Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
и подвижные угловатые тени.
Женщина была не очень заметная, брюнетка, с белым шелковым платочком на
растрепанных волосах. Платочек на ветру порхал, вздувался, пряди волос
летели и перекидывались с одной стороны на другую. На лице вспыхивали и
гасли прозрачные капли дождя.
Он держал ее за руку и смотрел ей в лицо сверху вниз, и она отвечала
ему взглядом в лицо - снизу вверх. В меняющихся тенях глаза на его лице
были для нее почти страшны своей выразительностью. Словно они не могли
сдержать напора изнутри, сдались, сдвинулись, поплыли, стали не в фокусе.
Глядя в эти глаза, она чувствовала в себе топкую боль, вроде той, что
бывает в лифте, идущем вниз, сразу после того, как нажмешь кнопку.
Она что-то сказала. Ветер рывком унес начало фразы, он услышал только
конец:
- ...подумайте, восемь лет разницы.
- А это мне все равно, - жестко сказал он и поглядел в землю. И сразу
лицо и глаза стали жесткими, вернулись в фокус. Он потоптал ногой желтый
разлапый кленовый лист и повторил: - А мне все равно.
- Завтра я вам все скажу, завтра. А теперь мне пора идти. Пожалуйста...
до завтра.
Она взялась за ручку двери. Он нагнулся и поцеловал ее не в рот и не в
щеку, где-то рядом с губами. Губы были сразу холодные и теплые, с каплями
дождя. Она вошла в дверь.
Татьяна Васильевна поднялась по лестнице, открыла сначала общую дверь
одним ключом, потом свою собственную - другим.
В дремучей коммунальной - бывшей барской - квартире у нее были две
комнаты, две почти отдельные комнаты: маленькая квартира в большой.
Комнаты в свое время сделали из одной бывшей гостиной, разделили
перегородкой, и каждой комнате досталось по одному окну и по половине
пышной лепной розетки, в центре которой когда-то висела люстра. Получилось
ничего, удалось даже выкроить небольшой тамбур - переднюю. Только уж очень
- не по размеру комнат - высоки были потолки. Мальчики в детстве говорили:
"У нас комнаты выше, чем длиннее".
В передней она сняла и отряхнула плащ, платочек. Тихо. В маленькой
квартире никого не было. Да в этот поздний час спали все и в большой
квартире: никто не мылся в ванной, не топал по коридору. Только
электрический счетчик над дверью мурлыкал, отсчитывая свое время -
энергию.
Она немного помедлила, постояла в передней, тронула пальцами то место
около губ, куда ее только что поцеловали. Поцелуй был странный какой-то,
не в рот и не в щеку, а туда и сюда сразу. Она вспомнила и снова ощутила
то лифтовое чувство - не понять, хорошо оно или больно. Нет, сейчас этого
нельзя. Нужно думать. Завтра нужно что-то сказать ему.
В квартире совсем пусто и тихо, никто не мешает думать. Дети
разъехались. Катя - на практике, Толя и Воля - на картошке. Она зажгла
настольную лампу и села, взяв карандаш. Привычка думать с чем-нибудь в
руках. Вот так. Кончился сумасшедший день - с ветром, летящими листьями,
прыгающим фонарем. Как все неслось, захлебывалось, когда они шли в свою
бесконечную прогулку. По улицам, бульварам, пахнущим землей. Пахнущим
палыми листьями. По набережным, где огни были вколочены в воду, как
длинные золотые гвозди. Шли и дошли, и она ушла к себе. Ушла, чтобы
думать.
Вот она у себя дома. Эти две комнаты, маленькая квартира в большой - ее
дом. Много лет, ничего не скажешь, много лет. Здесь, в этих двух комнатах,
выросли дети, стали людьми. В комнатах не очень уютно, не очень чисто.
Почти у всех знакомых - "у людей" - чище, уютнее. Как это говорится в
романах: "Всюду чувствовалась заботливая женская рука". А здесь не
чувствуется. Разве она - хозяйка? Уже давно она - глава семьи. Глава семьи
и хозяйка в одном лице. А бывает два настоящих лица в одном? В книгах
бывает, в жизни - нет.
Татьяна Васильевна работала как мужчина, а боролась с бытом - как
женщина. Трудно сказать, где было труднее, - пожалуй, все-таки быт. Свою
научную работу она любила без размышлений, без деклараций - просто любила.
Обтертая лямка. Не так уж часты были великолепные минуты успеха, когда
догадка о том "почему так" внезапно и чудесно осветит темную путаницу
фактов. Гораздо больше она знала терпеливые научные будни, самые
прозаические из будней, когда ничто не блещет, все - прилежание, а внутри
потихоньку, как вода подо льдом, бормочет и трудится мысль. Время было
нарасхват - лекции, статьи, конференции, лаборатория. Лаборатория важнее
всего - свое детище. Так и жила. Чего-то, говорят, достигла. Дети выросли
как-то между делом - хорошие дети... А вот квартиру не вылизывала, нет.
Делала только самое необходимое, чтобы не зарасти грязью. Впрочем, всегда
хотелось, чтобы было все как у людей. Тоска по благообразию. В иной
воскресный день Татьяна Васильевна, в лабораторной спецовке, с ведром и
тряпкой, чувствуя себя воительницей, принималась за уборку. В такие дни
дети говорили: "Воскресная мать - кошмар, скорей бы понедельник". И она
сама больше любила понедельник. А главное, все было ни к чему. Уборка
стоила огромных трудов, но ее следы исчезали слишком быстро. Через два-три
дня снова откуда-то выползали полчища книг, предметов одежды, радиодеталей
- и расселялись в квартире по-своему. Мебель была старая, когда-то
хорошая, но теперь она пришла в упадок. Толя называл эту мебель "блеск и
нищета куртизанок". Особенно в этом году она как-то сразу стала
разваливаться. Воля чертил на обеденном столе - старинный стол красного
дерева, и вдруг он под его локтем рассыпался. Воля ругался, а Толя, как
всегда, иронизировал, потом оба вместе, толкаясь и перебраниваясь,
скрепили ножки стола обыкновенной доской. Были разговоры "хорошо бы
позвать краснодеревца", но из стадии разговоров не вышли. Стол так и стоит
до сих пор с сосновой доской между ногами красного дерева. А вот мягкую
мебель - диван и два кресла - в прошлом году обили. Татьяна Васильевна
очень гордилась: она обила мебель, у нее как у людей. Был приглашен по
рекомендации старик обойщик. Две недели он царил в квартире: сорил, курил,
пел песни, а на третью неделю запил и пропал. Татьяна Васильевна ездила к
нему, унижалась, задабривала, чуть ли не насильно привезла его, пьяного, и
он заснул на развороченном диване. Да, много всего было, пока наконец
диван и кресла не уставились по местам в своей новой нарядной одежде. Они
стояли красиво и послушно, как хорошо воспитанные дети, и каждый раз,
приходя с работы, Татьяна Васильевна радовалась на них. Она даже начала
подумывать о новых хозяйственных подвигах, например ликвидировать все
барахло. Барахла накопилось невероятно много. Ужаснее всего были книги.
Они словно размножались сами собой. Они были всюду: большие и маленькие,
переплетенные и мягкие, старые и новые. В сущности, настоящими жильцами
квартиры были книги, а люди только так. На манер чеховских сестер,
мечтавших о несбыточной Москве, Татьяна Васильевна мечтала разобрать книги
и позвать букиниста. Иногда она даже принималась за дело и привлекала
детей. Ничего из этого не выходило. Кончалось всегда тем, что из-под спуда
появлялись какие-то диковинные, давно забытые книги и не заглянуть в них
было попросту невозможно. Что же, вместо разбора книг получалось, как они
говорили, "изба-читальня". Вся семья, сидя среди разворошенных книжных
груд, с упоением читала.
На втором месте после книг в квартире была старая обувь. Разные туфли,
сапоги, ботинки, полуботинки, боты, ботики. Они толкались в передней,
паслись под кроватями - пыльные, беспризорные. В сущности их никто не
носил, а выбросить было жалко и стыдно - ведь "у людей" ничего не
выбрасывают... У Татьяны Васильевны с детства было убеждение, что старые
вещи можно "продать татарину". Но "татарин" почему-то не приходил, -
видимо, люди этой национальности занимались теперь другими делами. Хорошо
бы подарить кому-нибудь эту обувь, лучше всего оптом, но кому? Нет,
предложить такой подарок было стыдно. Ведь обиделась бы я, если бы мне
кто-нибудь подарил старые туфли? Обиделась бы. Однажды она украдкой
вынесла и поставила пару туфель на лестничную площадку - авось кто-нибудь
возьмет. Как бы не так! Назавтра туфли нагло стояли на прежнем месте, даже
как-то избоченились, и она стыдливо унесла их обратно.
А когда перебили мебель, ей вдруг стало казаться, что все возможно.
Погодите, справлюсь и с книгами, и с туфлями... Но тут Воля опрокинул на
нарядное свежее кресло банку с тушью, и Татьяна Васильевна, к стыду
своему, почти не огорчилась, скорее даже обрадовалась: теперь можно снова
забыть о букинисте...
Ох, дети. Вечно они что-то портят и пачкают. Хорошие дети, золотые
дети, но - что греха таить! - какие-то разболтанные. Даже Катя. Милая
тоненькая Катя. Колосок на длинной соломинке.
Самое характерное в Кате была ее напряженная совесть. Словно она не
жила, а только спрашивала себя и других: так ли я живу? Правильно ли
делаю? И так - с раннего детства. Смешная девочка, с тонкими белесыми
косичками, с неулыбающимися укоризненными глазами строгого серого цвета,
она стояла перед взрослыми как живой вопрос - вопрос и требование. Укор. А
сама неумелая, неряха - все у нее валилось из рук. Даже чулки заштопать
себе не умела. Не удалось как-то ее приучить. Ведь на то, чтобы приучить,
нужно время, ох, как много, куда больше, чем на то, чтобы сделать самой.
Татьяна Васильевна мало бывала дома, а Катя без нее все читала, читала как
одержимая. Оторвать ее от книги было трудно, как разбудить пьяного. Трудно
и жалко, когда она поднимала глаза и с выражением напряженного страдания
пыталась понять: чего же, наконец, здесь от нее хотят?
Вытянулась Катя, а все такая же. Тоненькая, но не грациозная, скорей
неуклюжая. На ногах детские туфли без каблуков. Никаких хитростей. Волосы,
тонкие и светлые, причесаны гладко-гладко, оттянуты назад над голубыми
висками. А глаза по-прежнему спрашивают каждого: так ли живешь, верно ли
живешь? Сама решила пойти на медицинский, хирургом стать, а теперь
мучается, сомневается в себе... Иногда придет домой как мертвая, уставится
в пространство, и, кажется, слышно, как думает: я бездарна.
Никогда у нее не было мальчиков, только в прошлом году завелся было
один, походил и перестал. Хороший мальчик, простой, веселый. Быть бы им
вместе - по-простому, по-веселому. А вот не выходит - это же Катя. У нее
каждый шаг с трагедией. Танцевать не умеет, вернее, стесняется. Когда
ребята собираются, поют - Катя молчит, смотрит большими глазами, а тем
становится неловко, словно они что-то дурное делают. Спросят ее: почему не
поешь? Скажет: голоса нет. Неверно. Татьяна Васильевна слышала однажды,
как Катя мыла окна и пела, думая, что никого нет дома. Голос был тоненький
и робкий, но чистый, как стеклышко...
...Бедная моя Катя. Трудно тебе. По себе знаю. Две неумехи...
Мальчики - Толя и Воля - те не такие. Татьяна Васильевна невольно
улыбнулась, когда эти двое возникли перед ней - вдвоем, как всегда.
Близнецы росли вместе, в школе сидели за одной партой, теперь в
институте... И вечно они дрались и ссорились. Когда были маленькие, драка
у них шла бесперебойно, как будто дома все время работал какой-то
моторчик. Татьяна Васильевна, придя домой, первым делом слушала: все ли в
порядке, как моторчик, работает ли? Если все было тихо, это всегда
означало плохое: то ли кто-нибудь из мальчиков заболел, то ли они вместе
замышляют какую-нибудь из ряда вон выходящую пакость. У них с ранних лет
была склонность к технике, и пакости всегда были с индустриальным уклоном,
например, разобрать стенные часы для пополнения "конструктора" или
соорудить привод к мясорубке из дамского велосипеда... Внешне они совсем
были не похожи, не верилось, что близнецы. Воля - смуглый толстунчик со
сверкающими черными глазами, из которых один косил немного. Толя -
бледный, серо-белокурый, с задумчивой улыбкой, от которой на левой щеке
делалась одна глубокая ямочка. В свое время папа говорил, что, верно, Толя
и Воля начали драться еще во чреве матери, поэтому и вышли такие: один -
косенький, другой - об одной ямочке.
Время шло, братья росли и выросли, а вот драться не перестали. Смешно
сказать - взрослые парни, бреются, а недавно подрались из-за какой-то
книги. Вот и теперь, наверно, ссорятся там в совхозе на картошке, работает
моторчик, все в порядке. Ссорятся, а жить друг без друга не могут. Воля -
энтузиаст, изобретатель, хвастун и спорщик, неряха, вечно все разбрасывает
и теряет. Толя - скептик, насмешник, скромник, умница, беспощадный критик
завиральных Волиных идей. Вещи свои бережет и держит в порядке (Воля
деления на "мои" и "твои" не признает). Воля - красивый парень с крылатыми
бровями и горячим взглядом. Косина теперь едва заметна, она даже идет ему
- делает взгляд еще горячее и диче. Толя рядом с ним невидный -
узкоплечий, сутулый. Только и прелести, что улыбка - редкая, драгоценная
улыбка с ямочкой. Когда видишь ее, кажется, нет на свете человека красивее
и милее. Дорогие мои мальчишки. Братья-разбойники.
Думать. Надо думать. Сама обещала: завтра скажу все.
Татьяна Васильевна подошла к зеркалу - причесаться на ночь, вынула
шпильки из негустых спутанных волос, провела гребнем по одной пряди в
вздрогнула: в полусвете зеркала смотрела на нее совсем еще молодая
женщина, знакомая, но не очень. Ох, замереть так, не двигаться, глядеть и
верить, что этот условный знак женщины, этот фантом и есть она... Нет,
надолго замереть не удается. Один поворот головы - и фантом исчез.
Татьяна Васильевна для своих лет выглядела хорошо и привыкла со всех
сторон слышать об этом, но не придавала большого значения. Ну, выглядит
лучше, хуже - в конце концов, каждый как-нибудь выглядит... Она никогда не
была профессиональной женщиной. Как можно не владеть французским,
английским - так она не владела женским. Когда-то, еще при Саше, ее многие
считали и называли красивой... Возможно, так оно и было. Что поделаешь? В
молодости она не работала над своей красотой, теперь - не работала над
своим возрастом. Замечала в зеркале сединки, но ни за что не стала бы
краситься. Неприятнее всего было, когда пришлось увидеть себя не в
зеркале, а в кино. Не в седине и морщинах, оказывается, было дело, а в
осанке. После того случая она долго не подходила к зеркалу. Вот и сейчас
она от него отвернулась, сказала вслух: "Поздно уже" - и стала стелить
постель. Лечь и думать. Она завела будильник, потушила свет и легла.
Первые секунды было совсем темно. Потом постепенно обозначились на
стенах качающиеся тени веток и скользящие светлые пятна. Это - от того
фонаря. Бедняга, он все еще мотается там один на своей проволоке, а ветер
свистит и швыряет капли - вот они стукаются о стекла и стекают вниз
слезами.
...Думать - о чем? О себе, о своей жизни. Жизнь большая. Но сегодня
почему-то нужно было вспоминать не всю жизнь подряд, а какой-то один
эпизод, случай. Было ощущение, что она забыла что-то важное и это важное
лежало в прошлом. И весь вечер - пока еще она была не одна - ей не давал
покоя какой-то навязчивый образ, приставал и прятался. Нужно его поймать.
И для этого она стала перебирать в мыслях всю жизнь - пласт за пластом,
пробуя: не здесь ли? То или не то? Не то. И опять: не то. И вдруг в
какой-то момент стало казаться, что немножко "то". Словно в игре, когда
человек с завязанными глазами ищет спрятанную вещь, а кругом
приговаривают: "Холодно, холодно, теплее, еще теплее, горячо". Так и
теперь, каждый раз, когда мысль подбиралась к определенному пласту, голос
приговаривал: "Теплее, ищи здесь". И она стала искать, где теплее.
Они жили тогда в эвакуации, на Урале, куда выехала со своим институтом
Татьяна Васильевна. Муж ее Саша - китаист, востоковед - в самом начале
войны ушел с ополчением. Она получила от него только одно письмо - бодрое,
с юмористическим описанием фронтовых будней "роты кальсонщиков", как он
называл свою сборную, сугубо гражданскую часть. Больше писем не было.
Татьяна Васильевна писала - ни одного ответа. Она справлялась по всем
возможным инстанциям - ничего. Пропал человек. Приходили стандартные,
мертвые ответы: "Адресат не числится" или "Местопребывание неизвестно".
Страшно было уезжать: а вдруг без меня - письмо? Но не ехать с институтом
было немыслимо, и она поехала, и с нею дети - Катя, старшая, и мальчики, и
тетя Мари.
Тетя Мари была Сашина тетка. Она жила в доме с давних пор - он еще
женат не был. Ее сестра, Сашина мать, красивая и живая женщина, давно
умерла, а тетя Мари жила, и теперь ей было уже лет семьдесят пять, не
меньше. Странное существо была эта тетя Мари. Начиная с внешности: она
была на редкость, патетически безобразна. Правый, совершенно косой,
устрашающий глаз не пристраивался на лице, существовал как бы отдельно,
угрожал, жаловался... А само лицо - длинное, красное с синевой, словно бы
стекало со лба. Над этим лбом каждое утро тетя Мари сооружала из
желто-седых волос замысловатую прическу валиком по моде начала века. С
ранних лет ее скрючило ревматизмом. Руки, огромные, распухшие, тоже
красные с синевой, шевелились как-то неорганизованно. Когда тете Мари
нужно было взять со стола хлеб, скажем, или ножницы, огромная рука долго
качалась, словно примериваясь, прежде чем взять вещь. Жуткая пародия на
первые хватательные движения младенца. И ноги у нее были такие же -
огромные, распухшие, шаркающие. Казалось, тетя Мари не ходит, не
двигается, а только мешкает, и как раз в тех местах, в тех проходах, где
нужно было проходить всем другим - быстрым, организованным. Когда рядом с
ней возникала необходимость что-то сделать - поднять, передать, - тетя
Мари начинала судорожно и совестливо шаркать ногами, не вставая со стула.
Татьяна Васильевна не очень-то любила тетю Мари. Ее раздражало шарканье
и мешканье. К тому же в загадочном глазе тети Мари ей чудилось
неодобрение. И недаром. Тетя Мари не одобряла Татьяну Васильевну. Нет,
Сашина жена не так живет, как нужно, имея такого мужа. Прекрасный муж,
трое детей, а она для чего-то ходит на службу, встречается там с
мужчинами. "Флерты", - с укоризной думала тетя Мари, но вслух никогда не
говорила. Да и кому было говорить? В доме она жила как-то особняком, в
уголке за шкафом - впрочем, она его называла по-старомодному - "шкап".
Целый шкап - целый мирок. Собственный мирок тети Мари. Воспоминания.
Страусовые перья. Старинные кружева, веера, перчатки. Выцветшие фотографии
в бархатных рамках. Все это было перевязано ленточками, переложено
душистыми саше и пахло необыкновенными, книжными какими-то духами:
лавандой...
Из всей семьи по-настоящему общалась с тетей Мари только маленькая
Катя. Она приносила в уголок тети Мари свою скамеечку, садилась у ее
распухших ног, трогательно и требовательно подняв свои взрослые глаза, и
слушала рассказы тети Мари о давних временах. И тетя Мари, с качающейся
головой, неуверенно гладя распухшей рукой тонкие белесые косички,
рассказывала Кате о своей юности. Как она в институте на выпускном балу
танцевала с шалью и как ее заметил и похвалил сам великий князь (а ведь
танцевала боком к нему, а с левой стороны я была премиленькая)... и,
наконец, понизив голос, говоря как бы только с собой, рассказывала