Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
ного?
- Как сказать. Два батальона. Твой и третий. Человек пятьдесят.
- Пятьдесят?
- Пятьдесят.
- Врешь!
Он опять смеется. И все окружающие смеются.
- Чего же врать. По-твоему, много?
- А по-твоему?
- Как сказать...
- Стой... А мост? Мост как?
- Сидят еще там человек пять,- вставляет Харламов,- но не долго уж им.
- Здорово. Просто здорово. А Чумак, Карнаухов?
- Живы, живы...
- Ну, слава богу. Дай-ка еще водицы.
Я выпиваю еще полторы кружки, Ширяев встает.
- Приводи себя в порядок, а я того, посмотрю, что там делается. Вечером
потолкуем - Оскол, Петропавловку вспомним. Помнишь, как на берегу с тобой
сидели? - Он протягивает руку.- Да, Филатова помнишь? Пулеметчика. Пожилой
такой, ворчун.
- Помню.
- Немецким танком раздавило. Не отошел от пулемета. Так и раздавило их
вместе.
- Жаль старика.
- Жаль. Мировой старик был.
- Мировой.
Несколько секунд мы молчим.
- Ну, я пошел.
- Валяй. Вечером, значит.
И он уходит, надвинув пилотку на левую бровь.
Валега вынимает из кармана завернутый в бумажку табак и протягивает мне.
***
Вечером мы сидим с Ширяевым на батальонном КП - в трубе под насыпью.
Рана у меня чепуховая - сорвало кожу на лбу и дорожку в волосах сделало.
Я могу даже пить. Правда, немного. И мы пьем какой-то страшно вонючий не то
спирт, не то самогон. Закусываем селедкой. Это та самая, которую я выкинул
на сопке. Валега, конечно, не мог перенести этого.
- Разве можно выбрасывать. Прошлый раз выпивали, сами говорили: "Вот
селедочки бы, Валега..." - и раскладывает ее аккуратненькими ломтиками, без
костей, на выкраденной из харламовского архива газете. Из-за этого у них
всегда возникают ссоры.
Мы сидим и пьем, вспоминаем июнь, июль, первые дни отступления,
сарайчики, в которых расстались. После этого Ширяев почти весь батальон
потерял. Немцы их около Кантемировки окружили. Сам он чуть в плен не попал.
Потом с четырьмя оставшимися бойцами двинулся на Вешенскую. Там опять чуть к
немцам не попали. Выкрутились. Перебрались через Дон. За Доном в какую-то
дивизию угодил, собранную из остатков разбитых. Воевал под Калачом. Был
легко ранен. Попал в Сталинград - в резерв фронта. Там около месяца
проторчал и вот сейчас получил назначение в наш полк комбатом.
Лежа на деревянной, сбитой из досок койке, я рассматриваю Ширяева.
Стараюсь найти в нем хоть какую-нибудь перемену. Нет, все тот же - даже
голубой треугольник майки выглядывает из-за расстегнутого ворота.
- О Максимове ничего не слыхал? - спрашиваю я.
- Нет. Говорил мне кто-то, не помню уже кто, будто видел его где-то по
эту сторону Дона. Но маловероятно. Я всю эту сторону исколесил - ни разу не
встретил.
- А из наших с кем встречался?
- Из наших? - Ширяев морщит нос.- Из наших... кое-кого из командиров рот.
Начальника разведки - Гоглидзе. На машине проехал. Рукой махал. Ну, кого
еще? Из медсанбата девчат. Парторга Быстрицкого... Да! - Он хлопает ладонью
по столу.- Как же! Друга твоего, химика, как его?
- Игоря? Где? - Я даже приподымаюсь.
- На этой уже стороне. Дней пять тому назад.
- Врешь.
- Опять врешь. На "Красном Октябре" он. В Тридцать девятой.
- В Тридцать девятой?
- И не химик почему-то, а тоже инженер, как ты. Какие-то минные поля,
фугасы, тому подобная хреновина.
- А ты что в Тридцать девятой делал?
- Да ничего. Случайно совсем вышло. Штаб армии искал. Какой-то дурак
сказал мне, что он в Банном овраге. Я и двинул туда. А там знаешь что
делается? За три шага ничего не видно. Дым, пыль,- черт-те что... "Певуны"
как раз налетели. Я - в щель. Даже не в щель, а так что-то. Потом вижу дверь
деревянную. Давай туда, хоть от осколков спасет. Влезаю внутрь. Потом, когда
они уже улетели, хочу уходить, а меня кто-то за руку. Смотрю - Игорь твой.
Не узнал даже сначала. Усики сбрил. Черный весь, закопченный. По глазам
только и узнал.
- Ну живой, здоровый?
- Живой, здоровый. О тебе, конечно, спрашивал. А что я мог сказать? Не
знаю - и все. Пожалели мы, пожалели, а потом он и говорит, будто в Сто
восемьдесят четвертой ты. Боялся только, что цифру перепутал. Но я записал
все-таки. Решил обязательно к тебе попасть. Вакантных мест теперь в дивизии
знаешь сколько. В штабе армии и попросился в Сто восемьдесят четвертую. Они
с распростертыми объятиями. А в дивизии узнал, в каком ты полку.
- Молодчина, ей-богу!
- Вот так-то оно и вышло...
- А Седых не видал?
- Нет, не видал. И спросить забыл. Мы всего минут десять разговаривали.
- Его портсигар до сих пор у меня хранится. На прощанье мне подарил.
Я вынимаю из кармана целлулоидовый портсигар.
- Хороший,- говорит Ширяев.
- Хороший. Сами делали. На Тракторном когда сидели. Там этого целлулоида
знаешь сколько было?
- Здорово сделано. Неужели сами делали?
- Сами.
- А выцарапал на крышке кто?
- Я. Это монограмма. Просто ножом выцарапал.
- Здорово. У тебя только один?
- Один. Свой я подарил. А это от Седых - на память. Славный паренек был.
- Славный.
- Никак только поверить не мог, что земля вокруг солнца вертится, а не
наоборот. Ширяев еще наливает.
- Мне больше не надо,- говорю я,- у меня уже голова кружится.
Потом приходит Абросимов - начальник штаба полка. Бледный. Вид
недовольный. Говорит, что комдив чуть не снял его за то, что в прошлую, не в
эту, а в прошлую ночь атаку сорвал. Но что он мог поделать,- полк опять
собирались передислоцировать. Затем отменили.
Они с Ширяевым уходят на передовую, а мы с Харламовым подготавливаем
материалы для передачи батальона.
Часов в двенадцать Ширяев возвращается. Я сдаю батальон, и с восходом
луны мы с Валегой отправляемся на берег. Карнаухов и Чумак все еще на
передовой, я с ними так и не попрощался.
Харламов протягивает руку.
- Если скучно на берегу будет, заглядывайте к нам,- и смотрит на меня
добрыми глазами.
Мне немножко грустно. Привык я уже к батальону. Боец у входа, фамилия у
него какая-то длинная и заковыристая, никак не упомнишь, даже козыряет,
перехватив винтовку из правой руки в левую.
- Уходите от нас, товарищ комбат?
- Ухожу.
Он покашливает и опять козыряет, на этот раз уже прощаясь.
- Заходите, не забывайте.
- Обязательно, обязательно,- говорю я и, опершись на плечо Валеги,
выбираюсь из траншеи. Боец с заковыристой фамилией деликатно подталкивает
меня под зад.
16
Три дня я бездельничаю. Ем, сплю, читаю. Больше ничего. Новый блиндаж
Лисагора великолепен - чудо подземного искусства. Семиметровый туннель -
прямо в откосе. В конце направо комната. Именно комната. Только окон нет.
Все аккуратненько обшито досками: тоненькими, подогнанными, ножа не
воткнешь. Пол, потолок, две коечки, столик между ними. Над столиком
овальное, ампирное зеркало с толстощеким амуром. В углу примус,
печка-колонка. Тюфяки, подушки, одеяла. Что еще надо? Напротив, через
коридорчик, саперы все еще долбят. Уже для себя.
- Как боги заживем,- говорит Лисагор.- Нары в два этажа сделаем, пирамиду
для винтовок и инструмента, стол, скамейку, угол кухонный. В коридоре склад
для взрывчатки. Знаешь, сколько над нами земли? Четырнадцать метров! И все
глина. Твердая, как гранит. В общем, всерьез и надолго.
Мне все это нравится. Хорошее безопасное помещение на фронте если не
половина, то, во всяком случае, четверть успеха. И я три дня наслаждаюсь
этой четвертушкой.
Утром Валега кормит меня макаронным супом, жирным и густым - ложку не
провернешь, потом чаем из собственного самовара. Он уютно шумит в углу.
Подложив подушку под спину, я решаю кроссворды из старых "Красноармейцев" и
наслаждаюсь чтением московских газет.
На земном шаре спокойно.
В Новой Зеландии объявлен новый призыв в армию. На Египетском фронте
активность английских патрулей. Мы восстановили дипломатические отношения с
Кубой и Люксембургом. Авиация союзников совершила небольшие налеты на Лаэ,
Саламауа, Буа на Новой Гвинее и на остров Тимор. Бои с японцами в секторе
Оуэн-Стэнли стали несколько более интенсивными.
В Монровию, столицу Либерии, прибыли американские войска.
На Мадагаскаре английские войска тоже куда-то движутся, что-то занимают,
с кем-то - трудно понять с кем - воюют и даже пленных захватывают.
В Большом театре идет "Дубровский". В Малом "Фронт" Корнейчука. У
Немировича-Данченко - "Прекрасная Елена"...
А здесь, на глубине четырнадцати метров, в полутора километрах от
передовой, о которой говорит сейчас весь мир, я чувствую себя так уютно, так
спокойно, так по-тыловому. Неужели же есть еще более спокойные места?
Освещенные улицы, трамваи, троллейбусы, краны, из которых, повернешь
вентиль, и вода потечет? Странно...
И я лежу, уставившись в потолок, и размышляю о высоких материях, о том,
что все в мире относительно, что сейчас для меня идеал - эта вот землянка и
котелок с лапшой, лишь бы горячая только была, а до войны мне какие-то
костюмы были нужны и галстуки в полоску, и в булочной я ругался, если
недостаточно поджаренный калач за два семьдесят давали. И неужели же после
войны, после всех этих бомбежек, мы опять... и так далее, в том же духе.
Потом мне надоедает рассматривать потолок и думать о будущем. Я выбираюсь
наружу.
По-прежнему летают на "Красный Октябрь" самолеты, по-прежнему рвутся мины
на Волге, на том, а иногда и на этом берегу, снуют лодки по реке, и немцы их
обстреливают. Но мало уже кто обращает на это внимание. Даже когда парочка
шальных "мессеров" обстреливает берег и "юнкерсы" для разнообразия
сбрасывают бомбы не на "Красный Октябрь", а на нас, никто особенно не
волнуется. Заберутся куда-нибудь под бревна или в щели и выглядывают оттуда.
Потом вылезают и, если кого-нибудь убило, закапывают тут же на берегу, в
воронках от бомб. Раненых ведут в санчасть. И все это спокойно, с
перекурами, шуточками.
Примостившись на какой-то тянущейся вдоль берега, неизвестного для меня
происхождения толстой трубе, я болтаю ногами. Курю сногсшибательную,
захватывающую дух смесь, наслаждаясь последними теплыми солнечными лучами,
голубым небом, церквушкой на том берегу, и думаю... нет-пожалуй, ни о чем не
думаю. Курю и болтаю ногами.
Подходит Гаркуша, усатый помкомвзвода. Я ему показываю часы,
останавливаться что-то стали. Он их рассматривает, встряхивает, говорит, что
дрянь цилиндр, и тут же у моих ног, положив на колени дощечку, начинает
чинить их. Движения у него поразительно точные, хотя, казалось, часы должны
были бы сразу раздавиться и смяться от одного прикосновения здоровенных
мозолистых ручищ.
Профессии его довоенной я так и не могу уловить. Ему двадцать шесть лет,
а он успел уже и часовщиком, и печником, и водолазом в ЭПРОНе, и даже
акробатом в цирке побывать, и три раза жениться, и со всеми тремя регулярно
переписываться, хотя у двух из них уже новые мужья.
В разговоре он сдержан, но на вопросы отвечает охотно. От нечего делать я
задаю их много. Он отвечает обстоятельно, будто анкету заполняет. От часов
не отрывается ни на минуту. Один только раз уходит в туннель проверить
саперов.
Потом появляется Астафьев, помощник начальника штаба по оперативной
части,-ПНШ-1, по-нашему. Молодой, изящный, с онегинскими бачками и оловянным
взглядом. Он чуть-чуть картавит на французский манер. По-видимому, думает,
что ему идет. Мы с ним знакомы только два дня, но он уже считает меня своим
другом и называет Жоржем. Его же зовут Ипполитом. По-моему, очень удачно.
Чем-то неуловимым напоминает он толстовского Ипполита Курагина. Так же
недалек и самоуверен. Он доцент истории Свердловского университета. Куря
папиросу, оттопыривает мизинец и дым выпускает, сложив губы трубочкой.
Профессия обязывает, и он уже собирает материалы для будущей истории.
- Вы понимаете, как это интересно, Жорж? - говорит он, изящно
прислонившись к трубе и предварительно сдунув с нее пыль.- Как раз сейчас, в
разгар событий, нельзя об этом забывать. Именно нам, участникам этих
событий, людям культурным и образованным. Пройдут годы, и за какую-нибудь
полуистлевшую стрелковую карточку вашего командира взвода будут платить
тысячи и рассматривать в лупу. Не правда ли?
Он берет меня за пуговицу и слегка покручивает указательным и большим
пальцами.
- И вы мне поможете, Жорж. Правда? Рассчитывать на Абросимова или других,
ему подобных, не приходится, вы сами понимаете. Кроме выполнения приказа или
захвата какой-нибудь сопки, их ничего не интересует.
И он слегка улыбается с видом человека, ни минуты не сомневающегося, что
не согласиться с ним нельзя.
Как сказать, может быть, он и прав. Но меня сейчас это не интересует.
Вообще он меня раздражает. И бачки эти, и "Жорж", и розовые ногти, которые
он все время чистит перочинным ножом.
Над обрывом появляется вереница желтокрылых "юнкерсов". Скосив на них
глаз, Астафьев делает грациозный жест рукой:
- Ну, я пошел... Формы совсем заели. По двадцать штук в день. Совсем
обалдели в штадиве. Заходите, Жорж,- и скрывается в своем убежище.
"Юнкерсы" выстраиваются в очередь и пикируют на "Красный Октябрь".
Высунув кончик языка, Гаркуша старательно впихивает пинцетом какое-то
колесико в мои часы.
На командирской кухне стучат ножи. На обед, должно быть, котлеты будут.
17
К концу третьего дня меня вызывают в штаб. Прибыло инженерное имущество.
Я получаю тысячу штук мин. Пятьсот противотанковых ЯМ-5 - здоровенные
шестикилограммовые ящики из необструганных досок, и столько же маленьких
противопехотных ПМД-7 с семидесятипятиграммовыми толовыми шашками. Сорок
мотков американской проволоки. Лопат - двести, кирок - тридцать. И те и
другие дрянные. Особенно лопаты. Железные, гнутся, рукоятки неотесанные.
Все это богатство раскладывается на берегу против входа в наш туннель.
Поочередно кто-нибудь из саперов дежурит - на честность соседей трудно
положиться.
Утром двадцати лопат и десяти кирок-мотыг мы недосчитываемся. Часовой
Тугиев, круглолицый, здоровенный боец, удивленно моргает глазами. Вытянутые
по швам пальцы дрожат от напряжения.
- Я только оправиться пошел, товарищ лейтенант... Ей-богу... А так
никуда...
- Оправиться или не оправиться, нас не касается,- говорит Лисагор, и
голос и взгляд у него такие грозные, что пальцы Тугиева начинают еще больше
дрожать.- А чтобы к вечеру все было налицо...
Вечером, при проверке, лопат оказывается двести десять, кирок - тридцать
пять. Тугиев сияет.
- Вот это воспитание! - весело говорит Лисагор и, собрав на берегу
бойцов, читает им длинную нотацию о том, что лопата - та же винтовка и если
только, упаси бог, кто-нибудь потеряет лопату, кирку или даже ножницы для
резки проволоки, сейчас же трибунал. Бойцы сосредоточенно слушают и
вырезывают на рукоятках свои фамилии. Спать ложатся, подложив лопаты под
головы.
Я тем временем занимаюсь схемами. Делаю большую карту нашей обороны на
кальке, раскрашиваю цветными карандашами и иду к дивизионному инженеру.
Он живет метрах в трехстах - четырехстах от нас, тоже на берегу, в
саперном батальоне. Фамилия его Устинов. Капитан. Немолодой уже - под
пятьдесят. Очкастый. Вежливый. По всему видать - на фронте впервые.
Разговаривая, вертит в пальцах желтый, роскошно отточенный карандаш. Каждую
сформулированную мысль фиксирует на бумаге микроскопическим кругленьким
почерком - во-первых, во-вторых, в-третьих.
На столе в землянке груда книг: Ушакова "Фортификация", "Укрепление
местности" Гербановского, наставления, справочники, уставы, какие-то выпуски
Военно-инженерной академии в цветных обложках и даже толстенький синий
"Hutte".
Устиновские планы укрепления передовой феноменальны по масштабам, по
разнообразию применяемых средств и детальности проработки всего этого
разнообразия.
Он вынимает карту, сплошь усеянную разноцветными скобочками, дужками,
крестиками, ромбиками, зигзагами. Это даже не карта, а ковер какой-то.
Аккуратно развертывает ее на столе.
- Я не стану вам объяснять, насколько это все важно. Вы, я думаю, и сами
понимаете. Из истории войн мы с вами великолепно знаем, что в условиях
позиционной войны, а именно к такой войне мы сейчас и стремимся,-
количество, качество и продуманность инженерных сооружений играют
выдающуюся, я бы сказал, даже первостепенную роль.
Он проглатывает слюну и смотрит на меня поверх очков небольшими, с
нависшей над веками кожей глазами.
- Восемьдесят семь лет назад именно поэтому и стоял Севастополь, что
собратья наши - саперы - и тот же Тотлебен сумели создать почти неприступный
пояс инженерных сооружений и препятствий. Французы и англичане и даже
сардинцы тоже уделяли этому вопросу громадное внимание. Мы знаем, например,
что перед Малаховым курганом...
Он подробно, с целой кучей цифр, рассказывает о севастопольских
укреплениях, затем перескакивает на русско-японскую войну, на Верден, на
знаменитые проволочные заграждения под Каховкой.
- Как видите,- он аккуратно прячет схемы расположения севастопольских
ретраншементов и апрошей в папку с надписью "Исторические примеры",- работы
у нас непочатый край. И чем скорее мы сможем это осуществить, тем лучше.
Он пишет на листочке бумаги цифру "I" и обводит ее кружком.
- Это первое. Второе. Покорнейше буду вас просить ежедневно к семи
ноль-ноль доставлять мне донесения о проделанных за ночь работах: А - вашими
саперами, В - дивизионными саперами, С - армейскими, если будут, а я
надеюсь, что будут, саперами, О - стрелковыми подразделениями. Кроме того...
Бумажка опять испещряется цифрами - римскими, арабскими, в кружочках,
дужках, квадратиках или совсем без оных.
Прощаясь, он протягивает узкую руку с подагрическими вздутиями в
суставах.
- Особенно прошу вас не забывать каждого четырнадцатого и двадцать
девятого присылать формы - 1, 1-6, 13 и 14. И месячный отчет - к тридцатому.
Даже лучше тоже к двадцать девятому. И еженедельно сводную нарастающую
таблицу проделанных работ. Это очень важно...
Ночью за банкой рыбных консервов Лисагор весело и громко хохочет.
- Ну, лейтенант, пропал ты совсем. Целую проектную контору открывать
надо. Тут за три дня и прочесть-то не успеешь, что он написал. А с этими
лопатами и шестнадцатью саперами за три года не сделаешь. Ты не спрашивал -
он не из Фрунзе? Не из Инженерной академии приехал?
18
Дни идут.
Стреляют пушки. Маленькие, короткостволые, полковые - прямо в лоб, в упор
с передовой. Чуть побольше - дивизионные - с крутого обрыва над берегом,
приткнувшись где-нибудь между печкой и разбитой кроватью. И совсем большие -
с длинными, задранными из-под сетей хоботами - с той стороны, из-за Волги.
Заговорили и тяжелые - двухсоттрехмиллиметровые. Их возят на тракторах:
ствол - отдельно, лафет - отдельно. Приехавший с той стороны платить
жалованье начфин, симпатичный, подвижной и всем интересующийся Лазарь,- его
все в полку так и называют,-говорит, что на том берегу плюнуть негде, под
каждым кустом пушка.
Немцы по-прежнему увлекаются минометами. Бьют из "ишаков" по переправе, и
долго блестит после этого Волга серебристыми брюшками глушеной рыбы.
Гудят самолеты - немецкие днем, наши "кукурузники" - ночью.