Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Грекова И.. Рассказы -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -
простыл. Вместе с ней исчезли деньги и ценные вещи, находившиеся в квартире... Статья довольно разумно призывала к осторожности в выборе знакомств, и, помнится, Юрий прочел ее не без сочувствия... Как же примирить эту осторожность в "выборе знакомств" с принципом "все люди - знакомые"? Над этим придется еще подумать... Сережа пошевелился, вздохнул во сне и, не просыпаясь, сказал кому-то "сам дурак". Кстати, автобус скоро должен был прийти. Вернуться в гостиницу - ближайшее очевидное действие. Как быть дальше, Юрий еще не решил. Утро вечера мудренее. Что-нибудь да наклюнется. Недалеко от скамейки, где они сидели, остановилась легковая машина. Спустя некоторое время ее передняя дверца открылась, и из нее вышел человек в темном. Осторожными, крадущимися шагами он подошел к скамейке и остановился, пристально разглядывая сидящих. Юрию стало не по себе. "Грабитель? - подумал он. - Вряд ли. А впрочем, пусть грабит. Взять-то у меня сейчас нечего". На всякий случай он восстановил в памяти рекомендации по самообороне в случае внезапного нападения, преподанные ему когда-то в кружке самбо. Сережа проснулся, почему-то сказал: "Маленькие хвостики" - и немедленно заснул снова. Человек в темном подошел ближе. - Это вы? - спросил он с грузинским акцентом. - Это я, - ответил Юрий. - А что вам от меня надо? - Ой, как я рад, что это вы! Я - Ираклий Пимениди, не узнали? Я вас сегодня в такси возил, помните? - Конечно, помню, - приходя в себя, сказал Юрий. - Ну как, вам билеты восстановили? - Нет, не восстановили. Предложили купить новые. Ираклий пощелкал языком: - Ай-яй, беда какая! И что же будете делать? - Пока не знаю. Что-нибудь придумаю. Ираклий самую малость поколебался (может быть, вспомнил, что все-таки с Юрием незнаком?) и спросил: - Сорок рублей хватит? Он полез в карман, вынул и протянул Юрию четыре десятки. Тот был ошеломлен более, чем благодарен. - Почему вы мне так верите? - спросил он. - Очень просто. Смотрю: человек, - и верю. - Честное слово, я сразу же вышлю деньги. - Не надо честное слово, - сказал Ираклий. - Садись в такси, поедем. Мальчика жалко, совсем спит... Вернувшись в Москву, Юрий, конечно, первым делом отослал деньги телеграфом, в ответ на что получил следующее письмо [письмо - подлинное, в нем не изменено ни слова, кроме обращения; имя и фамилия шофера Ираклия Пимениди - подлинные]: "Уважаемый Юрий Сергеевич! Получили деньги и отвечаем вам. Пишет вам сестра Ираклия, так как его несколько дней не будет дома. Мы все очень рады, что вы выслали деньги, то есть, простите, рады не за деньги, а за вашу честность. Был у нас такой случай. Наш старший брат одолжил 200 рублей одному киевлянину. Братья у нас вообще очень добрые и, можно сказать, хорошие ребята. Так этот киевлянин не только не отдал деньги, но даже не признал брата, когда он поехал в Киев к нему за деньгами. И мы очень рады, да и Ираклий будет довольный, записку в переводе оставим, чтобы он прочел. А теперь, когда будете в Сухуми, обязательно приезжайте к нам. Мы всегда рады людям с добрым и честным сердцем. Для них у нас всегда двери открыты, а для таких, как киевлянин, нет. На этом кончаю писать, так как мы знакомы, как говорится, только заочно, и писать больше нечего. До свидания. С приветом вся семья Пимениди". Вот такое письмо получил из Сухуми мой знакомый инженер Юрий М. Он прочел его, перечел, и ему стало стыдно. За сочиненную (к счастью, еще не написанную!) статью о "знакомых людях". За свою готовность к самообороне - там, на скамье у аэровокзала. Да мало ли еще за что! Ведь Ираклий, давая ему деньги, прекрасно знал историю с киевлянином. Знал - и все-таки дал. Сумел пренебречь "суровыми уроками жизни". "Смог ли бы я так поступить? - спросил себя Юрий и честно ответил: - Не знаю". В Сухуми в гости к семье Пимениди он до сих пор так и не собрался. 1982 И.Грекова. Хозяева жизни ----------------------------------------------------------------------- Авт.сб. "На испытаниях". М., "Советский писатель", 1990. OCR & spellcheck by HarryFan, 12 February 2001 ----------------------------------------------------------------------- Было это в конце пятидесятых годов. Я ехала в поезде в одну из дальних моих командировок. На душе у меня была одна большая забота, какая именно - говорить не стоит, потому что к моему рассказу это не имеет отношения. Из-за этой заботы мне больше хотелось быть одной, и я почти не разговаривала со своими соседями по купе. Их было двое. Один - военный, бесформенно толстый полковник с прядью волос, переброшенной поперек лысины от одного уха до другого. В дороге он сразу распустился и надевал китель, только выходя на станциях, а так ехал в подтяжках поверх сиреневой трикотажной рубашки (обычное, стандартное мужское белье). Он раздражал меня своей манерой хлюпая пить чай, обручальным кольцом, вросшим в пухлый волосатый палец, и тем общим разлитым тоном превосходства, который обычно идет от высокого оклада в сочетании с низкой культурой. Другой был, наоборот, аскетически худой, сутулый, с коричнево-смуглым лицом, изрубленным морщинами. Когда он говорил, огромный кадык нырял, как поплавок, на длинной шее. Несмотря на морщины, седые виски и поредевшие, отступившие ото лба волосы, в нем было что-то неприятно-юношеское. С этим было сложнее, чем с тем. Иногда он почти начинал мне нравиться - и вдруг становился неприятен. Хорош был голос - глубокий, музыкальный, с неуловимо изящными интонациями воспитанного человека. Такой голос сам по себе было интересно слушать. И вдруг, как ножом по стеклу, в нем царапала противная, лебезящая нота. Глаза - большие, голубые, блестящие, но взгляд непрямой, уклончивый, а белки - в мелких кровавых жилках. Особенно раздражала его подчеркнутая, ненатуральная вежливость. Стоило мне войти в купе, как он вскакивал, расшаркивался и всеми средствами выражал предупредительность. Но вот когда он молчал и задумчиво смотрел в окно, я не могла оторвать глаз от его резкого профиля. Кого-то он мне напоминал. Кого-то очень хорошо знакомого, с детства. Только на вторые сутки я догадалась - кого. Это был Иоанн Креститель с "Явления Христа народу". Тот же горячий, вдохновенный глаз. Та же впалая, скорбная щека. Это был Иоанн Креститель - постаревший, полысевший, изрубленный жизнью. Четвертое место в купе было не занято. И вообще в нашем мягком вагоне было много свободных мест. В проходе обычно бывало пусто, и я подолгу стояла у окна наедине со своей большой заботой. И в тот вечер, о котором идет речь, я тоже долго стояла и смотрела. Мимо летели суровые, изможденные, отработавшие свое степи. Была поздняя осень - начало зимы по-здешнему. На всех неровностях голой земли, как седина в черных волосах, лежали белые полосы инея. Местами ветер трепал сухие, мертвые стебли бурьяна, почерневшие то ли от жестокого летнего солнца, то ли от мороза ранней зимы. А над степью, снизу до половины неба, светилась нежная, пронзительно розовая заря. У одной станции, рядом с водокачкой, стоял чеканный, черный на розовом верблюд. Такое одиночество шло от этого верблюда! А дальше - снова одни пустые степи. Редко-редко мелькали затерянные в степях людские поселки: два-три вросших в землю глинобитных домика. У одного такого домика на целую голову выше его стояла с платком до самых глаз женщина в ватнике. Высокие резиновые сапоги были облеплены грязью, ветер дергал тонкую ситцевую юбку. Женщина стояла неподвижно, только голова медленно поворачивалась за идущим поездом. На самом краю дороги растопыренный чертополох протягивал черные, обугленные, тонкие руки и словно взывал: "Остановитесь! Выслушайте нас! Не проходите мимо!" Все это почему-то трогало меня, становилось в мысли рядом с моей большой заботой. Как здесь должно быть жутко осенней ночью, когда поезд уже прошел, и заря погасла, и так далеко отовсюду: от городов, от людей! А заря и вправду постепенно погасла, и за окном не стало ничего видно. Одна темнота: серее - сверху, чернее - внизу, а сквозь нее редко бежал спереди назад дрожащий желтый огонек. Я вернулась в купе. Оба соседа были там. Мне показалось, что мой приход оборвал какой-то разговор, важный для обоих. Худой даже не вскочил и не засуетился. Им, видно, было одинаково неловко и продолжать разговор, и прервать его внезапно. - Да, - протянул военный, - сколько воды утекло! Я ведь вас сперва не узнал. Смотрю - знакомое лицо. А где видел - ума не приложу. Спасибо, вы напомнили. - Я-то вас узнал сразу, - сказал худой своим глубоким голосом. - Вы, в сущности, мало изменились. - Да, - повторил военный и помолчал. - Умерла, значит, Нина Анатольевна. Жаль, жаль. Такая интересная была женщина. Худой ничего не ответил, только потрогал себя за шею и издал неопределенный мычащий звук. Я тревожно на него покосилась. Мне показалось - человек сейчас заплачет. Нет, я ошиблась - он заговорил совсем спокойно, даже со своей лебезящей нотой: - Очень приятно было снова с вами встретиться. Очень рад. Очень рад. Мне стало как-то противно, к тому же я не хотела им мешать. Я пошла в вагон-ресторан. Идти было далеко: почти через весь поезд. Я все шла и шла через тускло освещенные, жарко натопленные общие вагоны. Здесь было тесно и душно, пахло людьми. С верхних полок поперек прохода протягивались мужские ноги в носках; нужно было нагнуться, чтобы пройти. Внизу спали и бредили женщины, маленькие дети. В одном вагоне на откидном деревянном столике с треском "забивали козла" и ругались. В другом - надрывно, с сипотой, плакал-убивался грудной ребеночек и женский голос терпеливо, заунывно тянул: "Аа-а! аа-а!" А между вагонами шатались и гремели темные, холодные площадки-переходы, лязгало железо, приплясывали буфера. Здесь сразу холодом и грозной чернотой вступала в свои права окаянная, безлюдная, кричащая от одиночества степь. Так и чередовались: вагон и площадка, людское и степное бездолье. Вот наконец и вагон-ресторан. Я села у окна за столик с залитой скатертью и мокрыми окурками на грязных тарелках. Другие столики были не лучше. Кроме меня, в вагоне посетителей не было. Только в дальнем углу унылый, серый пьяный, видно давно уже все съевший и выпивший, тихо объяснял что-то сам себе на матерном языке и никак не мог понять, переспрашивал. За стойкой дремала пожилая толстая буфетчица с красными руками, в белом халате поверх ватника, в кружевном, жестко накрахмаленном кокошнике. Ко мне никто не подходил. Я подошла к стойке и разбудила буфетчицу. Она проснулась неохотно, явно меня ненавидя, но пошла и привела (вероятно, тоже разбудила) официантку. Эта была великолепна: молодая, статная, раскрашенная блондинка с ярко-лиловыми ногтями. Брезгливо, медленно она убрала со стола и приняла заказ - тоже холодно и враждебно. Ох эта ресторанная ненависть! Как мы ее хорошо знаем - мы, одинокие женщины, не пьющие водки... Народу в ресторане не было, и все-таки пришлось ждать больше получаса, пока она принесла скользкие биточки с холодными макаронами и синеватое какао. Оставленная сверх счета мелочь на скатерти выглядела ужасно сиротливо. Блондинка казалась смертельно оскорбленной, но деньги взяла. Я сидела и без охоты ковыряла вилкой свои биточки, когда вдруг услышала голос: - Разрешите к вам присоединиться? Это был худой из моего купе. Он стоял и кланялся, как петрушка. Я медлила с ответом. Крутом же было много свободных столиков. А мне не хотелось нарушать наше одиночество - наше с большой заботой. Но он об этом знать не мог. - Я понимаю, что вы думаете, - сказал он. - Зачем ему понадобилось садиться как раз за мой столик? Вы правы, конечно. Но у меня сегодня... одним словом, мне сегодня трудно быть одному. А наш с вами сосед, полковник, уже лег спать. - Да нет, ничего, - поспешила сказать я, - садитесь тут, пожалуйста. - Он вдруг напомнил мне чертополох у дороги. Официантка подошла, играя бедрами, и довольно оживленно приняла заказ: четыреста граммов и бутерброды. Удивительно, как скоро она их принесла. - Может быть, сделаете мне честь? - спросил худой. - Нет? Ну не надо. Он налил рюмку и профессионально, даже изящно опрокинул ее в рот. Закусил бутербродом. - Тысячу раз прошу извинения, - вдруг спохватился он. - Я забыл вам представиться. Игорь Порфирьевич Галаган. Он снова встал и по-петрушечьи поклонился. Снова пришлось его усадить. Я довольно неохотно назвала себя: имя, отчество, фамилию, профессию. В наше время, рекомендуясь, надо назвать профессию. Чтобы сразу видно было - кто ты. Я сказала ему об этом. Он задумчиво выслушал и не сразу улыбнулся. - Кто я? А этого я и сам не знаю. Знаете что? Давайте я вам расскажу свою историю. Тогда вы сами увидите, кто я. Может быть, даже мне объясните. Это он славно как-то сказал и понравился мне. Я совершенно искренне ответила: - С большим удовольствием вас послушаю. Он снова выпил водки и начал рассказывать. - Ну, с чего же начать? Прежде всего я коренной ленинградец. Петербуржец даже. Все мои предки жили в Петербурге. Я из старинной путейской семьи. Отец мой был инженер путей сообщения, и оба дяди, и дед. И по материнской линии тоже все путейцы. Целый клан. А из меня путейца не вышло. Я захотел быть художником. Отец был против, но я стоял на своем. Любил я живопись, знаете, до страсти. Просто трясся, когда о ней думал. Родители мои были очень хорошие люди, особенно мать. Я ее страшно любил. Хотите, покажу карточку? Он порылся дрожащими пальцами в бумажнике и вынул старинную, на твердом картоне, фотографию. С краю карточка была грубо срезана, наверно ножницами, - видно, не помещалась в бумажнике. На снимке была удивительной прелести молодая белокурая дама в белой блузке с высоким воротом, с тревожными и трогательными глазами. Прижавшись к ней щекой, такими же глазами смотрел хорошенький кудрявый мальчик в белой матроске. - Это вы? - спросила я. - Я, а что? Трудно узнать? Естественно. Много лет прошло, да и жизнь... Да, жизнь. Кому не случалось горестно вздыхать, глядя на ее жестокие труды. Но здесь было другое. Как бы это объяснить? Здесь поражало не различие, а тождество. Словно в эту минуту кто-то сказал: "А и слаба же ты, жизнь! Била, била, а так и не смогла убить в этом лице красоту". И точно, она была здесь: неизменная, тождественная самой себе, тревожная красота тех двоих - дамы и мальчика. - Но я не об этом хотел рассказывать, не о детстве. Детство мое было довольно заурядным детством мальчика из интеллигентной, обеспеченной семьи. С боннами, гувернантками, белыми чулочками. С тремя языками. С музыкой. Совсем обыкновенное в том кругу детство, если бы не мама. Я у нее был один. Любила она меня бесконечно. И я ее. Мы все друг другу говорили и вместо мечтали, как самые близкие друзья. Это я как-то не так рассказываю, выходит обыкновенно, а было... Ну вот. Когда я захотел стать художником, отец был против, а она всегда была за меня, больше, чем я сам. Отец умер вскоре после революции, в восемнадцатом году, и остались мы с ней вдвоем. Время было трудное, голод. Я уже был лет семнадцати. Посещал студию изобразительных искусств - были тогда такие, и каждая с порывом к новому. Всю жизнь заново строили - и искусство тоже. Наша студия помещалась в разоренном барском особняке. Ободранные диваны, позолота. Отопление не действовало, трубы полопались. В зале, где мы работали, зимой лед стоял на полу. Чтобы согреться, мы жгли бумагу прямо на паркете. Такие дикарские костры! А какие ребята были! Голодные, оборванные, веселые, и все - пророки. Работали как одержимые. Писали красками, только красок не было. Мы делали их сами из чего придется - из сажи, из толченого кирпича, из известки... Это даже было интересно - писать такими красками. Каждая картина была как задача. Вроде как в геометрии задачи на построение: только циркулем и линейкой. Зимой руки у нас мерзли и краски тоже. Пока разотрешь, разогреешь... Мне все это было нипочем. Я был счастлив, знаете. Молодой, способный. Возможно, даже талантливый. Маме было труднее. Она хозяйничала, неумелая, варила в кафельной печке на лучинках кашу - ржаную, овсяную, из отрубей. Я эту кашу съедал и даже не замечал, что ем. А ведь крупу надо было достать. Мама зарабатывала: давала уроки музыки спекулянтским дочкам. А еще вещицы разные носила на базар - менять на продукты. Вещиц этих у нас очень мало осталось, потому что в самом начале у нас какой-то отряд почти все реквизировал. Вернее всего, незаконно. Помню, принесла она мне как-то раз два кусочка сахару - все в хлебных крошках. Я их съел и даже не очень заметил. А она на меня, когда я ел, так смотрела - словно молилась. Исхудала, стала такая голубая, прозрачная. Я не очень беспокоился. Я ведь и сам был худой, как уличная собака, но все у меня внутри горело. Света, конечно, не было, по вечерам темно. Мы с мамой рано ложились спать, в валенках, в шубах, наложив на себя сверху все тряпье, какое было в доме, и тут начинались разговоры. Мы говорили в темноте без конца. О чем? Об искусстве, о его перспективах, о моих замыслах. О моем будущем. Никогда не говорили о быте, о еде, о трудностях. У нас это не было принято. В нашем доме и раньше не говорили о деньгах, например. Как-то считалось, что приличные люди об этом не говорят. Так мы жили с ней, и я был счастлив. И вот однажды, в феврале девятнадцатого года, двадцать пятого февраля, такой сиреневый был вечер, я пришел домой из студии и нашел ее мертвой. Он остановился и снова издал тот внутренний мычащий звук, и снова я покосилась: не плачет ли? Нет, не плачет. - Как я тогда выжил, выдержал - объяснить не могу. Я был в отчаянии. Виноват: увлекся искусством (черт бы его взял, это искусство!), а ее, знаете, убил. Но, так или иначе, я выжил и даже в люди выбился. Но это уже потом. Сначала был на фронте, в каком-то дорожном отряде. Потом заведовал конюшней. Вернулся в Петроград, когда уже жизнь стала полегче. И опять - искусство. В новой студии писал уже настоящими красками. А потом стукнулся в Академию художеств. Вообразите, приняли - с моим-то происхождением. Впрочем, мне везло. Работал как бешеный. Еще студентом выставлялся. Имел успех. Академию окончил с отличием. Но это все, конечно, пустяки. Вы же вот, например, не знаете, что был такой художник Галаган? - Видите ли, я не из той среды и вообще плохо знаю живопись. Только почему вы говорите был? - Потому что был. Посмотрите. Он протянул над столом свои тонкие коричневые руки. В них было что-то неестественное, не совсем человеческое. Может быть, так казалось потому, что средний палец был много длинней остальных, как на орлиной лапе. И эти орлиные руки дрожали. Они буквально плясали над грязной скатертью. Чтобы их остановить, ему пришлось уцепиться за край стола. "Так вот почему, - подумала я, - он все время за что-то держится". - Был, - повторил он. - Был такой художник Галаган. Знаете, мне иногда кажется, что это не я был. Уж очень я был счастлив. Я ужасно горевал после смерти матери, но все-таки, вы понимаете, был счастлив, несмотря ни на что. Словно был пр

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору