Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Документальная
      Валери Поли. Об искусстве -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -
столь нашумевшие письма нимало не повредили карьере президента и фи­лософа. Лицемерие является необходимостью таких эпох, когда простота поведения является законом, когда сложность человеческая запретна; когда ревнивость вла­сти или же узость общепринятых норм навязывают ин­дивидам некую модель. Модель эта быстро оборачивает­ся личиной. Лицемерие процветает лишь в те периоды, когда по­ложение вещей настоятельно требует, чтобы все граж­дане отвечали несложному стереотипу, легкому для по­нимания и, следовательно, для манипулирования. В 1720 году, в промежутке меж двух великих эпох, эта необходимость временно пребывала за сценой. "Р" Связать некий фантасмагорический Восток и блиста­ющий наготой своих граней Париж перепиской, в кото­рой смешались сераль и салоны, интриги султанов и прихоти танцовщиц, гебры, папа, муфтии, толки в ко­фейнях, гаремные грезы, воображаемые конституции и политические наблюдения, значило явить картину ума во всей его живости, когда у него лишь один закон: сверкать, отдаваться все новым метаморфозам и демон­стрировать самому себе свою беспромашность, свое про­ворство и свою мощь. Это -- сказка, это -- комедия, это почти что драма, -- и уже льется кровь; но льется она весьма далеко, и даже неистовства, даже тайные казни остаются здесь литературными в меру желаемого. "С" Остановлюсь в заключение на одной немаловажной детали. Почти во всех произведениях этого красочного и несколько инфернального стиля, какие созданы были в восемнадцатом веке, чрезвычайно часто и словно бы в силу закона жанра появляются представители двух, в сущности, весьма различных пород человеческих: иезуи­ты и евнухи. Иезуитов объяснить нетрудно. Большинст­во почтенных авторов было обязано им превосходным воспитанием; и за все их ферулы, за духовную и рито­рическую муштру они воздавали своим наставникам из­девками и карикатурами. Но кто объяснит мне всех этих евнухов? Я не сомне­ваюсь, что существует некая тайная и глубокая причи­на почти обязательного присутствия этих персонажей, столь мучительно отрешенных от массы вещей и, в из­вестном смысле, от самих себя. ИСКУШЕНИЕ (СВЯТОГО) ФЛОБЕРА Должен признаться, что к "Искушению святого Антония" я питаю особую слабость. Почему бы не ска­зать сразу, что ни "Саламбо", ни "Бовари" никогда ме­ня не привлекали: одна -- своим ученым воображением, жестоким и пышным, другая -- своей "достоверностью" скрупулезно воспроизведенной обыденщины? Флобер верил, вместе со своей эпохой, в ценность "исторического документа" и в наблюдение действи­тельности, голой и неприкрашенной. Но то были лжи­вые идолы. Единственно реальное в искусстве -- это искусство. Достойнейший человек, благороднейший художник, хотя и не слишком глубокого ума, Флобер бессилен был устоять против весьма простоватой формулы, выдви­гаемой Реализмом, и против того наивного авторитета, который призван зиждиться на огромной начитанности и "критике текстов". Этот реализм образца 1850 года чрезвычайно плохо отличал точное наблюдение, свойственное ученым, от грубой и неразборчивой констатации фактов, как они предстают ходячему взгляду; он их смешивал, и его по­литика равно противополагала их страсти к украшатель­ству и преувеличению, которые он изобличал и клеймил в Романтизме. "Научное" наблюдение, однако, требует четких операций, способных преобразовывать феноме­ны в действенные продукты мысли: предметы должны обращаться в числа и числа -- в законы. Литература же, рассчитанная на прямые и немедленные эффекты, тя­готеет к совсем иной "истинности" -- к истинному для всех, которое, следовательно, не может расходиться со взглядом этих всех, с тем, что умеет выразить оби­ходная речь. Но тогда как обиходная речь звучит на устах у всех, а общий взгляд на вещи лишен всякой значимости, как воздух, которым все дышат, -- основное притязание писателя неотвратимо толкает его выде­ляться. Этот антагонизм между самой догмой Реализма, сосредоточенностью на обыденном, -- и стремлением к исключительности, к личностной значимости своего бытия, -- побудил реалистов заняться совершенствова­нием и поисками стиля. Они выработали артистический стиль. Они вкладывали в изображение самых обычных, подчас ничтожных предметов изощренность, истовость, труд и бесстрашие, достойные восхищения, не замечая, однако, что нарушают свой принцип и что творят ка­кую-то новую "правду" -- подлинность собственной, вполне фантастической выделки. В самом деле, вуль­гарнейших персонажей, неспособных ни увлечься крас­ками, ни наслаждаться формами сущего, они помеща­ли в среду, описание которой требовало глаза худож­ника, впечатлительности человека, чувствительного ко всему, что ускользает от личности ординарной. И вот эти крестьяне, эти мелкие буржуа жили и двигались в мире, который так же не в состоянии были увидеть, как безграмотный -- разобрать чей-либо почерк. Когда они говорили, их нелепицы и трюизмы включались в систему изысканной, мелодической речи, взвешенной слово за словом, которая вся дышала сознанием своей значимо­сти и стремлением бросаться в глаза. В итоге реализм создавал диковинное впечатление самой нарочитой ис­кусственности. Одно из наиболее странных его проявлений, выше уже отмеченное, заключалось в том, что писатель при­нимал за "действительное" свидетельства, которые мы находим в "исторических документах", относящихся к более или менее отдаленной эпохе, и что на этом пись­менном фундаменте он пытался воздвигнуть произведе­ние, призванное создать чувство "подлинности" этого прошлого. С мучением, ни с чем не сравнимым, я стара­юсь представить себе массу усилий, затраченных толь­ко на то, чтобы построить некую вымышленную историю на призрачном основании эрудиции, которая всегда бес­почвенней любой фантазии. Всякая чистая фантазия питается самой подлинной в мире стихией -- влечением к удовольствию; она отыскивает пути в скрытых пред­расположенностях различных видов чувствительности, из которых мы состоим. Мы выдумываем лишь то, что выдумке по душе и что в выдумку просится. Но выму­ченные создания эрудиции непременно нечисты, ибо случай, который тексты дарует или утаивает, догадка, которая интерпретирует их, перевод, который их иска­жает, примешиваются к помыслам, интересам, прист­растиям эрудита, не говоря уже о хронисте, писце, евангелисте -- и переписчиках. Этого рода продукция -царство посредствующего... Вот чем отравлена "Саламбо" и что отравляет мне ее чтение. С гораздо большим удовольствием я читаю истории, повествующие о древности сказочной, всецело условной, -- такие, как "Вавилонская принцесса" или "Акедиссерил" Вилье, -- книги, которые не отсылают меня к другим книгам. (То, что я говорил о правдивости в литературе, мо­жет быть с равным успехом отнесено к произведениям, которые притязают на достоверность внутреннего наб­людения. Стендаль похвалялся тем, что знал человече­ское сердце, -- иными словами, ничего в нем не выду­мал. Но что нас в Стендале интересует -- это, напро­тив, плоды его воображения. Намерение же включить человека как такового в систему знаний о естестве должно предполагать одно из двух: либо чрезмерно скромные требования к самому этому знанию, либо яв­ную путаницу, как если бы непосредственное наслаж­дение каким-либо деликатесом, изысканным блюдом мы отождествили с неоспоримым свидетельством точного и беспристрастного химического анализа. ) Вполне вероятно, что догадка о трудностях, которые влечет за собой стремление к реализму в искусстве, и о противоречиях, которые обнаруживают себя, как только он становится императивом, способствовали у Флобера мысли о написании "Искушения святого Анто­ния". Это "Искушение" -- искушение всей его жизни -- служило ему тайным противоядием от скуки (в которой он сам признается) писать романы современных нра­вов, воздвигая стилистические монументы буржуазной провинциальной пошлости 1. Мог быть у него и другой возбудитель. Я думаю не о картине Брейгеля, которую он видел во дворце Баль­би в Женеве, в 1845 году. Эта наивная и замыслова­тая живопись, эта совокупность чудовищных деталей -- рогатых чертей, кошмарных тварей, чрезмерно фри­вольных дам, -- все это искусственное и местами забав­ное воображение, возможно, и пробудило в нем тягу к дьявольщине, к описанию невероятных существ: олицет­воренных грехов, всякого рода обманчивых порождений страха, похоти, угрызений; но главный толчок, побудив­ший его замыслить и начать свой труд, был, мне кажет­ся, вызван, скорее, чтением "Фауста" Гете. "Фауст" и "Искушение" связаны сходством истоков и очевидным родством сюжетов -- народным, исконным происхождени­ем и ярмарочным бытованием обеих легенд, чье тождество можно выразить общим девизом: человек и дьявол. В "Искушении" дьявол обрушивается на веру отшель­ника, будоража его ночи тягостными видениями, пу­таными доктринами и верованиями, тлетворными и сладострастными посулами. Фауст, однако, успел уже все прочесть, все познать, сжечь все, чему можем мы поклоняться. Он сам по себе исчерпал все, что дьявол предлагает или рисует в живых картинах Антонию, и, чтобы его соблазнить, не остается сперва ничего, кро­ме чисто юношеской любви (что представляется мне достаточно странным). В конце концов, после того как он познал, на собственном мефистофельском опыте, тщету политической власти и иллюзионизма финансов, ему удается внушить себе, в качестве стимула воли к жизни, страсть, так сказать, эстетическую, высшую жаж­ду прекрасного. Фауст, в итоге, ищет достойных себя искушений; Антоний хотел бы не знать искушений вовсе. 2 Флобер, как мне кажется, лишь смутно догадывался, сколько тем, материала, возможностей могло почерп­нуть в сюжете "Искушения" творение в самом деле ве­ликое. Уже скрупулезность его дотошности и его ссылок показывает, до какой степени не хватало ему целеуст­ремленности выбора и организующей воли, чтобы осуще­ствить создание литературной машины большой мощ­ности. Чрезмерное стремление ошеломлять читателя мно­жественностью эпизодов, мелькающих персонажей и декораций, всевозможных идей и голосов порождает у нас растущее чувство беспомощности перед какой-то взбесившейся, разбушевавшейся библиотекой, где все тома разом выкрикивают свои миллионы слов и где все папки одновременно, в общем неистовстве изрыга­ют свои гравюры и свои рисунки. "Он слишком начи­тан", -- хотим мы сказать об авторе, как мы говорим о пьяном: "Он слишком много выпил". Однако Гете у Эккермана говорит о своей "Валь­пургиевой ночи" следующее: "Мифологические персона­жи напрашиваются тут в бессчетном количестве; но я стараюсь быть осторожным и выбираю только тех, ко­торые достаточно выразительны и могут произвести над­лежащее впечатление" 3. Этой мудрости в "Искушении" незаметно. Флобер всегда был одержим демоном энциклопедического зна­ния, которого он пытался заклясть, написав "Бювара и Пекюше". Чтобы опутать Антония прельщениями, ему недостаточно было перелистать объемистые компиля­ции, толстые словари типа словарей Бейля, Морери, Треву и им подобных; он проштудировал едва ли не все источники, в какие мог заглянуть. Он буквально опьянял себя выписками и пометками. Но все усилия, каких стоили ему вереницы фигур и формул, одолева­ющих ночи пустынника, все силы ума, какие он вкла­дывал в бесконечные партии этого дьявольского балета, в тему богов и божеств, ересиархов, аллегорических чудовищ, -- всего этого он лишил и всем этим обделял самого героя, который остается жалкой, плачевной жертвой в центре адского круговорота миражей и ил­люзий. В Антонии, надо признать, почти нет жизни. Слабость его реакций непостижима. Поразительно, что все видимое и слышимое не разжигает в нем ни соблазна, ни опьянения, ни ярости или негодования; что у него не находится ни проклятий, ни сарказмов, ни да­же страстной, срывающейся молитвы, которыми он мог бы ответить на этот чудовищный маскарад и поток слишком красивых, бесстыдных и кощунственных фраз, терзающих его душу. Он безысходно пассивен; он не поддается, но и не противится; он ожидает конца кош­мара, а пока не находит ничего лучшего, как время от времени весьма беспомощно восклицать. Его реплики суть лишь увертки, и, подобно царице Савской, нас без конца разбирает желание его ущипнуть. (Быть может, в таком своем качестве он более "под­линен", иными словами, не столь отличен от большинст­ва людей? Не во сне ли живем мы -- достаточно жут­ком и всецело абсурдном, -- и что же мы предпринима­ем?) Флобер был как будто заворожен околичностями в ущерб главному. Он прельстился заманчивостью деко­раций, контрастов, "занятностью" характерных деталей, выхватываемых там и сям в поверхностном и беспоря­дочном чтении; таким образом, тот же Антоний (но Ан­тоний падший), он загубил свою душу, -- я хочу ска­зать, душу своего замысла, какою являлось призвание этого замысла стать шедевром. Он упустил одну из прекраснейших драм, какие только возможны, перво­классное произведение, которое ждало творца. Не по­заботившись прежде всего могущественно одушевить своего героя, он пренебрег самой сущностью своей те­мы: он не внял настоянию глубины. Что от него требо­валось? Ни больше ни меньше как представить то, что может быть названо физиологией искушения, -- всю ту властительную механику, в которой цвета, запахи, жар и холод, тишина и звук, истинное и ложное, добро и зло выступают как силы и сообщаются нам в форме всегда предстоящих антагонизмов. Очевидно, что всякое "ис­кушение" обусловлено действием зримой или мыслимой вещи, которое вызывает у нас ощущение, что нам ее недостает. Оно рождает потребность, которая отсутст­вовала или дремала, -- и вот нечто в нас преображает­ся, некая способность активизируется, и этот очаг воз­буждения вовлекает в свою орбиту все наше естество. У Брейгеля чревоугодник вытянул шею, подавшись к похлебке, в которую впились его глаза, которую нюха­ют его ноздри; и мы чувствуем, что вся масса тела го­това слиться в одно с головой, едва голова сольется с объектом взгляда. В природе корень тянется к влаге, верхушка -- к солнцу, и растение формируется от од­ной неудовлетворенности к другой, от вожделения к вожделению. Амеба выпячивается навстречу своей мик­роскопической жертве, повинуясь тому, что собирается в себе претворить; затем, подтянувшись на выброшен­ной ложноножке, она снова сжимается. Таков меха­низм всей живой природы; дьявол, увы, -- это сама природа, и искушение составляет самое очевидное, са­мое постоянное, самое неизбывное условие всякой жиз­ни. Жить значит ежемгновенно испытывать в чем-то недостаток: изменяться, дабы чего-то достичь, -- и тем самым переходить в состояние какой-то иной недоста­точности. Мы живем эфемерным, им ведомые и в нем пребывающие: всем здесь правит чувствительность, эта дьявольская пружина жизни организованных существ. Возможно ли предложить воображению нечто более по­разительное или вывести на сцену что-либо более "поэ­тическое", нежели эта неодолимая сила, в которой сущность любого из нас, в которой мы с точностью вы­ражаемся, которая нами движет, которая к нам взывает и в нас отзывается, которая, в зависимости от часа и дня, становится радостью, болью, потребностью, отвра­щением, надеждой, могуществом или немощью, пере­краивает шкалу ценностей, превращает нас в ангелов либо животных? Я думаю о разнообразии, о насыщен­ностях, об изменчивости нашей чувствующей субстан­ции, о ее бесконечных скрытых потенциях, о ее неисчис­лимых звеньях, чья игра понуждает ее раздираться внутренним противоборством, самое себя мистифициро­вать, множить формы влечения и отталкивания, воп­лощаться в уме, языке, символике, которые она изощ­ряет и организует для построения диковинных отвлечен­ных миров. Я не сомневаюсь, что Флобер сознавал глу­бину своей темы; но он как будто страшился погрузить­ся в нее до той точки, где все приобретенные познания в счет больше не идут... Он увяз, таким образом, в из­быточности книг и мифов; в ней потерял он генераль­ную мысль, я хочу сказать -- единство своей компози­ции, каковое могло корениться лишь в таком Антонии, у которого дьявол был бы частью души... Его произве­дение остается мозаикой сцен и фрагментов; но кое-ка­кие из них вписаны неизгладимо. Такое как есть, оно внушает мне чувство почтения, и, когда бы я ни раскрыл его, я нахожу в нем достаточно поводов, чтобы восхи­щаться его создателем больше, нежели им самим. Комментарии Настоящее издание является вторым по счету в нашей стране из­данием произведений Поля Валери. Сборник, вышедший в 1936 г. под редакцией А. Эфроса и давно ставший библиографической ред­костью, представлял Валери не только как поэта и критика; в него вошли и такие его работы, как "Заметки о величии и упадке Ев­ропы", "Об истории" и др. Ввиду небольшого объема, а также времени издания, когда ряд значительных работ Валери еще не был написан, этот сборник не мог дать достаточного представления о взглядах Валери на искусство. Это-то и является целью настоя­щего издания. Поль Валери, один из крупнейших французских и европейских поэтов первой половины XX века, был вместе с тем мыслителем, оставившим на Западе значительный, хотя и не во всем явствен­ный, след в развитии идей этого периода. Причем круг его интере­сов и поисков отнюдь не ограничивался сферой поэзии и искусства. Для него всегда оставался идеалом универсализм гениев Возрож­дения, всеобъемлющий протеизм Гете. Естественно, что Валери, вскормленный символизмом, созревший в его атмосфере как лич­ность, во многом разделял иллюзии и пристрастия своей среды и эпохи. Однако его мысль, постоянно искавшая свежих путей и чу­равшаяся трюизмов и затверженностей буржуазного сознания, во многих конкретных областях оказалась чрезвычайно плодотворной. Немало его идей и гипотез, относящихся, в частности, к теории по­этического языка и эстетической формы, к пониманию процесса творчества, художественного образа, специфики произведения искус­ства, несмотря на их кажущуюся парадоксальность, а порой и чрезмерную односторонность, оказались весьма актуальными. Чита­тель сам сможет в этом убедиться. То же можно сказать о Валери -- художественном критике; многие специалисты и знатоки отмечали, что о работе художников он пишет с таким пониманием, с таким тончайшим проникновением в их рабочую "кухню", как мало кто из писателей. Настоящий сборник составлен таким образом, чтобы дать чита­телю представление о Валери и как о теоретике искусства и как о художественном критике. Ряд наиболее известных и ярких по стилю эссе Валери позволит читателю судить о достоинствах его прозы. Что касается несомненной и даже нарочитой субъективности многих его писаний, которую читатель, разумеется, должен учи­тывать, важно подчеркнуть, что все его многолетние и трудные искания, работа мысли, выступления, эссе, "тетрадные" записи были делом большого поэта, с реальными творческими проблемами кото­рого они в первую оч

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору