Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Наука. Техника. Медицина
   Документальная
      Валери Поли. Об искусстве -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -
лларме жесточай­ший к себе более, чем кто-либо среди всех, кто когда-либо держал перо, -- дал мне с первого же взгляда, которым я соприкоснулся с искусством слова, высшую, можно сказать, идею, -- идею-предел или идею-сумму его ценности и его возможностей. Сделав меня счастливей Калигулы, он дал мне воз­можность созерцать голову, которая вместила все, что тревожило меня в области литературы, все, что влекло меня, все, что спасало ее, на мой взгляд. Эта столь та­инственная голова осмыслила все средства универсаль­ного искусства; она познала и точно бы восприняла всю радость и всякие горести и чистейшие безнадежности, порождаемые высшим духовным томлением; она изгна­ла из поэзии грубые соблазны; она расценила и отбро­сила в своем долгом и глубоком молчании особые при­тязания, дабы подняться до уразумения и созерцания основы всех мыслимых творений; она обрела в себе, на высшей своей ступени, инстинкт господства над миром слова, во всем подобный инстинкту величайших людей мысли, которые умели соединенным действием анализа в конструкции форм подняться над всеми возможными соотношениями мира идей или мира чисел и величин. Вот чем наделял я Малларме: аскетизмом, слишком схожим, может быть, с собственными моими суждения­ми об искусстве слова, всегда возбуждавшем во мне большие сомнения относительно истинной своей ценно­сти. Поскольку очарование, которое оно вызывает в дру­гих, обусловливается, по самой природе языка, целым рядом пошлостей и недоразумений, до такой степени неизбежных, что прямая и совершенная передача мысли автора, будь она возможна, привела бы к подавлению и словно бы омертвению самых прекрасных эффектов ис­кусства, -- то и возникает у всякого, кто крепко воспри­нял эту мысль, некое отвращение к тому, чтобы тратить себя на неточность и возбуждать в других влечение к чувствам и мыслям неожиданным и для нас самих со­вершенно непредвидимым, -- какими и должны быть следствия необдуманного действия. Эти наперед неведо­мые реакции читателя, если они даже (как иногда бы­вает) благоприятны для нашего труда и приносят бес­конечное удовлетворение нашему радостно изумленно­му тщеславию, -- вызывают у подлинной гордости чувство горького оскорбления ее чистоты. Она не приемлет сла­вы, которая является только случайным и внешним при­ложением к личности и заставляет нас почувствовать все различие, которое существует для нее между поня­тиями быть и казаться. Эти странные помыслы привели меня к признанию за актом писания лишь ценности чистого упражнения: игры, основывающейся на свойствах языка, соответственно определенных и точно обобщенных, долженствующих сделать нас очень свободными и очень уверенными в, его применении и совершенно избавленными от иллю­зий, которые порождает это само применение и которы­ми живут творения слова -- и люди 4. Так прояснился во мне самом конфликт, властно живший, разумеется, в моем природном складе, -- между склонностью к поэзии и странной потребностью удовлет­ворять запросы моего разума. Я пытался охранить в себе и то и другое. Я только что говорил, что не смог бы думать о Мал­ларме без эгоизма. Мне надлежит, следовательно, оста­новить тут эту смесь раздумий и воспоминаний. Может быть, в известной мере было бы интересно продолжить в глубину и в подробности анализ этого особого случая влияния и показать, каковы прямые и обратные воздей­ствия такого-то творчества на такой-то умственный склад и как крайностям одной тенденции ответствуют крайности другой. "Я ГОВОРИЛ ПОРОЙ СТЕФАНУ МАЛЛАРМЕ..." Я говорил порой Стефану Малларме: "Одни вас хулят, другие -- третируют. Вы раздра­жаете, вы кажетесь жалким. Газетный хроникер с лег­костью делает из вас всеобщее посмешище, а ваши друзья разводят руками... Но сознаете ли вы, ощущаете ли иное: что в любом французском городе найдется безвестный юноша, гото­вый во имя ваших стихов и вас самого отдать себя на растерзание? Вы его гордость, его тайна, его порок. Он замыкает­ся в своей безраздельной любви и прикосновенности к вашим созданиям, которые нелегко находить, постигать, отстаивать... " Я разумел при этом некоторых -- среди них и себя самого, -- в чьих сердцах присутствие его было столь властным и единственным; и мне виделось, как в нас пробивается и предлагает ему себя истинная слава, ко­торая отнюдь не лучезарна, но сокровенна; которая рев­нива, интимна и коренится, быть может, скорее в пре­одоленном неприятии и оттолкновении, нежели в не­медленном признании некоего чуда и всеобщего вос­торга. Но Он, с его подернутым дымкой взглядом, будучи из тех, кто не умеет ждать и упоение черпает в себе лишь самом, оставался безмолвным. Умам глубочайшим отказано в самолюбовании, ко­торое прибегает к чужому ревнительству, ибо они суть воплощенная убежденность, что никто, кроме них, не сможет уразуметь того, чего они требуют от своего ес­тества, и того, чего ждут они от своего демона. Обнаро­дуют они лишь то, от чего избавляются: отбросы, осколки, безделицу своего сокровенного времени. Совершенства его редких писаний, как, равно, и под­черкнутая их странность, вызывали у нас представление об авторе чрезвычайно отличное от того, какое порож­дают обыкновенно даже значительные поэты. Это ни с чем не сравнимое творчество не только захватывало с первого взгляда, мгновенно очаровывало слух, настоятельно взывало к голосу и своего рода не­преложностью в размещении слогов, обязанной боль­шому искусству, подчиняло себе весь аппарат слова, -- оно тотчас озадачивало разум, оно дразнило его любо­пытство и бросало порой вызов его пониманию. Проти­вополагая себя ежемгновенному разрешению речи в по­нятия, оно подчас требовало от читателя весьма тягост­ных интеллектуальных усилий и пристального вчиты­вания: требование опасное и почти всегда роковое. Легкость чтения стала в литературе правилом с тех пор, как наступило царство всеобщей спешки, которую пресса организует или, во всяком случае, стимулирует. Каждый стремится читать лишь то, что и написать мог бы каждый. И поскольку задача литературы сводится нынче к тому, чтобы развлекать читателя и служить ему спо­собом времяпрепровождения, не вздумайте требовать от него усилий, ни в коем случае не взывайте к усердию: здесь господствует убежденность -- быть может, наив­ная -- в полной несовместимости наслаждения и труда. Что касается меня, должен признаться, что из кни­ги, которая дается мне без труда, я почти ничего не из­влекаю. Потребовать от читателя, чтобы он напрягал свой ум и добивался целостного постижения лишь ценой весь­ма мучительного акта; вознамериться привести его из милой ему пассивности к сотворчеству -- это значило посягнуть на привычки, леность и всякое умственное убожество. Искусство чтения на досуге, в уединении, чтения ос­мысленного и вдумчивого, которое некогда на труд и ревностность писателя отвечало сосредоточенностью и усидчивостью того же свойства, -- такое искусство утра­чивается: оно обречено. В читателе прежних времен, приучавшемся с детства, на многотрудных текстах Та­цита или Фукидида, не пожирать строк и не угадывать их, не довольствоваться беглым уразумением фраз и страниц, автор видел партнера, ради которого стоило взвешивать слова и добиваться связности элементов мысли. Политика и романы такого читателя истребили. Погоня за немедленным эффектом и непременной раз­влекательностью лишила речь всякой заботы о рисунке, а чтение -- насыщенной медлительности взгляда. Отныне он лишь вкушает некое "преступление", катастрофу, -- и готов упорхнуть. Интеллект теряется среди множества ошеломляющих образов; он отдается поразительным эф­фектам беззакония. Если эталоном становится сновиде­ние (или попросту воспоминание), длительность, мысль подменяются эфемерностью. Таким образом, всякий, кого не отталкивали сложные тексты Малларме, нечувствительно понуждался к тому, чтобы научиться читать заново. Желание отыскать в них смысл, достойный их восхитительной формы и того труда, какой вложен был в эти изысканные речевые кон­струкции, с неизбежностью заставлял его связывать с поэтическим наслаждением волевые усилия ума и его сочетательных способностей. В результате Синтаксис -- что значит расчет -- занимал место Музы. Ничто так не чуждо "романтическому". Романтизм провозгласил уничтожение рабства человеческого "Я". Основное в нем -- упразднение последовательности в мыслях, одной из форы этого рабства; тем самым он способствовал необычайному развитию описательной ли­тературы. Описательность делает всякую связность из­лишней, приемлет все, что приемлется взглядом, позво­ляет ежемгновенно вводить новые положения. В конеч­ном итоге предметом писательских усилий, сведенных к данному мгновению и на нем сосредоточенных, стали эпитеты, контрасты деталей, легко изолируемые "эффек­ты". То было время ювелирных поделок. Все эти красоты литературной материи Малларме, несомненно, постарался сохранить, возвышая при этом свое искусство до уровня конструирования. Чем дальше продвигается он в своих размышлениях, тем явственнее в его творчестве присутствие и твердая целеустремлен­ность абстрактной мысли. Более того: человек, который отважился предложить публике эти кристаллические загадки, внеся в искус­ство радовать и волновать словом такой сплав слож­ности и изящества, вызывал представление о силе, убежденности, аскетизме и презрении к общему чувст­ву, беспримерных в истории литературы и затмевающих всякое менее великолепное творчество и всякий замысел не столь бескомпромиссной чистоты, -- иначе говоря, почти все. Поэзия эта, пронизанная волей и мыслью, рассчитан­ная в той мере, в какой только могло позволить абсо­лютное требование музыкальности, разительно действо­вала на немногих. Немногих их малочисленность удручает. Множество упивается своей множественностью: эти люди довольны, когда придерживаются единообразных, до неразличи­мости, взглядов; они чувствуют себя подобными и обод­ренными взаимностью; и они утверждаются, набираясь уверенности в общей "истине", подобно тому как жи­вотные в стаде трутся телами и разогреваются, обме­ниваясь своим равномерно разлитым теплом. Но среди немногих каждый -- личность вполне обо­собленная. Им отвратительна схожесть, грозящая ли­шить их бытие всякого смысла. На что оно мне, мое "Я", бессознательно мыслят они, если оно может множиться до бесконечности? Они хотели бы уподобиться Сущностям или Идеям, из коих любая непременно по-своему уникальна. Каж­дый из них притязает -- во всяком случае, в мире воображаемом -- на место, которое никто более неспо­собен занять. Творчество Малларме, требующее от всякого вполне индивидуального понимания, взывало лишь к разрознен­ным интеллектам и притягивало лишь таковые, -- один за другим покоряя их, решительно избегающих едино­мыслия. От всего, что обычно нравится большинству, это твор­чество было очищено. Ни красноречия; ни повествова­тельности; ни сентенций, даже глубокомысленных; ника­кого потворства всеобщим страстям; ни малейшей уступ­ки обыденным формам; ни крупицы того "слишком человеческого", которое губит столько стихов; манера выражения всякий раз непредвиденная; речь, нигде не впадающая в повторения и пустую невнятицу безудерж­ного лиризма; не терпящая легковесных оборотов; всюду следующая требованиям мелодичности и тем условным нормам, чья задача -- систематически препятствовать всякому снижению в прозу, -- вот несколько отрицатель­ных достоинств, силой которых эти произведения мало-помалу делали нас слишком чувствительными к примелькавшимся приемам, к помрачениям, вздору, напыщен­ности, частым, к несчастью, у всех поэтов, ибо по дер­зости, если не безрассудству, их предприятие не знает равных и, принимаясь за него, как боги, они кончают простыми смертными. Чего же добиваемся мы, как не создания мощного и на какое-то время устойчивого впечатления, что меж­ду воспринимаемой формой речи и ее обменным мыслен­ным эквивалентом существуют некое мистическое един­ство и некая гармония, благодаря которым мы приоб­щаемся к миру, совершенно отличному от того, где слова и действия связаны соответствием? Как мир чис­тых звуков, столь различимых на слух, был выделен из мира шумов, дабы в противоположность ему составить законченную систему Музыки, так поэтическое сознание стремится действовать в отношении языка: оно не теря­ет надежды отобрать в этом детище практики и ста­тистики редкостные элементы, из которых сможет строить произведения, чарующие и внятные с первой до послед­ней строки. Это значит требовать чуда. Мы прекрасно знаем, что связь наших идей с сочетаниями звуков, поочередно их вызывающих, почти всегда произвольна или же чисто случайна. Но поскольку нам удается время от времени пронаблюдать, оценить или вызвать ряд особо красивых эффектов, мы тешим себя мыслью, что сумеем однажды создать цельное, без изъянов и пятен, произведение, по­строив его на благоприятных возможностях и счастли­вых случайностях. Сотня волшебных моментов, однако, еще не образует стиха, этой длительности нарастания и своего рода фигуры во времени; напротив, естественный поэтический факт -- лишь исключительное событие в хаосе образов и звуков, достигающих нашего сознания. Следовательно, если мы хотим создать произведение, ко­торое выглядело бы в итоге только как серия таких счастливых, удачно нанизанных случайностей, мы долж­ны вложить в наше искусство много терпения, воли и изобретательности; если же мы притязаем еще и на то, чтобы стихотворение наше не только покоряло чувства очарованием ритмов, тембров и образов, но также под­держивало и утоляло вопрошания мысли, мы вовлека­емся в безрассуднейшую игру. Малларме, уже на исходе юности мучимый необы­чайно ясным сознанием всех этих противоречивых обу­словленностей и устремлений, не переставал ощущать также предельную трудность слияния в своей работе идеи, какую он создал себе об абсолютной поэзии, с не­изменным изяществом и строгостью исполнения. Каж­дый раз ему противостояли либо его дарования, либо его мысль. Он расточал себя на то, чтобы сочетать дли­тельность и мгновение: таково терзание всякого худож­ника, глубоко мыслящего о своем искусстве. Следовательно, создать он мог лишь совсем немно­го; но достаточно было вкусить этого немногого, чтобы отравить себе вкус ко всякой иной поэзии. Помнится, как в девятнадцать лет я стал вдруг поч­ти равнодушен к Гюго и Бодлеру, когда волею случая на глаза мне попались несколько фрагментов "Иродиа­ды", "Цветы" и "Лебедь". Я открывал наконец безуслов­ную красоту, которой бессознательно дожидался. Все здесь покоилось на одной чарующей силе языка. Я отправился подальше к морю, держа в руке дра­гоценнейшие списки, которые только что получил; и не замечал ни солнца во всей его мощи, ни ослепительной дороги, ни лазури, ни дыхания жгучих трав, -- так по­трясли меня эти бесподобные стихи и так, до самых глубин существа, они меня захватили. Временами этот поэт, наименее безыскусный из всех, необычным, до странности певучим и словно бы завора­живающим сближением слов -- мелодическим совершенством стиха и его особенной полнотой -- вызывал пред­ставление о самом могущественном в изначальной поэ­зии: магической формуле. Через строжайший анализ своего искусства он, должно быть, пришел к некой тео­рии и какому-то синтезу заклинания. Очень долго считалось, что некоторые словосочетания могут нести в себе больше силы, нежели очевидного смысла; пониматься вещами лучше, нежели людьми; го­рами и реками, животными и богами, тайными сокро­вищами, стихиями и источниками жизни -- лучше, неже­ли мыслящей душой; быть доступней Духам, чем наше­му духу. Сама смерть отступала порой перед ритмиче­скими заклятиями, и могила выпускала призрака. Нет ничего более древнего, ни, кстати сказать, более есте­ственного, нежели эта вера во власть, присущую слову, которое, как полагали, воздействовало не столько своей обменной ценностью, сколько вследствие некоего резо­нанса, вызываемого, по-видимому, в природе вещей 1. Действенность "чар" зависела не столько от смысла используемых слов, сколько от их звучания и необыч­ностей их формы. Темнота была даже чем-то почти ре­шающим в них. То, что люди поют или изрекают в самые торжест­венные и в самые роковые минуты жизни; то, что звучит во время литургии; то, что шепчут и стонут в порывах страсти; то, что утешает ребенка и несчастного; то, что свидетельствует о правдивости клятвы, -- все это слова, которые невозможно выразить в четких понятиях, ни ото­рвать от определенного тона и строя, не делая их тем самым бессмысленными либо тщетными. Во всех этих случаях акцент и звучание голоса важнее их смысловой внятности: они взывают скорее к нашей жизни, нежели к нашему рассудку. -- Я хочу сказать, что слова эти в гораздо большей мере понуждают нас изменяться, не­жели побуждают понимать. Никто из современников не отважился, подобно это­му поэту, так четко отделить действенность слова от его понятности. Никто не различал столь сознательно два эффекта речевого высказывания: передать факт -- вы­звать переживание. Поэзия есть компромисс, или опре­деленная пропорция двух этих функций... 2. Никто не дерзнул выразить тайну сущего через тай­ну языка. Как не признать, что человек есть источник, начало загадок, если всякий предмет, всякая жизнь и минута непроницаемы, если наше существование, наши побуж­дения и чувства абсолютно необъяснимы, а все нами видимое обращается в тайну, едва наш разум нисходит на землю и сменяет ответы на вопрошания? Можно, конечно, с этим не соглашаться, полагая, что единственное назначение языка заключается в передаче другому того, что ясно тебе самому; эта позиция озна­чает, что как в себе самих, так и в прочих мы приемлем лишь то, что дается нам без усилий. Однако невозможно отрицать: во-первых, что неравноценность умственных способностей вносит значительную неопределенность в суждения о ясности; далее, что наряду с темнотами, вы­званными беспомощностью говорящего, есть и иные, обусловленные самим предметом речи, поскольку приро­да не поручилась являть нам лишь то, что может быть выражено простыми языковыми формами; и, наконец, что ни верования, ни чувства не обходятся без "ирра­циональных" речений. Добавлю, что совершенная пере­дача мыслей -- химера и что стремление полностью рас­творить высказывание в понятиях приводит к полному разрушению его формы. Следует выбирать: либо мы сводим язык к функции передатчика некой системы сиг-палов, либо должны примириться с тем, что находятся люди, которые, опираясь на физические свойства речи, изощряют его наличные эффекты, его формальные и мелодические комбинации так, что подчас дивят и даже какое-то время озадачивают умы. Никто никого не обя­зан читать. Эти физические свойства языка в свой черед зна­менательно связаны с памятью. Мы умеем строить раз­лич

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  - 29  - 30  - 31  - 32  - 33  -
34  - 35  - 36  - 37  - 38  - 39  - 40  - 41  - 42  - 43  - 44  - 45  - 46  - 47  - 48  - 49  - 50  -
51  - 52  - 53  - 54  - 55  - 56  - 57  - 58  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору