Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Документальная
      Валери Поли. Об искусстве -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -
о мерила, о необъясни­мой смеси карликов и гигантов, наконец -- о той схе­матичности развития, какую предлагает нам подобное сборище творений, совершенных и незаконченных, изу­родованных и восстановленных, чудовищных и выло­щенных... С душой, готовой ко всем мучительствам, следую дальше, к живописи. Передо мной развертывается странный, организованный беспорядок. Меня охватыва­ет священный ужас. Поступь моя становится благочес­тивой. Голос мой меняется и делается чуть выше, неже­ли в церкви, но чуть тише, нежели обычно в жизни. Скоро я перестаю уже сознавать, что привело меня сюда, в эти навощенные пустынности, на которых лежит печать храма и салона, кладбища и школы... Пришел ли я поучаться, или искать радости глаза, или же вы­полнить долг и удовлетворить требование приличий? Или, может быть, я исполняю упражнение особого ро­да, совершая эту прогулку, причудливо очерченную тво­рениями красоты и ежемгновенно кидающую меня вправо и влево, от шедевра к шедевру, среди которых мне надлежит вести себя, как пьянице среди стоек? Уныние, скука, восторг, прекрасный день, стоящий наружи, упреки совести моей, удручающее ощущение великого количества великих мастеров -- сопутствуют мне. Я чувствую, что становлюсь необычайно искренним. Как утомительно, говорю я себе, какое варварство! Все это нечеловечно. Все это лишено чистоты. Оно па­радоксально, это приближение к совершенствам, само­цельным, но противоположным, и тем сильнее враждую­щим, чем больше собрано их вместе. Только цивилизация, лишенная чувства наслаждения и чувства разумности, могла воздвигнуть этот дом бес­смыслицы. Есть какое-то безумие в подобном соседст­вовании мертвых видений. Они ревнуют друг к другу, дерутся за взгляд, который приносит им жизнь. Со всех сторон зовут они к себе мое неделимое внимание; они неистовствуют вокруг живой точки, которая бросает всю машину тела к тому, что ее влечет... Ухо не могло бы слушать десять оркестров сразу. Ум не в состоянии ни воспринимать, ни вести разом несколько раздельных операций, -- равно как нет единовременности для нескольких мыслей. Между тем глаз, сквозь отверстие своего подвижного угла и в единое мгновение своего созерцания, вынужден сразу вместить портрет и марину, кухню и апофеоз, явления самых раз­личных состояний и измерений; и того пуще, -- он дол­жен воспринять одним и тем же взглядом гармонию и живописные приемы, лишенные соответствия. Подобно тому как чувство зрения ощущает насиль­ственность этого злоупотребления пространством, обра­зуемым коллекцией, так и разум испытывает не мень­ше оскорбительности от этого тесного сборища выдаю­щихся творений. Чем они прекраснее, чем сильнее про­является в них исключительность стремлений человече­ских, тем отличительнее должны они быть. Это пред­меты редкости, и творцы их хотели, чтобы они были единичны. Эта картина -- говорят иногда -- убивает все кругом... Я думаю о том, что ни Египет, ни Китай, ни Элла­да -- у коих были мудрость и утонченность -- не знали этой системы сочетания произведений, пожирающих друг друга. Они не соединяли несовместимые единицы наслаждения применительно к их инвентарным номе­рам и соответственно отвлеченным принципам 1. Но мы раздавлены наследием. Современный чело­век изнурен обилием своих технических средств, но и столь же обеднен преизбытком своих богатств. Механи­ки даров и завещаний -- непрерывность производства и приобретений -- и еще новая причина разрастания, ко­ренящаяся в изменениях моды и вкусов, в их возврате к вещам, которыми прежде пренебрегали, соревнуются без устали в накоплении капитала, чрезмерного и, следовательно, неиспользуемого. Музей делает устойчивым внимание к тому, что соз­дают люди. Человек творящий, человек умирающий-- питают его. Все кончается на стене или в витрине... Мысль навязчиво говорит мне о лотерее, где нет проиг­рышей. Однако возможности пользования этими все возрас­тающими богатствами отнюдь не означают, что и мы растем вместе с ними. Сокровища наши тяготят и уг­нетают нас. Необходимость сосредоточить их в одном здании приводит к ошеломляющему и горестному итогу. Как бы просторен ни был дворец, как бы ни был он вместителен и благоустроен, мы всегда чувствуем себя чуть-чуть потерянными и удрученными в этих галере­ях, -- одни перед таким количеством художественности. Продукция бесчисленных часов, потраченных стольки­ми мастерами на рисование и живопись, обрушивается в несколько мгновений на ваши чувства и разум, но и эти часы в свой черед несут груз годов, отданных поис­кам, опытам, усидчивости, гению!.. Неизбежно должны мы пасть под их бременем. Что же делать? Мы стано­вимся поверхностными. Или же делаемся эрудитами. Но в делах искусства эрудиция есть род немощи: она освещает отнюдь не самое тонкое и углубляет вовсе не наиболее существен­ное. Она подменяет ощущение гипотезами и встречу с шедевром -- бесчисленностью воспоминаний. Она до­бавляет к музею неограниченную библиотеку. -- Венера, ставшая документом. С разбитой головой, с трясущимися ногами выхожу я из этого храма благороднейших наслаждений. Край­нее утомление сопровождается порой болезненной воз­бужденностью ума. Великолепный хаос музея идет за мной следом и сочетается с движением живой улицы. Мое недомогание ищет себе объяснения. Оно подмечает или изобретает некое соответствие между этими смя­теньем, его обступившим, и смутным состоянием ис­кусств нашего времени. Мы живем, мы движемся в том же водовороте сме­сей, за который требуем кары для искусства минув­шего. Вдруг смутный просвет возникает предо мною. Во мне зреет ответ; он мало-помалу выявляет себя сквозь мои ощущения и стремится высказаться. Живопись и Скульптура, говорит мне демон объяснения, -- это бро­шенные дети. У них умерла мать -- мать их, Архитекту­ра. Пока она жила, она указывала им место, назначе­ние, пределы. Свобода бродяжничества была им заказа­на. У них было свое пространство, свое точно опреде­ленное освещение, свои темы, свои сочетания... Пока она жила, они знали, чего хотят... 2. -- Прощай, -- говорит мне эта мысль, -- дальше я не пойду... "ФРЕСКИ ПАОЛО ВЕРОНЕЗЕ" У современных художников свои достоинства; надо, однако, признать, что на большие работы они почти не отваживаются, что в проблемах композиции они чув­ствуют себя неуверенно и что они совсем не любят фан­тазировать. Когда они фантазируют, они слишком час­то теряются в мелочах; когда они не фантазируют, они неспособны строить целое. Деталь поглощает их, -- тог­да как происходить должно нечто обратное. По-видимому, искусство наше творит ныне исклю­чительно методом исчерпания. Оно ушло в эксперимен­ты, которым придется еще подводить итог. Нет, следственно, ничего, что представлялось бы столь ему чуждым, и, может быть, ничего столь для нас непо­сильного, как те мощные декоративные композиции, одновременно свободные и изощренные, какие встреча­ются в виллах Венеции. Работы эти, относящиеся к легендарной эпохе жи­вописи, требуют совокупности условий, которая в наши дни почти невозможна. Они предполагают абсолютное знание художником своего ремесла -- знание, ставшее второю его натурой. Ему необходима высшая виртуоз­ность. Но, с другой стороны, чтобы дать этому вопло­щенному мастерству место и возможность себя про­явить, обстоятельства социальной жизни должны допус­кать и поддерживать существование некоей аристокра­тии, которая не испытывает недостатка в средствах, отнюдь не лишена вкуса и не стесняется своей рос­коши. Во времена, когда все эти условия сошлись, роди­лось целое искусство избыточности. Рубенс был, конеч­но же, самым ослепительным его героем; но уже рань­ше, в долине, орошаемой водами Бренты, на потолках и стенах прославленных Палладиевых вилл, Веронезе и ученики его проявили во всей полноте свои изуми­тельные таланты. В то время как замкнутое в себе, простое и "стро­гое" искусство пейзажа или натюрморта, по-видимому, исчерпывает притязания, а то и возможности живопи­си наших дней, эти поразительные существа расточали себя в бесчисленных образах. Обнаженные -- десятками групп; ландшафты, здания, животные -- самого разно­го вида; а в качестве натюрмортов -- горы цветов и плодов, груды инструментов, оружия... Всех этих пер­сонажей и все эти предметы они сочетали в оживлен­ных и звонких композициях, щедрой рукой рассыпая богов, нимф, героев и декорации, полные благородного изящества и восхитительной выдумки. Но мало того: они совершали эти чудеса посредст­вом рискованнейшего средства. Они пользовались без­жалостной техникой, которая не терпит ни отделки, ни переписки, ни колебаний, ни даже тщательности, в ко­торой нет места эскизу и подготовке и которая стран­ным образом подчиняет дерзостный жест художника механическим жестам штукатура, чья лопатка кладет и распластывает перед кистью, готовой сразу писать, ма­лые куски поверхности, призванной к жизни. Фреска требует импровизации. Импровизация же предполагает прежде всего глубокое освоение, доступ­ный, надежный запас наиточнейших средств и прие­мов, а также способность мгновенно воскрешать в па­мяти необходимые формы. Идет ли речь о перспективе или анатомии, об искус­стве цветовых контрастов, размещения масс, светоте­ни, частные трудности, с ними связанные, не должны задерживать движение мастера, сковывать его дейст­вия, когда он постепенно записывает площадь сырой штукатурки, последовательно завоевывая и населяя пус­тоту. Замечательные дарования Паоло Веронезе с осо­бенной щедростью проявились в украшении вилл, ко­торые Палладио и Сансовино строили для богатых патрициев. Мудрые мужи Республики умели дарить воображение живописцев широким и ослепительным гостеприимством. Они любили смотреть, как обступал их со всех сторон карнавально-мифический мир, и встре­чать над собою, в прорвавшихся небесах, целый сонм олимпийских божеств, -- как если бы к ним въезжал блестящий кортеж именитых гостей. Великолепная избыточность фантазии и мастерства толкала неистового художника доводить до полной ил­люзии сходство фигур и предметов. Этот шутовской реализм, эта смесь поэзии и штукарства, эта утонченная чрезмерность проекционной иллюзии противны чистому искусству. Но здесь они воспринимаются как загород­ные увеселения, как спектакли, поставленные для уте­хи одного из властителей Государства одним из власти­телей Живописи, дабы украшать его летнюю резиден­цию. В этих залах, населенных чудесно исполненными фантазиями, реальная жизнь должна была казаться себе чересчур простоватой комедией, разыгрываемой смертными для бессмертных, предметами -- для подо­бий своих, реальным бытием -- для оперных фантасма­горий. Безудержная живопись смеется над архитектурой, сочетается с ней и ей изменяет, то ее подчеркивает, то помрачает, внезапно спутывает ее формы. Она игра­ет тяжестью, прочностью, упругостью. Она водит зод­чего за нос подобно тому, как мог бы факир мистифи­цировать физика. Плафоны разверзаются, позволяя тверди небесной и небожителям явиться во всей полно­те их славы. Скульптуры выносят ребячливо центр сво­ей тяжести за линию отвеса. Белая Венера покачивает божественной ножкой в пустоте зала, где ей отведен карниз. Вровень с живыми людьми некий неодушевлен­ный юноша показывается на пороге ложного проема, и драпировку протягивает ему рука несуществующего лакея. Таковы забавы Веронезе-фрескиста. Знаю я их, увы, лишь очень поверхностно. Забавы мастера никогда не остаются без последст­вий. Открытия Веронезе породили целую систему укра­шения пейзажем. С середины шестнадцатого столетия вплоть до начала столетия девятнадцатого в Италии и во Франции пейзаж трактуют в стиле театральном по преимуществу. Никола Пуссен сооружает благородные декорации к трагедиям. Клод Лоррен возводит на мор­ских берегах чертоги Дидоны и помещает в глубине сцены, на сверкающих волнах, золотистые флотилии ле­гендарного Энея. Ватто вносит в свои парки феериче­ские эффекты и тающие видения. Каналетто строит свою Венецию как задний план к комедиям Гольдони; и Гварди населяет очарователь­ными марионетками микроскопические виды города в вихре беспрерывного карнавала. Те же, кто более непосредственно вдохновлялся пей­зажами школы Веронезе-декоратора, -- Гаспар Пуссен, а позднее Пиранези, Юбер Робер, Жозеф Берне и мно­жество менее значительных живописцев -- сохранили и продолжили этот свободный, лирический и откровенно условный жанр украшения интерьеров зрелищами при­роды. В конце концов система исчерпала себя. Эти хра­мы, эти утесы и эти ландшафты поблекли. Время пресы­тилось ими, обратилось к правде... У него только два измерения. Вокруг Коро Говоря о живописи, всегда приходится оправдываться. Однако говорить о ней понуждают веские причи­ны. Всякое искусство живет словом. Всякое произведе­ние требует ответа, и "литература", будь она письмен­ной или устной, стихийной или же выношенной, неотде­лима от того, что побуждает человека творить, и от са­мих творений, обязанных этому диковинному инстинк­ту 1. Что порождает произведение, как не желание, что­бы о нем говорили -- хотя бы некто с собою в уме? Не есть ли музей арена монологов -- что отнюдь не исклю­чает ни обсуждений, ни подвижных бесед, которые в нем проводят? Лишите картины их связи с внутренней или иной человеческой речью, и прекраснейшие по­лотна мгновенно утратят свой смысл и свое назначе­ние. "Художественная критика" есть литературный жанр, который суммирует или толкует, заостряет, приводит в систему или пытается согласовать все те слова, какие приходят на ум при встрече с явлениями искусства. Сфера ее простирается от метафизики до инвектив. Художник, однако, нередко отбрасывает или мыс­лит возможным отбросить литературное суждение. Де­га, хотя и был он, в сущности, "законченным литерато­ром", исповедовал некий священный ужас по отноше­нию к нашему племени, поскольку оно вторгается в его ремесло. Он любил цитировать Прудона, который вы­смеивал "литературную братию". Я забавлялся, поддраз­нивая или -- что то же -- предвосхищая его; я просил его определить рисунок. "Вы ничего в этом не смысли­те" -- таков всегда был его последний ответ. И он с неизбежностью возвращался к следующей аллегории: Музы делают свое дело каждая в одиночку и в сторо­не от подруг; никогда не толкуют они о своих заняти­ях. Когда день кончается, нет между ними ни споров, ни сопоставлений их различных ремесел. "Они танцу­ют!" -- кричал он 2. Но я -- я знал прекрасно, что безмолвствования жи­вописца перед мольбертом обманчивы, иллюзорны. На самом деле он адресует себе, перед призраком своего полотна, нескончаемые монологи, сочетающие лиризм с грубоватой прямолинейностью, -- целую литературу, прикровенную, вытесненную, подчас взрывчатую, -- ту, что вечером вспыхивает изумительно меткими "словеч­ками", самые справедливые из которых отнюдь не зву­чат наименее несправедливо. Но и сверх того литература играет порой за кули­сами творчества роль весьма примечательную. Живописец, который ищет размаха, свободы, уверен­ности, который стремится к могущественному, упои­тельному ощущению, что он продвигается, восходит к более чистым ступеням, открывает в себе новые мас­штабы возможностей, все более дерзкие комбинации во­ли, знания, силы, -- такой живописец вынужден поды­тоживать собственный опыт, утверждаться, с полной от­четливостью, в своих личностных "истинах", равно как и облекать в слова более грандиозные или более слож­ные замыслы, какие намеревается осуществить. Тогда он пишет. Леонардо пространно описывает себе баталии и наводнения. Делакруа мыслит и строит с пером в руке; он помечает приемы и методы. Коро, в своих бесценных тетрадях, формулирует для себя свои личные заповеди. При всей их простоте ему нуж­но видеть их закрепленными в письменном виде; через это посредство он надеется утвердить свою веру. Но между жизнью, зрением и живописью почти или вовсе нет у него "интеллектуального" опосредство­ванья. У Энгра -- свои доктрины, которые он формулиру­ет в причудливых терминах. Нередко он облекает в образы лаконические и властные откровения. Делакруа любит вдаваться в теории. У Коро мы встречаем лишь призыв к наблюдению и труду. Я замечаю теперь, что те художники, которые пыта­лись добиться от своих средств самого энергического воздействия на чувства, которые пользовались насы­щенностью, контрастами, резонансами и оттенками поч­ти до излишества, которые сочетали самые резкие воз­будители и полагались на внутреннюю чувствительность, на ее всемогущество, на иррациональные связи верху­шечных центров с "блуждающим" и "симпатическим", абсолютными нашими хозяевами, -- были при этом наи­более "интеллектуальными", наиболее рассудочными, больше других тяготели к эстетике. Делакруа, Вагнер, Бодлер -- все трое великие тео­ретики, равно озабоченные покорением душ через чув­ствование. Мечтают они лишь о неотразимых эффектах; им надобно одурманить или же ошеломить. От анализа они ждут выявления в человеке клавиатуры, играть на которой сумеют наверняка; в отвлеченном исследова­нии они изыскивают пути, дабы беспромашно действо­вать на нервно-психическое существо, им подвластное. Нет ничего более чуждого Коро, нежели наваждение этих неистовых и смятенных умов, столь страстно желающих поразить и словно бы одолеть (как то гово­рится о дьяволе) податливую и сокрытую точку есте­ства, которая все его выдает и всем правит из органи­ческих и душевных глубин. Они стремятся поработить; Коро -- заразить своим чувством. Отнюдь не раба хо­чет он приобрести. Он надеется сделать нас своими друзьями, сотоварищами его взгляда, радующегося прекрасному дню -- с рассвета до ночи. Коро не ищет советов. Он мало бывает в музее, ку­да Делакруа приходит терзаться, испытывать весьма благородную ревность и прозревать секреты, которые силится выведать, словно секреты военные или полити­ческие. Он несется туда, дабы отыскать там решение некой проблемы, с которой только что столкнулся в работе. Отложив вдруг все дела в сторону, он должен спешить с улицы Фюрстенберг в Лувр, допытывать Ру­бенса, лихорадочно вопрошать Тинторетто, обнаружи­вать в углу холста некий след подготовки, немного прописи, которая не была покрыта и которая многое объясняет. Коро чтит Мастеров. Но он считает, по-видимому, что их "техника" хороша лишь для них. Он полагает, быть может, что чужие средства скорее стеснят его, нежели будут ему служить. Он не из тех, чья безгра­ничная ревность простирается на все, что было прежде, и кто алчет вобрать в себя все былое величие -- соче­тать в себе всех величайших Иных, оставаясь Собой... Со всем простодушием верует он в "Природу" и в "работу". В мае 1864 года он пишет мадемуазель Берте Мори­зо: "Надо работать с усердием и упорством, не слишком рассчитывая на папашу Коро; еще лучше обра­щаться к природе". Сказано до чрезвычайности просто. В

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору