Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
30 -
31 -
32 -
33 -
нович, во-первых, почему вы
хотите писать лишь о русских?" - "Потому что не знаю ни эстонского, ни
грузинского... Я понимаю вас, вам хочется, чтобы я написал книгу под
названием "Что читают советские"? Не получится. Берусь только за то, что
знаю... Я уже наметил двадцать писателей, которые показались мне наиболее
интересными, о них я и хочу писать, это звезды первой величины". - "Если
вы включите сюда уехавших, я не пойду хлопотать о визе". - "Нет, меня
интересуют только те, которые работают в России и пишут то, что имеет
возможность читать народ". - "Кого вы избрали? Кого определили
"звездами"?" Он назвал. Я спросил, отчего нет того, почему он обошел
этого, зачем не хочет проанализировать такого-то. Менарт ответил: "Дмитрий
Юрьевич, спорить со мной можно, а вот навязать точку зрения нельзя. Если
бы я убедился, что ваш народ действительно читает и тех, кого вы
упомянули, я бы увеличил мой список до двадцати четырех человек. Но не
больше. Это уже профанация..."
Ты знаешь, как я бился за то, чтобы Менарту дали визу; слава богу,
нашлись умные люди.
"Но я прилечу в Москву, - сказал он, - когда вы будете там". - "Милости
прошу".
Я в отпуск, а он - ко мне; застолье, веселье - все, как полагается.
Потом Менарт начал работать. Ах, как же великолепно работал старик!
Сначала он хотел раздавать свои анкеты читателям городских библиотек:
"Кого из современных писателей вы любите? Кого нет? За что? Какие книги
вам наиболее интересны?
Почему?" Сотня вопросов распечатана на двухстах анкетах; у себя в
деревне на ксероксе отшлепал. Я ему тогда заметил: "Москва - показатель,
верно, но вам надо и в Братск слетать, и в Волгоград, и куда-нибудь в
рязанский колхоз съездить, где есть сельская библиотека". - "А пустят?" -
"Чего ж не пустить, пустят". Я ему в Братск записку написал, в управление
культуры исполкома, мол, помогите немецкому профессору... Народ у нас
добрый, приняли хорошо, только сразу стали называть "товарищ Менарт";
решили, что коммунист, раз я прошу ему помочь... Это, кстати, его и
перевернуло до конца... Он же все время слежки ждал, проверок, провокаций,
а там: "товарищ Менарт" да "товарищ Менарт"... Он потом еще три раза в
Союз прилетал, у меня жил, много ездил: в Калинин - на электричке, в
Смоленск - на рейсовом автобусе, все норовил побыть с народом. Языкового
барьера, как у большинства советологов, не было, говорил без акцента, обо
всем говорил, понимаешь ли, обо всем... Глаза перестали быть серо-цепкими,
сделались добрыми, голубыми, стариковскими, хотя продолжал крутить роман с
женщиной моложе его на добрых сорок лет... Последний раз я был у него
здесь, во Фрейденштадте, месяца за три перед выходом его книги "Что читают
русские, каковы они есть". Пошли гулять, шутили, смеялись чему-то; а он
смеялся и плакал. Слезы льются, а он смотрит добрыми голубыми глазами. "Вы
что?" "Нет, нет, ничего". - "Может, пробежимся?" - "Врачи запретили". - "А
что такое?" - "Ерунда, пустяки, пройдет".
А потом стал очень серьезным, каким-то торжественным даже, вытер слезы
и сказал:
"Вы себе не представляете, какое это было для меня счастье - работать в
России и писать книгу о вашей литературе, то есть о народе. Знаете, чем я
ее закончил?
Тем, что ваши книги взывают к миру, не требуют экспорта революции,
полны ненависти к войне, напоены духом гуманизма и дружества к другим
народам. Мои издатели - и в Штатах, и здесь, в Штутгарте, - были, говоря
откровенно, удивлены... Но ведь я написал правду, я не мог иначе, я
верующий человек, чту заповедь: "Не солги!" Не могли же организовывать для
меня спектакли во всех тех десятках библиотек, где я говорил с тысячами
людей?! Да и писатели, с которыми я совершенно откровенно беседовал, не
статисты, а личности... Боже мой, Дмитрий Юрьевич, как же это важно - п р
и с т а л ь н о с т ь! Если бы люди научились пристально вглядываться в
глаза друг другу! Скольких бы трагедий избежало человечество!"
Прошел еще месяц, я прилетел в Западный Берлин - случайно обнаружилась
картина Коровина в Швейцарии, ее можно было спасти, однако, как всегда у
нас, там не согласовали, здесь не подготовили; "надо запросить Москву, без
разрешения машину дать не можем", словом, сам понимаешь...
Звоню к Менарту; отвечают: "Он в клинике". - "А что случилось?" -
"Обычная профилактика. Кто говорит?" Я назвался. "Он просил вас непременно
позвонить, если вы вдруг объявитесь в Федеративной Республике! Вот номер
телефона в его палате. Он лежит в клинике профессора Штаубе". Звоню. Голос
не его, какой-то надтреснутый, больной. Но когда узнал меня, рассмеялся -
бодрячком-бодрячком:
"Через десять дней выхожу! Все в порядке, индийский звездочет дал мне
девяносто два года жизни! Так что еще осталось шестнадцать лет, скоро
приеду писать книгу "Что смотрят русские". О вашем театре и кино!
Какие-нибудь проблемы?" - "Есть проблемы, Николай Германович". Он
выслушал, спросил мой номер (знал, что на Западе в деньгах мы все
ограничены), позвонил через двадцать минут: "Все организовано, я арендовал
для вас машину, заказал отель в Швейцарии; если возникнут какие-то
сложности при вывозе картины с таможнями в Базеле, высылаю экспрессом
письмо, в котором подтверждаю, что везете картину Коровина мне для
консультации". А его на Западе все знали, Киссинджера учил, Нитце,
помощник Рейгана, с ним советовался, политик первой величины... Как-то он
мне сказал:
"Каждое рождество отправляю лидерам всех партий в бундестаге букеты
гвоздик: они ведь и за меня работают; я там должен был сидеть, а пишу
книги в Шварцвальде! Я им так благодарен, бедненьким... Не ругайте их...
Политика - тяжелая профессия, с литературой не пересекаемая..." (Кстати,
тогда в очередной раз был потрясен здешней экономичной деловитостью: по
звонку из госпиталя - Менарт назвал фамилию, дал свой телефон, продиктовал
номер счета в банке, в бюро аренды автомобилей, все это провели по
компьютеру за десять минут - без каких бы то ни было бумажек, справок, я
получил ключи от "фольксвагена"; время, все решает время, цените время!
Когда же мы этому научимся? А тогда, отвечаю я себе в который уже раз,
когда опубликуем з а к о н, отменяющий привычное, веками въедавшееся в
поры "бумажное беззаконие". Иначе ничего не получится.
Инициативного смелого человека пожирают подчас "тихой сапой", оперируя
многозначительными ссылками на н е ч т о. Только новый закон экономики
может открыть двери инициативе и спасти стране время, а оно дороже золота,
газа и нефти вместе взятых!)
Словом, вывез я эту картину, вернулся в Москву счастливый, но сразу же
замотался, даже письма Менарту не написал, мы на этот счет забывчивые, а
зимою приходит конверт с черной каемочкой. Что такое?! Раскрываю, а там
текст:
"Дорогой друг, когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в
живых...
Завещаю немцам и русским дружество, а не вражду... Ошибся индийский
мудрец, жаль, так много еще не сделано... Господь с тобою, и да сохранит
он тебя в твоей нелегкой жизни..." Я потом уж узнал: у него рак был, и
когда он в лесу в Шварцвальде заплакал, он от боли заплакал, а не от
смеха...
Вчера вечером я встретился с его лечащим, вернее, лечившим врачом. "Его
погубила последняя книга". - "Почему?!" - "Потому что ее з а м а л ч и в а
л и, вы сами писатель, понимаете, что это значит. В его возрасте рак
развивается п о л з у ч е, не так стремительно, как у пятидесятилетних,
можно было пробовать облучение, биохимию, но тогда ему надо было остаться
в клинике еще на месяц, а то и на два.
Он спросил про операцию. Я ответил, что это нецелесообразно: мы же
теперь ничего не скрываем от больного, новый метод, мобилизация всех сил
человека на борьбу с недугом, расчет на сильных, а не на слабых... Я-то
консерватор, но у нас нельзя отставать от того, что признано передовым,
потеряешь клиентуру. Тогда Менарт поинтересовался, сколько времени,
выполняя все мои предписания, он сможет продержаться... И я не выдержал,
солгал ему: "Года два-три". Он очень рассердился: "Мне надо спасти книгу!
Я убежден, что она поможет немцам и русским поверить друг другу! Два
великих европейских народа постоянно враждуют, вместо того чтобы дружить!
Изменись наши отношения к лучшему, изменится и позиция Вашингтона! Надо же
думать о будущем! Скажите честно, я смогу поработать хотя бы пять-шесть
месяцев?" И я ответил утвердительно, хотя знал, что ему отпущены недели..."
Менарт поблагодарил врача, составил свое прощальное письмо, размножил
его на ксероксе, продиктовал адреса друзей, которым письмо надо было
отправить после смерти, и начал турне по Западной Германии: читал лекции о
своей книге, публично защищал свою концепцию, рассказывал правду о том,
что читают русские, то есть каковы они есть на самом деле... Путешествовал
- с морфием в портфеле - до того дня, пока не потерял сознание... А ведь
он собирался в Женеву: "Я докажу послу Нитце, что русские действительно не
хотят войны! С ними необходимо договориться!
Нельзя так зоологически не верить великому народу с замечательной
культурой..."
И не успел... Как же он был бы нужен сейчас в Женеве, добрый и мудрый
Менарт, познавший правду о нас лишь на восьмом десятке... Необратимость
познания. Почему она заявляет себя так поздно?! Наверное, новые
наблюдения, а Менарт умел наблюдать, когда ездил по Союзу...
Я не зря уехал из Женевы на те дни, что объявлен странный перерыв в
работе совещания, Виталик... Я уехал п р и к о с н у т ь с я к Менарту,
который стал для меня символом надежды, что диалог возможен. Мне очень
грустно уезжать отсюда, это же окончательное расставание с недавним
прошлым, а оно подобно детям, которые совсем еще недавно были маленькими,
нежными, беззащитными, твоими, а пройдет время - годы так быстролетны! - и
вот они уже личности. Готовы ли мы менять себя в отношениях с теми, кто
недавно был к о м о ч к о м, а стал личностью? Ладно, ставлю точку и
еду... Остановлюсь в Баден-Бадене, зайду в казино, проиграю десять марок,
навещу девяностовосьмилетнюю графиню Кляйнмихель, которая ютится в сырой
комнатушке, больная, слепая и полуголодная, и - в Женеву.
Последние известия намеренно не слушаю, ищу на шкале приемника легкую
музыку.
Кто назвал эти милые мелодии, любимые людьми, "легкими"?
Привет тебе.
Письмо прячу в бумажник.
Передам в Москве. Привет Аришке, она у тебя чудо.
Степанов".
Работа-VII
На аэродроме Ирину - как она и просила - встретил приятель, доктор
Кирсанов, не заезжая домой, доставил ее в "Националь". Усмехнулся: "Там
тебя благоверный ждет, праздничный ужин накрыл".
Славин погладил Ирину по щеке:
- Ты прекрасно загорела.
- Старалась, - ответила она, чуть откашлявшись, видимо, волновалась,
чудачка, как пройдет встреча. - Жарилась на пляже с утра и до ночи.
Он заметил вокруг ее глаз белые морщинки: "Бедненькая, вот отчего она
подолгу смотрелась в зеркало; но они так идут ей, эти нежные белые
морщинки на загоревшем лице. Раньше их не было; когда мы встретились, у
нее вообще не было ни одной морщинки..."
- Представляю, как тебе приходилось отбиваться от кавалеров, - сказал
Славин.
- Да уж, - вздохнула Ирина, - совсем не просто. Теперь-то наверняка
куплю обручальное кольцо...
- Тогда вообще прохода не будет, - вздохнул Славин. - Одинокая замужняя
женщина, очень удобно... Чем тебя угощать? Самое лучшее, что есть в
"Национале", это шницель по-министерски. Там в гарнире дают печеные яблоки
- фирменное блюдо, рекомендую...
Ирина взглянула в громадное окно: Манежная площадь была пронизана
солнцем, в Александровском саду гуляли влюбленные, мамы с малышами, тишина
и благость...
- Как красиво, боже ты мой, Виталик... Это же надо писать! Отчего с
этой точки не сделано ни одного холста?
- Художников с мольбертами сюда не пускают, - ответил Славин. - Пол
заляпают краской, а тут паркет уникальный...
- Можно заложить ковриками.
- Действительно, - согласился Славин.
- Ты отчего такой грустный? Из-за моего дурацкого письма?
- Я же, как ты просила в телеграмме, сжег его, не читая... Просто чуть
устал, - ответил Славин, посмотрев на крайний стол, где расположилась
японская делегация; Кульков сидел вполоборота к нему - лицо
сосредоточенное, породистое, улыбка располагающая, несколько
снисходительная; академик Крыловский казался рядом с ним добрым дедушкой,
случайно приглашенным сюда: суетлив в движениях, норовит услужить соседям,
смеется как-то странно, закидывая голову; седая шевелюра всклокочена,
пиджачок кургузый, хотя отсюда видно, из какого дорогого, касторового
сукна сшит; есть люди, которые не умеют носить вещи, - что бы ни надел,
все будет сидеть мешком.
- Увидел знакомых? - спросила Ирина.
- Объясни, отчего женщина так все чувствует, а? Нет, правда, меня это
чем дальше, тем больше занимает...
- Ты Люду помнишь?
- Это которая в очках? И с выдающимся бюстом?
- Да.
- Помню.
- Она сейчас со мною отдыхала, заглянула как-то вечером и
грустно-грустно говорит: "У меня точное ощущение, что Ашот в эту минуту
привел в нашу квартиру женщину..." Это ее нынешний друг, - пояснила Ирина,
- скульптор, очень талантливый.
Ну, я и говорю, мол, позвони, закажи Москву. Она позвонила и
спрашивает: "Ашот, ты меня любишь?" А он ей сухо ответил, явно был не
один: "Нормально!" Люда в слезы, улетела в Москву. Никогда нельзя выяснять
отношения...
- Ты образцово-показательная подруга, - сказал Славин. - Других таких
нет.
- Есть. Сейчас очень много хороших женщин. Больше, кстати, чем мужчин.
- Почему? - спросил Славин, прислушиваясь к тосту, который произносил
Кульков:
"Наука - путь к миру... Уважение к таланту японского народа...
Миролюбивые инициативы Советского правительства..." Ну и ну! Вспомнил
Попова из университета; тот часто вел заседания комитета комсомола, тоже
заливался...
Робеспьер, Дантон, трибуны... А потом уличили в том, что членские
взносы в рост давал, под десять процентов... Надо бы славословие
приравнять к нечистоплотности. Любовь никогда не бывает громкой. Это твое,
личное, кто же об этом завывает на трибунах?!
- Почему? - повторила Ирина задумчиво. - Наверное, потому, что женщины
стали сильными. Им и работать надо, и не любить они не могут, а век у нас
короче, чем у вас, и потом мы наконец научились ценить в мужчине доброту,
она есть проявление силы, только дуры считают доброго мужика слабаком;
тираном быть куда проще; хотя некоторым это нравится, полагают, что крутой
норов - даже если наигранный - свидетельство надежности, да и самой думать
не надо - все решения принимает о н. Ты о чем думаешь? Ты слышишь меня?
- Конечно, - ответил Славин, в который раз поражаясь ее чувствованию:
он действительно не слышал ее, потому что думал о том, когда, где и как
Кульков сообщит б о с с а м, что завтра предстоит внезапный вылет на новые
испытания ракет: об этом ему сказали сегодня на совещании; он не может не
сообщить; каждую радиопередачу разведцентра ЦРУ теперь расшифровывают, его
торопят: "Будем крайне признательны, если вы ответите на развернутый
перечень интересующих нас проблем как можно скорее, желательно на этой
неделе".
Каждый шаг Кулькова блокирован, любой его контакт будет зафиксирован, а
контакт с ЦРУ не может не состояться - речь идет о ракетном потенциале;
Степанов был прав, когда написал о прогнозе этого самого Кузанни: перерыв
в работе Женевского совещания не в последнюю очередь связан с предстоящим
слушанием в конгрессе вопроса об ассигновании гигантских средств на
ракетный проект; нужны новые доказательства нашей агрессивности; Кульковым
играют, подсказывают ответы; любопытно, что он им напишет, психологический
тест такого рода многого стоит.
Ирина вздохнула:
- А что я говорила? Повтори.
- Ты говорила, что тираном быть проще. Но это не совсем так, Ириша...
По-моему, тираном быть жутко... Он постоянно боится, он тени своей
боится...
Она покачала головой:
- Нет. Не верно. Поскольку тиран есть явление в какой-то мере
анормальное, он лишен страха. Разве Гитлер боялся собственной тени? Он как
глухарь был, - внезапно рассмеялась она, - слеп и глух, только себя слушал
и видел...
Ирина оглянулась на какое-то лишь мгновение, увидела стол, на который
смотрел Славин; одни мужчины; он прочитал все в ее глазах: искала женщину,
кого же еще?
"Глупенькая... Все-таки женщины ревнивее мужчин; видно, изобретательнее
в обмане. Мы более прямолинейны, хитрость не в нашей натуре - удел слабых.
Ну да, - возразил он себе, - а Кульков? Хитер, как змей-горыныч...
Впрочем, нет, просто не попадал на умных, по-настоящему умных. А не
страдаешь ли ты манией величия, - спросил он себя, - неужели академик
Крыловский глупее, чем ты? А ведь сколько лет работает бок о бок с г а д о
м... И не догадывается..."
- Японцы красивые люди, правда? - спросила Ирина.
- Очень.
- В них какая-то врожденная пластика... И корректность...
- Посмотрела бы ты хронику времен войны на Тихом океане... Корректность
появилась после того, как их разбили в сорок пятом...
"Я должен дождаться того момента, когда он сообщит Лэнгли о предстоящем
отъезде на ракетные испытания, - повторил себе Славин, - он не может не
сообщить им об этом, а уж после этого я заставлю его поволноваться, пусть
откроет запасные каналы связи, пусть завертится, мне необходимо понять,
нет ли у него каких-то особых путей отхода; у Пеньковского был второй
паспорт, мог скрыться в любой момент, ищи ветра в поле..."
Славин убедился, что п р о с ч и т а л Кулькова верно, когда тот,
шепнув что-то Крыловскому, поднялся из-за стола и вышел в коридор; там
люди Гречаева, каждый шаг подконтролен, пусть себе.
...Кульков попросил у метрдотеля разрешения позвонить; тот конечно же
ответил согласием, поинтересовавшись: "Я вам не помешаю?" - "Нет, нет, что
вы, какие тут секреты..." Набрал номер, прикрыв диск рукой; ответил Юрс;
сразу же положил трубку, набрал еще раз; Юрс трубку не поднимал, ждал,
сколько будет звонков; семь; экстренная встреча в "Национале"; сам не
поехал, написал на листочке бумаги адрес своему помощнику Дуаэсу; через
тридцать минут будет здесь; обмен информацией произойдет в туалете, не зря
Кульков туда отправился; старо как мир, но вполне действенно. Через
пятнадцать минут люди Гречаева сделали снимок.
Крохотный листочек рисовой бумаги, закатанный в пластилин, был
приплюснут к бачку большим пальцем; не повредить бы отпечаток пальца
Кулькова. "Срочно улетаю на секретный полигон, вернусь в субботу, после
этого обмен информацией; дополнительный вопросник, переданный во время
радиопередачи, принял к исполнению. Н-52".
- Милый, а почему в наших ресторанах такие слабенькие и безвкусные
программы оркестров? - спросила Ирина.
- Потому что музыканты не имеют процента от прибыли, которую дают
посетители, - ответил Славин.
- А почему им не дают процент от прибыли?
- Глупые дяди боятся, что они слишком много заработают...
- Наверное, я все-таки чего-то не понимаю... Вот я хожу к моем
парикмахеру уже восемь лет, да?
- Семь, по-моему...
- Восемь. К сожалению. Раньше я никогда не укладывалас огород на
голове...
- Мне это, кстати, больше всего нравилось.
- Не лги себе. Ты во всем любишь элегантность, я же знаю.
- Твой огород был невероятно элегантным... Вкусные яблоки дали к
шницелю?
- Объеденье.
- А почему не долопала?
- Потому что я и так перебрала с калориями.
- Имей в виду, с возрастом мужчин тянет на упитанных.
- Ты вневозрастен. Славин усмехнулся:
- Как консервированный огурец?
- Не смей так говорить! Я не знаю ни одного мужчину, который был бы так
молод, как ты.
- Ох, - улыбнулся Славин. - Повтори, пожалуйста, еще раз.
- Повторю вечером, - пообещала Ирина. - Так вот, о моем парикмахере...
Я ему всегда плачу сверху, потому что он загодя резервирует время, знает,
какую прическу я люблю, рассказывает мне какие-то истории, шутит - вот
теб