреждают. А затем уже
ночной столик. Он набит мягкими клетчатыми туфлями, а в его ящике -
коробочки с бабушкиными порошками и пилюлями. В них давно уже никто не может
разобраться. Там же и стаканчик для валерьянки - чтоб кот не нашел...
И все это сейчас там... у них.
Последнюю открытку от матери я получил через три дня после сообщения о
падении Киева. Датирована она была еще августом. Мать писала, что немцев
отогнали, канонады почти не слышно, открылся цирк и музкомедия. А в общем:
"Пиши чаще, хотя я и знаю, что у тебя мало времени,- хоть три слова..."
С тех пор прошло десять месяцев. Иногда я вынимаю из бокового кармана
открытку и смотрю на тонкие неразборчивые буквы. Они расплылись от дождей и
пота. В одном месте, в самом низу, нельзя уже разобрать слов. Но я их знаю
наизусть. Я всю открытку знаю наизусть... На адресной стороне, слева,
реклама Резинотреста: какие-то ноги в высоких ботиках. А справка - марка:
станция метро "Маяковская".
В детстве я увлекался марками и просил всех друзей и знакомых наклеивать
на конверты красивые новые марки. Вот и сейчас мать наклеила красивую марку,
как в детстве... Они у нас лежали в маленькой длинной коробочке, слева на
столе. И мать, вероятно, долго выбирала, пока остановилась на этой - зеленой
и красивой. Стояла, склонившись над столом, и, сняв пенсне, рассматривала их
близорукими, сощуренными глазами...
Неужели я уже никогда ее не увижу? Маленькую, подвижную, в золотом пенсне
и с крохотной бородавкой на носу. Я любил ее целовать в детстве - эту
бородавку.
Неужели никогда больше не будем сидеть за кипящим самоваром с помятым
боком, пить чай с любимым маминым малиновым вареньем... Никогда уж она не
проведет рукой по моим волосам и не скажет: "Ты что-то плохо выглядишь
сегодня. Юрок. Может, спать раньше ляжешь?" Не будет по утрам жарить мне на
примусе картошку большими круглыми ломтиками, как я люблю...
Неужели никогда не буду я больше бегать за угол за хлебом, бродить по
тонущим в аромате цветущих лип киевским улицам, ездить летом на пляж, на
Труханов остров...
Милый, милый Киев!.. Как соскучился я по твоим широким улицам, по твоим
каштанам, по желтому кирпичу твоих домов, темно-красным колоннам
университета. Как я люблю твои откосы днепровские! Зимой мы катались там на
лыжах, летом лежали на траве, считали звезды и прислушивались к ленивым
гудкам ночных пароходов... А потом возвращались по затихшему, с погасшими
уже витринами Крещатику и пугали тихо дремлющих в подворотне сторожей,
закутанных даже летом в мохнатые тулупы...
Я и теперь иногда гуляю по Крещатику. Завернусь в плащ-палатку, закрою
глаза и иду от Бессарабки к Днепру. Останавливаюсь около Шанцера - это самый
лучший в мире кинотеатр. Так казалось нам в детстве. Какие-то трубящие в
длинные трубы скульптуры вокруг экрана, жертвенники с трепещущими, словно
пламя, красными ленточками и какой-то особый, возбуждающий
кинематографический запах. Сколько счастливых минут пережил я в этом
Шанцере!.. "Индийская гробница", "Багдадский вор", "Знак Зерро"... Бог ты
мой, даже дух захватывает!.. А чуть подальше, около Прорезной, в тесном, с
ненумерованными местами "Корсо" шли ковбойские фильмы. Погони, перестрелки,
мустанги, кольты, женщины в штанах, злодеи с тонкими усиками и
саркастическими улыбками... А в "Экспрессе" - потом он почему-то стал
прозаическим "Вторым Госкино" - шли салонные фильмы с Полой Негри, Астой
Нильсен и Ольгой Чеховой. Мы их не очень любили, эти фильмы, но у нас в
"Экспрессе" был знакомый билетер, и мы обязательно ходили туда каждую
пятницу.
Сворачиваю на Николаевскую. Это самая эффектная из всех киевских улиц.
Аккуратно подстриженные липы, окруженные решеточками. Большие молочно-белые
фонари на толстых цепях, перекинутых от дома к дому. Ослепительные
"линкольны" у "Континенталя". А около цирка толпы мальчишек ждут выхода Яна
Цыгана и держат пари о сегодняшней встрече Данилы Пасунько с Маской смерти.
А дальше Ольгинская, Институтская, надстроенное здание банка с не то
готическими, не то романскими башенками по углам... Тихие сонные Липки,
прохладные даже в жаркие июльские полдни. Уютные особнячки с запыленными
окнами... Столетние вязы дворцового сада... Шуршащие под ногами листья... И
- стоп! - обрыв. Дальше - Днепр, и синие дали, и громадное небо, и плоский,
ощетинившийся трубами Подол, и стройный силуэт Андреевской церкви, нависшей
над самой пропастью, шлепающие колесами пароходы, звонки дарницкого
трамвая...
Милый, милый Киев...
Как все это сейчас далеко! Как давно все это было, боже, как давно! И
институт когда-то был, и чертежи, и доски, и бессонные, такие короткие ночи
перед экзаменами, и сопроматы, и всякие там теории архитектурной композиции,
и еще двадцать каких-то предметов, которые я уже все забыл...
Нас было шестеро неразлучных друзей - Анатолий Сергеев, Руденский,
Вергун, Люся Стрижева и веселый маленький Шурка Грабовский. Его почему-то
все "Чижиком" звали. Вместе учились, вместе всегда за город ездили. Во всех
конкурсах всегда вместе участвовали. Кончили институт - в одну мастерскую
Пошли. Только-только принялись за работу, новые рейсшины, готовальни купили,
и...
Чижик под Киевом погиб - в Голосееве. Мне еще мама об этом писала. Он
лежал у нее в госпитале - обе ноги оторвало. Об остальных ничего толком не
знаю. Вергун, кажется, в окружение попал. Руденского, как близорукого, не
мобилизовали, и он, кажется, эвакуировался. Он провожал меня еще на вокзал.
Анатолий связистом будто стал - кто-то говорил, не помню уже кто.
А Люся?.. Может быть, она все-таки эвакуировалась? Вряд ли... У нее
старая больная мать, я писал ее тетке в Москву, и та ничего не знает. Два
года тому назад, как сейчас помню, пятого июня, в день Люсиного рождения, мы
были с ней на Днепре. Взяли полутригер, легкий, быстрый, с подвижными
сиденьями, и поехали туда, далеко, за
Наталку, за стратегический мост. У нас там было излюбленное местечко -
маленький, затерявшийся среди камышей и ракит очаровательный пляжик. Этого
места никто не знал, и там никогда никого не бывало. Вода там прозрачная,
как стекло, а с высокого бережка хорошо было прыгать с разбегу... Потом,
усталые, со свежими мозолями от весел на ладонях, мы сидели в дворцовом
парке и слушали Пятую симфонию Чайковского. Мы сидели сбоку, на скамейке, и
рядом были какие-то яркие, красные, декоративные цветы, и у дирижера был
тоже какой-то цветок в петлице...
- Третий ряд будем делать? - спрашивает кто-то над самым моим ухом.
Я вздрагиваю.
Валега, сидя на корточках, вопросительно смотрит на меня своими
маленькими, блестящими, как у кошки, глазами.
- Третий ряд... Нет, третий ряд не будем делать. Переходите на четвертый
участок, у пристани.
Мы перетаскиваем оставшиеся мины к пристани и начинаем минировать.
Осталось еще около сорока штук.
4
Утром над нашим расположением долго кружится "мессершмитт". Мы огня не
открываем - экономим боеприпасы. Две большие партии "хейнкелей" и одна
"юнкерсов-88" на большой высоте проплывают на северо-восток.
Часов в семь вечера к нам на КП приходит молоденький лейтенантик, в
новенькой фуражке с красным околышем, от нашего правого соседа - третьего
батальона 852-го полка. Расспрашивает, как и что у нас и что собираемся
делать. У них тоже все спокойно. Народу человек шестьдесят. Пулеметов пять.
Зато нет минометов. Мы кормим его обедом и отправляем обратно.
С наступлением темноты начинаем сворачиваться. Нагружаем две повозки,
третью бросаем. Ширяевский старшина, одноглазый Пилипенко, никак не может
расстаться со своими запасами - старыми ботинками, седлами, мешками с
тряпьем. Ворча и ругая и немцев, и войну, и спокойно отмахивающегося от мух
вороного мерина Сиреньку, он пристраивает свои мешки со всех сторон повозки.
Ширяев выкидывает. Пилипенко с безразличным видом жует козью ножку, а когда
Ширяев уходит, старательно запихивает мешки под ящики с патронами.
- Такие ботинки бросать! Бога побоялся бы. Впереди еще столько колесить.-
И он прикрывает рваной рогожей выглядывающие из-под ящиков мешки.
Часов в одиннадцать начинаем снимать бойцов. Они поодиночке приходят и
молча ложатся на зеленом когда-то газоне двора. Украдкой покуривая,
укладываются, перематывают портянки.
Ровно в двенадцать даем последнюю очередь. Прямо отсюда, со двора, и
уходим.
Некоторое время белеет еще сквозь сосны силуэт дома, потом исчезает.
Обороны на Осколе более не существует. Все, что вчера еще было живым,
стреляющим, ощетинившимся пулеметами и винтовками, что на схеме обозначалось
маленькими красными дужками, зигзагами и перекрещивающимися секторами, на
что было потрачено тринадцать дней и ночей, вырытое, перекрытое в три или
четыре наката, старательно замаскированное травой и ветками,- все это уже
никому не нужно. Через несколько дней все это превратится в заплывшее илом
жилище лягушек, заполнится черной, вонючей водой, обвалится, весной
покроется зеленой, свежей травкой. И только детишки, по колено в воде, будут
бродить по тем местам, где стояли когда-то фланкирующего и кинжального
действия пулеметы, и собирать заржавленные патроны. Все это мы оставляем без
боя, без единого выстрела...
Мы идем сосновым лесом, реденьким, молоденьким, недавно, должно быть,
посаженным. Проходим мимо штабных землянок. Так и не докопали мы землянки
для строевой части. Зияет недорытый котлован. Смутно белеют в темноте
свежеобструганные сосенки. На плечах таскали мы их из соседней рощицы для
перекрытия.
Петропавловка - бесконечно длинная, пыльная. Церковь с дырой в
колокольне. Полусгнивший мостик, который я по плану как раз сегодня должен
был чинить.
Тихо. Удивительно тихо. Даже собаки не лают. Никто ничего не подозревает.
Спят. А завтра проснутся и увидят немцев.
И мы идем молча, точно сознавая вину свою, смотря себе под ноги, не
оглядываясь, ни с кем и ни с чем не прощаясь, прямо на восток по азимуту
сорок пять.
Рядом шагает Валега. Он тащит на себе рюкзак, две фляжки, котелок,
планшетку, полевую сумку и еще сумку от противогаза, набитую хлебом. Я перед
отходом хотел часть вещей выкинуть, чтоб легче было нести. Он даже не
подпустил меня к мешку.
- Я лучше знаю, что вам нужно, товарищ лейтенант Прошлый раз сами
укладывались, так и зубной порошок, и помазок, и стаканчик для бритья - все
забыли. Пришлось к химикам ходить.
Мне нечего было возразить. У Валеги характер диктатора, и спорить с ним
немыслимо. А вообще это замечательный паренек. Он никогда ничего не
спрашивает и ни одной минуты не сидит без дела. Куда бы мы ни пришли - через
пять минут уже готова палатка, уютная, удобная, обязательно выстланная
свежей травой. Котелок его сверкает всегда, как новый. Он никогда не
расстается с двумя фляжками - с молоком и водкой. Где он это достает, мне
неизвестно, но они всегда полны. Он умеет стричь, брить, чинить сапоги,
разводить костер под проливным дождем. Каждую неделю я меняю белье, а носки
он штопает почти как женщина. Если мы стоим у реки - ежедневно рыба, если в
лесу - земляника, черника, грибы. И все это молча, быстро, безо всякого
напоминания с моей стороны. За все девять месяцев нашей совместной жизни мне
ни разу не пришлось на него рассердиться.
Сейчас он шагает рядом мягкой, беззвучной походкой охотника. Я знаю -
будет привал, и он расстелет плащ-палатку на сухом месте, и в руках у меня
окажется кусок хлеба с маслом и в чистой эмалированной кружке - молоко. А он
будет лежать рядом, маленький, круглоголовый, молча смотреть на звезды и
попыхивать крохотной уродливой трубочкой, делающей его похожим на старика,
хотя ему всего восемнадцать лет.
О себе он ничего не говорит. Я знаю только, что отца и матери у него нет.
Есть где-то замужняя сестра, которую он совсем почти не знает. За что-то он
судился, за что - не говорит. Сидел. Досрочно был освобожден. На войну пошел
добровольцем. Фамилия его по-настоящему Волегов, с ударением на первом "о".
Но зовут его все Валега. Вот и все, что я о нем знаю.
Мы редко с ним разговариваем - он молчалив и замкнут. Один только раз он
чуть-чуть приоткрылся. Это было весной, месяца три тому назад. Мы дьявольски
промокли и устали. Сушились у костра. Я выкручивал портянки, он в консервной
банке варил пшенный концентрат. Мы уже две недели сидели на этом концентрате
и не могли на него равнодушно смотреть.
Кругом было темно и холодно. Промокшая плащ-палатка топорщилась и
нисколько не согревала. Мы были вдвоем.
С трубкой во рту, освещенный красноватым пламенем костра, он был похож на
гнома, готовящего волшебное варево.
- Когда кончится война,- сказал он,- я поеду домой и построю себе дом в
лесу. Бревенчатый. Я люблю лес. И вы приедете ко мне и проживете у меня три
недели. Мы будем ходить с вами на охоту и рыбу ловить...
Я улыбнулся:
- Почему именно три недели?
- А сколько же? - Валега удивился, но лицо его ни на йоту не изменилось.
Он все так же попыхивал трубочкой и равнодушно мешал кашу.- Вы больше не
сможете. Вы будете работать. А на три недели приедете. Я знаю такие места,
где есть медведи, и лоси, и щуки по пятнадцать фунтов весом. У нас хорошие
места на Алтае. Не такие, как здесь. Сами увидите.- Он вынул и облизал
ложку.- И пельменями я вас угощу. Я умею делать пельмени. По-особому,
по-нашему.
На этом разговор и кончился.
Сейчас я смотрю на него и спрашиваю:
- Ну как, Валега, когда же мы твоих пельменей попробуем?
Он даже не улыбнулся.
- Мяса такого нет. И приготовить его здесь по-настоящему нельзя.
- Значит, до конца войны ждать будем?
Он ничего не отвечает и продолжает шагать. Ботинки ему непомерно велики -
носки загнулись кверху, а пилотка мала: торчит на самой макушке. Я знаю, что
в нее воткнуты три иголки с белой, черной и защитного цвета нитками.
Часов в семь делаем большой привал. На карте село называется Верхняя
Дуванка. Здесь же его называют Вершиловкой. От Петропавловки оно в двадцати
двух километрах. Значит, прошли мы около тридцати. Это неплохо, дорога
трудная.
Бойцы с непривычки устали. Скинув мешки, лежат в тени фруктового сада,
задрав ноги. Наиболее проворные тащат в котелках молоко и ряженку. Валега
тоже раздобыл где-то буханку белого хлеба и мед в сотах.
Я ем и хвалю, хотя у меня нет аппетита. Нельзя обижать Валегу.
Ноги гудят. Левая пятка немного натерта. Вообще с сапогами дело дрянь,
совсем разваливаются. Так и не дождался я брезентовых. Прямо хоть проволокой
обматывай. Надо было послушаться Валегу и походить один день в ботинках -
были бы отремонтированы сапоги. А теперь кто его знает, когда с вещевым
складом встретишься. Полк, вероятно, уже далеко, километров за семьдесят -
восемьдесят. Если они эти два дня шли, то никак не меньше. Возможно, они
где-нибудь стали в обороне или пробиваются через немцев. Местное население
говорит, что "ранком в недiлю проходили солдати. А у вечерi пушки йшли".
Должно быть, наши дивизионки. "Тiльки годину постояли i далi подались. Такi
заморенi, невеселi солдати".
А где фронт? Спереди, сзади, справа, слева? Существует ли он? На карте
его обычно обозначают жирной красной линией; противника - синей. Вчера еще
эта синяя линия была по ту сторону Оскола. А сейчас?
Пожалуй, до утра немцы ничего не предпринимали. Разведчиков они,
вероятно, не раньше двух часов послали, заметив, что мы молчим. Часа в
три-четыре начали переправлять пехоту. Даже позже: сборы, приказы и тому
подобное - часов в пять. Сейчас восемь, без пяти восемь. Моторазведка,
конечно, могла бы уже нас догнать. Вероятно, ее нет у них. А пехота не
догонит. Танки и автомашины раньше вечера, а то и завтрашнего утра, на эту
сторону не переберутся. Все зависит от того, есть ли у них понтонные парки.
Немцы подошли к Воронежу. Возможно, они его уже взяли. Почему не слышно
стрельбы? Позавчера еще канонада доносилась с севера. Потом стала тише и
передвинулась на северо-восток. Сейчас вообще ничего не слышно. Тишина.
Солдаты толкутся у котла с кулешом. Как всегда, ворчат, что мало
наливают. Трясут яблони. Я встаю и подхожу к Ширяеву. Он сидит и чистит
пистолет. Рядом сохнут портянки.
- Будем трогаться, что ли?
Сощурив глаза, Ширяев рассматривает на свет ствол пистолета.
- Вот хлопцы покушают, и двинем. Минут двадцать, не больше.
- Сколько до Ново-Беленькой осталось?
- Километров шестьдесят - семьдесят. Вон карта лежит.
Я меряю по карте. Выходит шестьдесят пять километров.
- Два перехода еще.
- Если поднажмем - завтра к обеду будем.
- Быть-то будем, но застанем ли мы там кого. Боюсь, что не того, кого
нужно. Не нравится мне эта тишина...
Подходит адъютант старший, весь красный от веснушек, лейтенант Саврасов.
У него озабоченный вид. Подсаживается, закуривает.
- Двух человек уже не хватает.
Ширяев кладет пистолет на портянку и поворачивается к Саврасову.
- Как не хватает?
- А черт его знает как... Сидоренко из первой роты и Кваст из второй.
Вечером еще были...
- Куда же они делись?
Саврасов пожимает плечами.
- Может, ноги потерли? А?
- Не думаю.
- Давай сюда командиров рот.
Ширяев быстро собирает пистолет и наматывает портянки. Приходят командиры
рот.
Оказывается, что Сидоренко и Кваст односельчане. Откуда-то из-под
Двуречной. К одному из них даже жена приезжала, когда мы в обороне стояли.
Всегда держались вместе, хотя были в разных ротах. Раньше за ними ничего не
замечалось.
Ширяев слушает молча, плотно сжав губы. Смотрит куда-то в сторону. Не
вставая и не глядя на командиров рот, говорит медленно, почти без выражения:
- Если потеряется еще хоть один человек - расстреляю из этого вот
пистолета.- Он хлопает себя по кобуре.- Понятно?
Командиры рот ничего не отвечают, стоят и смотрят в землю. У одного
дергается веко.
- Этих двух уже не найти. Дома, защитнички... Отвоевались...- Он ругается
и встает.- Подымайте