Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
егда относятся к категории
заинтересованных. Истинно заинтересованные предпочитают оставаться в тени.
Это позволяет им в случае чего от всего отказаться. Действующие лица
говорят об истинных инициаторах загадочно: "нам говорили", "нам
указывали", "имеется мнение".
Длительность жизни проработки различна: от нескольких месяцев до
двух-трех, реже более, лет. Бывают экземпляры, которые, после периода
агрессивного и пышного функционирования, впадают как бы в состояние
анабиоза. Объекты проработки в подобных случаях не считаются ни прямо
виновными, ни прямо оправданными (аналогия: души чистилища у католиков).
Упоминание о них ни в отрицательном, ни в положительном смысле не
рекомендуется.
Встречаются, и не так редко, случаи, когда проработка, не пройдя
полного цикла развития, погибает насильственной смертью. Причины могут
быть разные: могущественный звонок, удачно направленная жалоба, статья во
влиятельном органе.
Сейчас я наблюдала зарождение и развитие лично своего экземпляра
проработки, и, естественно, он меня интересовал больше других (как,
скажем, собственный солитер интересует больше заспиртованного).
Пока что события развивались закономерно. Спустя месяц-полтора после
Обсуждения наступил видимый период затишья, но я не обольщалась: впереди,
по всем признакам, ожидалась вторая волна, которая обещала быть выше
первой. Начались мелкие репрессии: отобрали вторую лабораторную комнату,
ставку мотальщика, трансформаторный крест. Вызывали то одного, то другого,
в том числе обоих учеников. Первому, вопреки логике, досталось больше,
хотя он и отрекся. Такие нарушения логики нередки, особенно на побочных
ветвях; отношу их к классу завихрений.
Вызывали, поодиночке, трех моих друзей: Черного, Лысого и Худого. Было
произнесено слово "фракция". Стороной я узнала, что Белокурого - он,
оказалось, работал в Лучевом - тоже куда-то вызвали. Косопузый отмежевался
от меня в покаянном письме на имя начальства. Письмо было принято с
недоумением; в общем, политического капитала он не нажил.
Я тем временем не уходила в отпуск: нет ничего хуже заочной волны.
Кое-что я все-таки делала. Добилась приема в КИПе, где меня выслушали
благосклонно и обещали разобраться. Обещавший тотчас же ушел в отпуск, а
его заместитель был не в курсе дела и холоден по телефону.
Написала письмо в Лучевой Белокурому, где спрашивала его о неясном мне
вопросе. Оказалось, что Белокурому этот вопрос тоже неясен; писал он мило
и умно. Между тем эксперимент подавал кое-какие надежды... У моей
установки удавалось порой обо всем забыть.
Завихрения продолжались; неожиданно опубликовали мою статью, которая
уже больше года лежала в Периодике под сомнением: слишком дискуссионна...
И вот, смотри тебе, напечатали. Очевидно, по недосмотру редактора. Только
бы никто не пострадал. Мучительным было растущее сознание своей
заразности: самый воздух вокруг меня зачумлялся. Я перечитала свою статью;
она показалась мне скучной и заносчивой...
Заканчивалось превращение окружающего в мир без улыбок. Обтекаемый и
еще несколько, на всякий случай, перестали здороваться.
На это мне было наплевать, но, независимо от них, во мне поселилась
тусклая тревога. Даже дома, под низкой лампой, она меня не отпускала. В
отчаянии я хваталась за дневник Кюхельбекера, читаный-перечитаный, выжимая
из него последние капли.
5-го мая
Забавный и некровопролитный способ вести войну: "Исландцы потеряли на
датских берегах корабль, который датчане разграбили. За это исландцы так
рассердились, что всем вообще в Исландии было предписание, ввести, в виде
подати, с каждого носа по ругательной песне на короля датского..."
...В общем, я продолжала жить, а время шло. В Институте оно мельтешило
- мелкое, тревожное, озабоченное. А рядом, совсем в другом масштабе, шло
лето; оскверненное городом, но все же торжественное, оно разворачивалось,
созревало, готовилось опадать и хватало меня за душу всеми своими
вечерами, дождями, запахами, напоминая о неосуществленном, растраченном...
Я съездила в гости к Хлопотливой - пока мы тут прорабатывались, она успела
родить сына. Крохотный, с лицом персика, он жил в том же большом масштабе,
что и лето, грозы, голуби. И глаза у него были грозового, голубиного
цвета.
Спустя месяца два после первого, состоялось второе Обсуждение. В
отличие от первого, оно было единодушным. Белокурый из Лучевого не приехал
- очевидно, не пустили. Второй ученик молчал, я сама его об этом просила:
жена, ребенок. Какие-то юные аспиранты из Биофонной осторожно высказались
не в мою пользу. Пряча глаза, обвинительную речь произнес Седовласый.
Обтекаемый признал мои и свои ошибки. С каждого носа по ругательной песне.
Опять гарцевал на стуле Раздутый, опять шаманил Кромешный, но все это
было мельче, скучнее, чем в первый раз. По потолку я уже не ходила. Опять
мне было предложено признать ошибки, и опять я их не признала. Я была
спокойна, привела факты, но они пали в пустоту - никто меня не слушал.
Хуже всего, что я сама себя не слушала. Мое внутреннее сознание уже не
было цельным, словно бы моя правота осела, дала трещину.
Да, страшная вещь - общественное мнение. Пусть даже вынужденное,
внушенное, но когда оно оборачивает всех против одного, одному трудно
чувствовать себя правым.
Совсем разбитая после второго Обсуждения, я наутро пришла в Институт и
села у телефона. Мне надо было позвонить в КИП. Я взяла трубку - там шел
чей-то разговор. Отвратительная институтская связь - вечно что-то за
что-то цепляется. Иногда ненавижу телефон, как живого человека. Я хотела
положить трубку, но узнала голоса и прислушалась. Говорили Обтекаемый и
Худой. Да простят мне предки - я стала слушать.
Обтекаемый. Однако вчерашнее Обсуждение прошло единодушно.
Худой. Когда душа заимствована, ей нетрудно быть единой.
Обтекаемый. Тебе бы не мешало хоть немного уважать общественное,
мнение.
Худой. Ты видел когда-нибудь, как косяк рыбы, повинуясь таинственному
сигналу, мгновенно совершает поворот? Вот тебе модель общественного
мнения.
Обтекаемый. Наверно, такая способность полезна рыбам.
Худой. Вероятно. Однако не все, что полезно рыбам, полезно и людям.
Я положила трубку. Разговорчики. Косяк рыбы. Прав Худой, но мне от
этого не легче.
В КИП я дозвонилась через несколько минут. Заместитель Обещавшего тоже
ушел в отпуск, и по моему делу никто ничего не знал. Ну что же, живем
дальше.
Судя по ряду признаков, предстояла еще одна волна - третья и решающая.
Затишье перед этой волной выматывало душу, просто иногда нечем было
дохнуть. Если бы я знала, чего ждать. То-то и беда, что не знала.
Предполагать можно было что угодно.
Дефицит информации создает труса. Человек, в общем-то, не так уж
труслив, он смело идет на опасность, если знает, какая она. Перед дырой
неизвестности он цепенеет. Пытка неизвестностью - старый, испытанный
прием. Оставляя нетронутым тело, он расшатывает душу. Вот она уже ослабела
в своих душевных песнях и готова выпасть...
К тому же мне нечего было читать. Дневник я отдала Худому, который
вцепился в него с жадностью шавки, а новой пищи не попадалось, и сны
распоясались. Снились мне большею частью стервятники. Они кричали "прор,
прор", хлопали крыльями и толпились вокруг какого-то трупа. Особенно
выделялся среди них один, крупнее других, всегда обращенный ко мне левым
боком, с полуволочащимся, глубоко рассеченным крылом, с нацеленным круглым
оранжевым глазом. С нацеленным клювом. В клюве висели обрывки трупа, а
трупом была я. "Прор" - это, очевидно, значило "проработка". Плоская
символика этих снов, откуда-то из начала века, бесила меня, но угнетала
весь день.
А главное зло было не вовне, а изнутри, во мне самой. В таком
положении, как мое, самое трудное - это держаться внутри себя за свою
правду. Что бы ни случилось - за свою правду. На что бы тебя ни вынудили -
за свою правду. Но что делать, когда сама правда, гонимая, умирает, когда
для ее сторонника она почти уже не правда, и все чаще встает вопрос: а
что, если...
Нет, я не признала своих ошибок, это-то было исключено, но правда
внутри у меня лежала на смертном одре.
Не знаю, что бы я делала в это страшное время, если бы не трое моих
друзей. Встретиться с ними - напиться живой воды.
В частности. Черный был несказанно мил: ребячье сорокалетнее лицо,
такая отрада.
Часто думаешь: куда девается прелесть ребенка, когда он вырастает?
Глядя на Черного, я видела: никуда она не девается, вот она. Черный был из
тех людей, их, может быть, один на десять тысяч или еще меньше, которые
вырастают и даже стареют, не теряя нежной ребячьей прелести.
Продолговатое, млечной смуглоты, лицо Черного, его тонкие руки, даже
золотая коронка в розовом рту выражали что-то бесконечно наивное, детски
лукавое. Как я любила смотреть на это лицо! Сочувствие Черного было
приятно, как теплая ванна. Говоря, он время от времени притрагивался к
руке собеседника тонкими, теплыми пальцами.
- Знаете что, М.М., - однажды сказал мне Черный с ребячье-шкодливой
улыбкой, - а может быть, все-таки имеет смысл... Ну, покаяться, что ли...
- Что вы говорите! - возмутилась я. - Ну, знаете...
- Тихо, - сказал Черный и тронул меня пальцами.
- И вы меня убеждаете покаяться? Вы, друг?
- Слегка, в пределах приличия. Выработать приемлемую формулу, чтобы они
от вас отстали. А дальше продолжать работу, конечно, по-своему, не
отступая от главных принципов. Разве назвать ее как-нибудь по-другому.
Сохранить людей, дело. Подождать более благоприятных времен. А?
Черный опять тронул меня за руку своей узкой, теплой рукой.
- Нет уж, оставьте, - сказала я, сопротивляясь его теплоте. - Этот путь
возможен, может быть, он и разумен, но не для меня. Каждому свое.
- Я так говорю потому, что вы... вы дороги мне.
- Знаю, спасибо. Вы хотите мне добра. Весь вопрос в том, как понимать
добро. Вы понимаете его как благополучие.
- А вы?
- Скорее как преодоление.
- Ну, а если против вас сила? Впрямую вам ее не преодолеть. Значит,
надо готовить обходный маневр. А пока...
- Лучше пусть мне оторвут голову.
- Все мне да мне. А подумали ли вы о других? Ведь за вами идут люди.
- Нечестный прием. Я обо всем подумала, может быть, раньше, чем
родилась. Знаете, я сейчас буду говорить неряшливо и потому патетично. В
общем, есть два пути: Галилея и Джордано Бруно. Первый отрекся и продолжал
работать, второй глупо сгорел на костре. Первый путь явно разумнее, но...
- Галилей, Джордано Бруно, - с иронией сказал Черный. - Ну уж...
- Замолчите! - крикнула я. - Вы не дурак, чтобы думать, что я себя с
ними равняю. Мы все перед ними карлики. Но каждый карлик, у своего
маленького костра...
- Как все-таки много в вас романтизма, - перебил меня Черный. - Прямо
Алый Парус какой-то. Я, простите, моложе вас, но часто чувствую себя
старше, а вас - этаким ребенком...
И улыбнулся своей детской улыбкой.
...Об этом разговоре я много думала потом. Несомненно, в чем-то Черный
был прав. Но весь мой организм не принимал его правоты. Глупость?
Чаще других я встречалась с Худым. Этот удручал меня тем, что очень уж
был умен. От него исходили ум и тоска.
- Не торопитесь, - говорил он. - Сидите в своей Обмоточной. Кампании
надо дать умереть естественной смертью.
- Неизвестно, кто из нас умрет раньше, - сварливо отвечала я.
- По всей вероятности, она. На вас это непохоже. И учтите, времена не
те. В наше время забить человека до смерти уже не делает чести забившему.
Проработчики научились бояться инфарктов, самоубийств, даже обыкновенных
жалоб. Они понимают, что в любую минуту колесо может повернуться. И что
тогда? Верхние оказываются внизу. А вы заметили, как они избегают ставить
подписи под документами? Указания передаются устно. Даже публичных
выступлений они не любят, стараются выдвинуть подставных лиц. Например,
Раздутый. Если колесо повернется, они наверняка выберут его в качестве
свиньи отпущения...
- А Кромешный? Тоже подставное лицо?
- Нет. Эта фигура сложнее. Он - сам по себе. Вас он ненавидит
самостоятельно и совершенно искренне.
- За что? Мы ведь работаем совсем в разных областях.
- Еще бы. Он работает в области штампов. Не употребления, а
производства. Это его ремесло, единственное, чем он владеет. В идеально
устроенном обществе такой специалист мог бы прожить ровно столько, сколько
живет человек, не принимая пищи...
...Худой был умен, но труден. С ним все время надо было держаться,
чтобы не сморозить глупость. Иной раз после разговора с ним такая тоска
нападала - хоть вешайся. К счастью, он мог и насмешить. Он все мог.
Проще всего я себя чувствовала с Лысым. Он ничего не советовал, Не
объяснял. Он просто жалел меня и говорил, как нянька:
- Ну-ну, будет. Не убивайтесь так. Все перемелется.
Вот с ним я не должна была ни держаться, ни спорить. Однажды я просто
положила ему голову на плечо и заплакала. Он легонько обхватил меня и
поддерживал, похлопывая по спине, пока я проливала слезы.
- Ну-ну, М.М., не надо.
- Знаю, что не надо, - окрысилась я, рыдая. - Вы думаете, я нарочно?
Просто не могу удержаться.
- Ну, тогда поплачьте, если не можете.
От его плеча пахло мокрым сукном, и я сладко поплакала на этом плече.
Главное, Лысого можно было не стыдиться...
Я продолжала жить, и время шло, и лето кончалось, и черными стали ночи.
Процесс применения к новому состоянию тоже кончался. Мир без улыбок стал
привычным, как застарелая болезнь или уличный шум. Придя в Институт, я
быстро старалась прошмыгнуть коридором и скрыться. В работе наклевывалась
новая идея, но медленно, вяло, как картофельный росток в погребе. Часто я
сидела весь день с пустой головой. Слабый же я человек!
Наряду с этим в моей новой жизни были и свои радости. Я полюбила рано
вставать и шла в Институт пешком через весь город. Утренний, деловой и
скромный, он вставал, развешивал белье на балконах, громыхал мусорными
баками, отправлял множество людей, каждого по своему маршруту, со своей
ношей. Каждый шел и терпел и нес свое, полагающееся ему, без шума. Глядя
на утренний город, я что-то начинала понимать, прежде, когда со мной был
Успех, недоступное мне.
Коварная вещь, этот Успех. Он одаряет, он же и грабит. Смотришь - ты
уже нищий. Хотела ли бы я, чтобы он ко мне вернулся? Нет. Прежним я его
уже не приму.
И еще я поняла очень важное: то, что со мной происходит, - не горе.
Люди помогали мне это понять.
Раз, подходя к раздевалке, я услышала разговор двух гардеробщиц:
- Я больше люблю вешать, - сказала одна.
- А я - подавать, - отвечала другая. - Подавать интереснее.
И я подумала: в самом деле, что интереснее? Пожалуй, все-таки подавать.
Я тоже больше любила бы подавать. Радость какая-то тронула меня: и чего я
боюсь? Много интересного есть на свете, кроме науки.
Я подошла к барьеру и отдала пальто той, что больше любила вешать.
- Чтой-то вы похудали с лица, почернели, - сказала она. - Горе, может,
у вас какое?
- Так, неприятности, - ответила я.
- А вы не поддавайтесь, - сказала другая, бойкая. - Я вот всегда так.
Ко мне горе, а я его по мордасам.
- А у вас какое горе?
- Сына посадили. Шофером работал, человека сбил. Шел человек, пьяный
как зюзя, прямо под колеса и готов. А сыну подводят, что виноват. Алкоголь
в нем нашли. Пива с утра выпил, вот и горе.
И в самом деле, горе. А я-то...
- Ну-ну, - сказала я ей, как мне Лысый, - не печальтесь, может, и
обойдется.
- Дай-то бог. Устала я куражиться, сил нет.
В эту ночь мне опять снились стервятники. Они, как полагается,
толпились у трупа. Один из них, самый главный, на розовых ногах, что-то
очень уж долго не уходил и внимательным, грустным глазом смотрел на меня,
как бы по-своему сожалея. Я по-прежнему была трупом, но и стервятник был
жалок, и его глубоко рассеченное, волочащееся по земле крыло казалось
траченным молью. Мы расставались неохотно, но что делать, меня звали к
телефону, и я проснулась.
И в самом деле, звонил телефон, видимо, уже давно. Я подошла, но поздно
- короткие гудки. Кто бы это мог звонить в такую рань?
Я взглянула на будильник. Скотина, проспал! Без четверти девять. Вот
тебе и новая конструкция. Спеша, я оделась и сбежала по лестнице - лифт не
работал, черт побери их обоих с будильником. Шел дождь. Улица была полна
зонтиков. По лужам, возникая и лопаясь, прыгали пузыри. Один огромный,
прямо-таки королевский пузырь, держался долго-долго, но лопнул и он. В
автобусе пахло цветами. Чей-то большой мокрый букет упирался мне прямо в
щеку. Люди были веселы и дружелюбно толкались.
Старинный подъезд Института встретил меня мокрыми фонарями. Вокруг
каждого колпака стоял ореольчик из скачущих капель дождя.
По коридору навстречу мне шел Обтекаемый, и - о чудо! - на лице его
была улыбка. Поравнявшись со мной, он остановился.
- Поздравляю вас! Вы, конечно, уже читали?
- Нет еще, - ответила я.
- Все-таки правда всегда возьмет верх, - сказал он, влажно сияя, точно
омытый дождем.
- Несмотря на все ваши усилия.
Он погрустнел.
- Вы ошибаетесь, М.М., уверяю вас, вы ошибаетесь! Я лично всегда вас
защищал. Спросите кого угодно.
Тут я взорвалась:
- Мне не надо никого спрашивать. Я и сама все про вас понимаю. Вы мне
ясны как на ладони. Видите?
Я протянула вперед ладонь. Он вежливо на нее посмотрел, ничего не
понимая.
- Ха! - сказала я горлом. - Жалкий трус! Вы думаете, что можно всю
жизнь просидеть между двух стульев? Ан нет! Помяните мое слово, вас еще
стукнет. И когда это случится, у вас не будет даже того утешения, что вы
вели себя честно.
Он побледнел.
- Вы не понимаете, М.М., - начал он бормотать, - вы еще очень многого
не знаете... Все не так просто! К сожалению, я не могу вам всего
сказать... Да, кстати, вы слышали о...
Он назвал фамилию Кромешного.
- Что с ним? - грубо спросила я.
- Только что звонила его жена. Инсульт...
Я ответила не сразу. Мне было сложно.
- Эх, не того, - сказала я и отошла.
Обтекаемый, в полной растерянности, стоял, качая головой, и таким,
качающим головой, исчез из виду.
Навстречу мне шли люди и улыбались.
Человек - улыбка.
Человек - улыбка.
Все не так просто.
1975
И.Грекова.
Под фонарем
-----------------------------------------------------------------------
Авт.сб. "На испытаниях". М., "Советский писатель", 1990.
OCR & spellcheck by HarryFan, 12 February 2001
-----------------------------------------------------------------------
На улице было холодно - мчащийся угольно-черный осенний вечер. Резкий
ветер налетал то с одной стороны, то с другой, швырялся пучками опавших
листьев и каплями дождя. А фонарь на своей проволоке мотался взад и
вперед, как сумасшедший. За фонарем по тротуару так же оголтело мотались
черные тени. От ветра на улице все казалось в движении, все было сдвинуто,
неслось, даже стены домов были как будто наклонными.
На углу стояли двое - мужчина и женщина. Он - высокий, без шапки, с
резкими скулами на худом обветренном лице. Ветер гнал и кидал его прямые
белокурые волосы. В прыгающем свете фонаря на его лице все время возникали
и пропадал