Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
а.
- По-моему, лет десять назад умер?
- Да.
- Помню...
- А я забыть не могу, - усмехнулся Костенко. - Экая ведь разница
словесная: "помню" и "не могу забыть".
- В добрый час, поклонитесь его родным... И - не в порядке
подстегивания, Владислав Николаевич, - поднавалитесь на дело еще круче:
завтра меня вызывает руководство для отчета. Вашим Милинко интересовались
уже три раза; я полагаю - писем много идет из Магарана, люди требуют найти
ворога, а вы... а мы пока что молчим...
- Как я понял, вы против того, чтобы я сейчас уезжал?
- Вы меня поняли превратно. Считай я так - сказал бы без обиняков.
2
...Собрались у Григора. Костенко сразу же почувствовал умиротворенное
спокойствие; оно было грустным, это особое спокойствие, потому что каждый
раз, собираясь вспомнить Левона, он видел, как стареет их к о м а н д а.
Ларик почти совсем облысел, главный врач, животик торчит, хотя плечами еще
поводит по-бойцовски. Мишаня, сукин сын, глаза отводит, помнит т о дело,
здорово поседел, рассказывает рыжему Феликсу, как вырос сын: "Шпарит
по-французски, картавит, как Серега из комиссионного, слышать не могу, а
он говорит, так надо, все, говорит, французы картавят, нас в первом
классе, - он у меня в спецшколе имени Поленова, знай наших, - заставляли
три урока рычать друг на друга, чтоб "р" изуродовать". Иван что-то худеет,
и синяки под глазами, и Санька Быков совсем сдал, сгорбился. "Что ты
хочешь, старик, на мне три завода, поди распредели между ними энергию и
топливо, головные предприятия, выходы на все отрасли промышленности,
мечусь между Госпланом, Совмином, смежными министерствами, раньше еще мог
гулять - на работу пешком ходил, а теперь машина, будь она неладна; по
улице, бывало, идешь - на людей хоть смотришь, а теперь и в машине таблицы
изучаю; Ирина говорит, разлюбил, а у меня, думаю, ранняя импотенция
начинается, мне во сне показывают резолюции с отказом на жидкое
топливо..."
Женя стал академиком, но такой же, не изменился: черные
щелочки-глаза, в них постоянные искорки смеха и скорби, басит так же, как
и раньше в институте, когда руководил лекторской группой горкома
комсомола.
К„с тоже поседел - в ЮНЕСКО подсчитали, что меньше всего живут именно
режиссеры и летчики-испытатели; дольше всего - как ни странно - политики:
действительно, Черчилль, Эйзенхауэр, Мао, де Голль, шведский король - всем
было куда как за восемьдесят.
Пришел "Билли Бонс", сейчас советник МИДа, только что из Вашингтона,
раньше был курчавый, лучший баскетболист института, с Левоном хорошо в
паре играл, сейчас седина, но волосы остались, седина ему идет. Митька
Степанов рассказывал, что Симонов однажды признался Роману Кармену: "Я
только одному завидую - твоей ранней седине". Он сказал это сразу после
войны, а потом сам быстро поседел. И нет уж ни того, ни другого, как-то не
укладывается это в сознании.
"А помнишь?" - "А помнишь?" - "А помнишь?"...
Костенко шел сквозь это страшное "А помнишь?", вопрос задавали со
смехом; смех был добрым, видимо, люди одного возраста не ощущают старения,
видят себя такими, какими только еще познакомились, а было это в августе
сорок девятого года, на Ростокинском проезде, у дверей Института
востоковедения...
"Впрочем, - подумал Костенко, - все верно, развитие в определенном
направлении ("когда с ярмарки") кажется ужасным лишь тем, кто подписал
безоговорочную капитуляцию перед неотвратимостью времени. Мы обязаны
постоянно ощущать себя в состоянии того пика, который определял нашу
молодость, начало дружбы. Кто-то из наших хорошо сказал: "Бюрократии
бюрократов надо противопоставить бюрократию дружбы и единства, только
тогда мы их сомнем".
Мама Левона стала совсем согбенной, тетя Марго еле двигалась, но, как
истинные армянки, они обносили ребят бутылками и тарелками с закуской,
гладили м а л ь ч и к о в по плечам, слез не вытирали, и слезы, - это
всегда потрясало Костенко, когда он встречал старушек, - были слезами
счастья за мальчиков, друзей Левончика, такие большие люди, такие хорошие
семьи...
- Ты что грустный, К„с? - спросил Костенко.
Тот лишь махнул рукой; как-то горестно, на себя непохоже, пожал
плечами.
- Ну, брат, это не ответ.
- Ответ, Слава, ответ, - вздохнул тот. - Я последнее время все чаще
прихожу к мысли, что настало время возвращаться к немому кино: никаких
проблем, двигайся себе, одно наслаждение, никаких слов, "догадайся, мол,
сама", одни титры, и тапер лабает от души.
- Я читал твое интервью... Действительно, собираешься снимать
политический детектив?
К„с усмехнулся, повторил с раздраженной, издевательской прямо-таки
интонацией:
- "Я собираюсь!" Слава, родной, ты себе не представляешь, как я
устал! А в искусстве нет усталости, понимаешь?! Ее не имеет права быть!
Когда начинается усталость - тогда нет творчества, тогда суррогат,
прозябание, тогда, милый, р е м е с л о, но в плохом смысле этого слова...
- Не отдыхал в этом году?
- Да мне и отдых не в отдых... Ты себе не представляешь, как трудно
стало делать фильмы моего жанра, особенно если они за Советскую власть...
- Это как же?!
- Это очень просто, дорогой; это слетаются редакторы, и айда цеплять
каждую фразу: "Тут слишком резко, а здесь надо проконсультироваться, а тут
- смягчите". А мне не терпится пробовать актеров, работать с композитором,
сидеть у художника над его эскизами! А приходится потеть в творческом
объединении и каждую страницу смотреть на свет: "Франция обидится, а тут
ФРГ не троньте, а здесь слишком резко о президенте, ну а к чему такой удар
по Мао, можно и аккуратней!" - "Но я ж делаю кино, а не выступаю в ООН!" -
"Ваше искусство - политического звучания!" - "А разве "Черное золото"
Алексея Толстого не "политическое звучание"?! А он там по Швеции бабахает,
а она - нейтральна! Неужто и ему руки ломали?!" - "То было другое время".
- "Нет, было это же время - советское!" - "Мы имеем в виду средства
массовой информации - и большого экрана не было тогда, и про телевизор
никто еще не знал!" Ну что ответишь?! И при этом все глаза поднимают:
"мол, есть мнение н а в е р х у!" А нет такого мнения наверху! Есть
трусость тех, кто внизу! Есть некомпетентность, а отсюда - страх за
принятие решения. Ей-богу, надо брать сценарий про то, как Ваня любит Маню
и как они вместе на рассвете по лесу гуляют, рассуждая о разных разностях,
никак не связанных с реальными заботами наших дней. И обязательно чтоб
название было каким-нибудь травяным - "Горицвет", "Переползи-трава",
"Осока"... Тогда никаких проблем - сразу запускают, расхваливают, а фильм
потом просмотрят десять человек, но и это никого не интересует - главное,
чтоб было все приличненько и спокойно, главное, чтоб острых проблем не
трогать! Вот и выходит: "Правда" печатает прекрасную статью или
"Комсомолка" - бери, ставь в кино, ан, не тут-то было: "что можно газете,
то не надо в кино и на телевидении!" Ты заметь, как сейчас кино уходит в
спасительную классику да в исторические сюжеты - современности бегут, как
черт ладана...
- Но это ж дико, К„с.
- Вот потому я и грустный.
- Так драться надо! У вас же пленумы проходят, собираются все
киношники, бабахни от всего сердца...
- Бабахал. Ну и что? Со мною все согласны, аплодируют. А как уходит
вопрос на н и з, так все и вязнет... Демократия... Перепроизводство
режиссеров к тому же; п л а н о в о, то есть ежегодно, д о л ж е н
б ы т ь выпуск в институте кинематографии, и всех обученных режиссуре надо
пристроить, каждому дать работу - право на труд! А почему ежегодно? Ну
почему?! Неужели таланты планируемы?! Это ведь не бритвы и не прокат, это
- таланты! Спущено десять мест для т а л а н т о в - изволь их заполнить!
- А может, лучше все-таки перепроизвести, чем недопроизвести, К„с?
Тот махнул рукой:
- Может быть...
- А ты чего обижаешься? - Костенко рассердился. - Ты в драке, тут
обижаться не положено, надо уметь за себя стоять!
- Искусство - не драка, Славик. В принципе, оно - высшее счастье.
- А по-моему, истинное искусство - всегда драка, всегда
преодоление...
- Сколько можно? - устало спросил К„с.
- Столько, сколько нужно.
- В тебе редактор заложен, Славик, у тебя внезапно металл в голосе
появляется.
- Какой я редактор, К„с?! Я - сыщик, у меня, кстати, своих забот
полон рот, тоже, знаешь ли, до "полного благоприятствия" куда как далеко,
и с прокуратурой приходится биться, и от судейских достается... Однако я
считаю все это симптомом прекрасным, демократическое развитие предполагает
сшибку мнений, учимся спорить, учимся биться за позицию, ничего не
попишешь, К„с...
Внезапно в глазах К„са появилось что-то живое, яростное, прежнее.
- Хм, эка ты вывернул, - задумчиво сказал он. - Ты хочешь упрятать
все мои боли в концепцию демократического развития? Ловок, ничего не
скажешь! Но - любопытно! Черт, я сразу подумал - как бы эту твою сентенцию
в сценарий воткнуть, и сразу же увидел лица в о р о г о в: "Да, интересно,
но не бесспорно, слишком общо, а потому бездоказательно"...
- Опять-таки прекрасно, ты и их слова всунь в сценарий. Ты вообще,
что ль, против редакторов? "Уничтожить как класс"?
- Отнюдь. Я с радостью взял бы тебя в редакторы. Вообще-то, в идеале,
редактор - это такой человек, который более тебя знает, более образован,
более смел; Фурманов, Боровский - одним словом, комиссар. Но ведь| мы и
редакторов п л а н и р у е м в институте кино, Слава! Нужен ли, не нужен
ли - есть план, выдай в а л!
- Неужели все до единого - б е с ы?
К„с ответил:
- В том-то и беда - нет. Но надоедает каждый раз стучаться в дверь
начальства... Занятые, большие люди, все понимают, решают вопросы сразу
же. "Я не могу взять в толк, отчего это дело не решалось ранее, нормальным
путем, как и положено".
- Но ты обязан допустить мысль, что твои противники совершенно
искренне придерживаются иной точки зрения, К„с. Ты ж их, верно, и не
слушаешь - с высоты своего киновеличия. Ты ж в классиках, К„с. А люди
хотят высказать свою точку зрения, отчего б не выслушать?
К„с мотнул головой:
- "Вот вам, товарищи, мое стило, и можете писать сами!" Помнишь
Маяковского? То-то и оно.
К„с погладил Костенко по плечу, отошел к Эрику Абрамову и Юре
Холодову, тот, щурясь, словно в глаза ему светили прожектором, рассказывал
о конгрессе парапсихологов в Нью-Йорке - его там избрали в правление.
"Звезда", как-никак, светоч!
Костенко не удержался, протиснулся к К„су, шепнул:
- Ты послушай его, К„с, послушай и вспомни, как все мы бились, чтоб
ему помочь, когда его травили наши научные ретрограды. И он выстоял. Умел
драться за свое, сиречь за наше...
К„с ответил - раздраженным шепотом;
- Значит, я - дерьмо, не умею драться. Или устал, выработался, пустая
шахта... Директоры картин гоняют меня по кабинетам: "Надо выбить деньги,
еще, еще, еще!" Я спросил одного из них: "Вы требуете, чтобы я получил для
производства нашего фильма пятьсот тысяч вместо трехсот, а сколько надо
по-настоящему?" Он ответил: "Двести. Только при условии, что директору
развяжут руки. Из этих двухсот еще и на премию каждому осветителю и шоферу
останется, такую, что они будут и сверхурочно работать, коли надо для
дела..."
...Митька Степанов пришел не один, а с ученым из Берлина, доктором
Паулем Велером.
- Знакомься, Славик, он - твой коллега, историк криминалистики,
занимается нацистами, теми, кто смог скрыться от суда, так что валяй,
обменивайся опытом.
Велер и Костенко отошли к окну, выпили, Пауль хотел чокнуться.
- Нельзя, - сказал Костенко, - у нас, когда поминают друга, не
чокаются, обычай такой...
- Хорошо, что вы мне сказали, я думал подойти к маме...
- Она бы чокнулась, - вздохнул Костенко. - Гостю из-за рубежа все
простят, особенно в кавказском доме.
Когда Степанов подошел, наконец, к Григору, - Костенко сразу же
заметил это, - тот спросил:
- Как звезда появляешься - последним? Быть знаменитым - некрасиво, не
это поднимает ввысь...
- Мы с другом ехали с дачи, Гриша, не сердись, не кори Пастернаком.
Григор напружинился, поднял кулаки к плечам; Костенко понял, тот
будет читать стихи, не ошибся.
Он помолчал, потом повернулся к Степанову и закончил стихи вопросом;
- А, Митя?
Костенко подумал, что на месте Митьки он бы обиделся; тот и обиделся,
потому что долго не отвечал Григору. Потом обернулся к маме Левона и тете
Марго;
- Левон как-то приехал ко мне на дачу. Мы с ним здорово гудели,
потом, помню, Эдик Шим пришел, Жора Семенов приехал, Григор... Давно это
было, так давно, что кажется, никогда и не было. А утром меня разбудил
звонок, часов шесть было... Звонил Кармен. "Слушай, - сказал он, - ты
читал роман Сименона "Тюрьма"? Я не читал. Тогда Кармен сказал, чтобы я
сейчас же пришел к нему, взял "Иностранную литературу" и прочитал, отложив
все дела. Я прочитал, - слово Кармена было для меня законом, - позвонил
ему и сказал, что это замечательная повесть, а он тогда усмехнулся:
"Знаешь, оказывается, Хемингуэй, перед тем как уйти, вымазал руки ружейным
маслом, чтобы никто из прокурорских не мучил Мэри вопросами; несчастный
случай, и все тут". Я написал коротенькую рецензию на эту повесть
Симонона. Левон тогда сказал: "Можно печатать". А Левон был требовательным
человеком и хорошим другом, он бы никогда не сказал неправды. Я эту
рифмованную рецензию нашел случайно, когда мы с Паулем работали на даче...
- Давай, старичок, - сказал Григор, - я с любопытством отношусь к
рифмам прозаиков...
Степанов, покашливая от смущения, начал читать:
Нам нет нужды смотреть назад,
Мы слуги времени;
Пространство,
Как возраст и как окаянство,
"Прощай, старик", нам говорят...
Все раньше по утрам весной
Мы просыпаемся.
Не плачем.
По-прежнему с тобой судачим
О женщинах, о неудачах
И как силен теперь разбой.
Но погоди, хоть чуда нет,
Однако истинность науки
Нам позволяет наши руки
Не мазать маслом.
И дуплет,
Которым кончится дорога,
Возможно оттянуть немного,
Хотя бы на семнадцать лет...
Степанов закурил, заметил:
- Я ошибся на два года, Кармен прожил пятнадцать...
Тетя Марго поцеловала Митьку, что-то шепнула ему на ухо, он погладил
ее по щеке, погладил жестом пожилого мужчины, который гладит
женщину-друга, а не тетю Левона, у которой в маленькой комнатке за кухней
они отсыпались после п р о ц е с с о в в "Авроре", сейчас этот ресторан
называют "Будапешт". "Но для нашего поколения, - думал Костенко, - он
всегда будет "Авророй", как и навсегда в наших сердцах останется
единственный в те годы танцзал "Спорт" на Ленинградском проспекте, потом,
правда, открыли в гостинице "Москва", работал до двух ночи, дрались, как
петухи, стыдно, полковник, стыдно. А вот только представить себе, - думал
Костенко, - что Митьку, или К„са, или Бонса, или Эрика Абрамова в те
далекие, крутые времена взяли бы за мальчишескую нелепую драку и составили
бы в "полтиннике" - так называли центральное отделение милиции, нет его,
слава богу, теперь - протокол, и передали бы дело в суд, и вкатили бы два
года за "хулиганство". А какое ж то было хулиганство? И не было бы у
страны ни писателя, ни прекрасного режиссера, ни дипломата. Как же надо
быть аккуратным людям моей профессии, какими же мудрыми хозяевами нашего
б о г а т с т в а должны мы быть. Сколько же надо нам выдержки, ведь
талант принадлежит всем, а решает его судьбу подчас дежурный лейтенант в
отделении милиции; как составит протокол - так и покатится наутро дело..."
- Мне Митя сказал, что вы сейчас заняты каким-то очень интересным
делом, - сказал Пауль. - Пока еще рано говорить или?..
Костенко заметил:
- Так у нас раньше в Одессе говорили: "Пойдем или?" Я постоянно
недоумеваю, отчего вы, немцы, тоже так часто кончаете фразу словом "одер".
На русский это переводится как "или", да? Вы словно бы даете собеседнику
лишний шанс на ответ...
- Знаете немецкий?
- Со словарем, - ответил Костенко. - Есть у пас такая хитрая
формулировка при заполнении анкеты. Если человек знает два немецких слова:
"Берлин" и "унд", он пишет - "читаю со словарем".
Пауль рассмеялся:
- Мы еще до такого вопроса в анкете не додумались...
Костенко закурил, заново оглядел нового знакомца, ответил задумчиво:
- Преступление, которое мы сейчас пытаемся раскрутить, довольно
необычно... Между прочим, началось оно, как мне кажется, в сорок пятом,
под Бреслау...
- Под Вроцлавом, - поправил его Пауль. - Надо говорить - Вроцлав, это
правильно, Владислав.
Костенко спросил:
- Говорите по-польски?
- Говорю. Как определили?
- По тому, как вы меня назвали - "Владислав".
- А как надо?
- По-русски говорят с ударением на последнем слоге, по-польски - на
предпоследнем.
Подошел Степанов, взял под руки Костенко и Пауля, повел их к столу:
- Ребята, Леон завещал выпить рюмку, когда соберемся его вспомнить -
подчиняйтесь Левушке...
- Я уехал с дежурства, - ответил Костенко.
- Так у тебя ж заместитель есть, - сказал Степанов, - пусть
подежурит, кандидат наук, да еще зовется Ревазом.
- От него как от козла молока. Теоретик.
- Уволь, - предложил Степанов.
- Произвол, - вздохнул Костенко. - Нельзя, Митя. Слава богу, что
нельзя. Ладно, пока, друзья! Мне еще и домой надо заехать, я Маню с
Иришкой не видел неделю...
- Когда в гости позовешь?
- Когда супостата поймаю.
- А поймаешь? - спросил Степанов.
- Попробуй - не поймай, - ответил Костенко и, не прощаясь, пошел к
выходу.
3
Тадава отошел от стола в четыре утра, когда уже было светло и летел
над Москвой первый тополиный пух. "Тополиный пух над Семеновской, ты одна
идешь, как в пуху плывешь", - вспомнились отчего-то слова из песни Валеры
Куплевахского. Майор отложил ручку, долго растирал глаза (аж зеленые круги
пошли), потянулся было к телефону, чтобы звонить Костенко, но потом ощутил
тишину рассвета, усмехнулся чему-то и начал снова перечитывать написанные
им страницы.
..."В материалах, оставшихся после смерти начальника разведки, фронта
генерала Ильи Ивановича Виноградова, есть такая запись: "Сегодня
допрашивали солдата из третьей роты 76-го стрелкового батальона. Солдат
отказался назвать свое имя, говорил на плохом немецком: "Их бин Фриц
Вальтер, их бин дейче". Присутствовавший при допросе майор Журбин из
седьмого отдела спросил по-немецки пленного, откуда он родом, кто его
родители. Пленный молчал, ответить не мог. При медицинском
освидетельствовании на правой руке была обнаружена татуировка: "Прощайте,
кореши, ушел в мир блатных!" Пос