Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
проставлена дата. Разумеется, речь могла идти о
самых разных вещах: о репетиции оркестра, о встрече с продюсером, но она в
течение месяца думала лишь о том, с какой женщиной
в условленный день встретится Клима, и весь месяц плохо спала.
Но если ее так ужасал коварный мир женщин, то почему за утешением она
не могла отправиться в мир мужчин?
Трудно. Ревность обладает удивительной способностью высвечивать яркими
лучами лишь одного-единственного мужчину, а толпы всех прочих оставлять в
кромешной тьме. Мысль пани Климовой способна была устремляться
исключительно в направлении этих мучительных лучей, и ее муж стал для нее
единственным мужчиной на свете.
Сейчас она услыхала поворот ключа в замочной скважине и увидала
трубача с букетом роз.
В первую минуту она ощутила радость, но следом отозвались сомнения:
почему он принес букет уже сегодня, когда день ее рождения только завтра?
Что это значит?
-- Завтра тебя здесь не будет? -- приветствовала она его вопросом.
9
То, что он принес розы уже сегодня, еще вовсе не означало, что завтра
его здесь не будет. Но ее подозрительные щупальца, никогда не дремлющие,
вечно ревнивые, способны были далеко вперед улавливать каждое потаенное
намерение мужа. Всякий раз, когда Клима осознавал существование этих
страшных щупальцев, которые оголяли его, выслеживали и разоблачали, его
охватывало без-
надежное чувство усталости. Он ненавидел их, убежденный, что если его
браку что-то и угрожает, так это только они. Он всегда считал (и в этом
смысле совесть его была воинственно чистой), что если иной раз и обманывает
жену, то исключительно из желания пощадить ее, оградить от ненужных
волнений, и что своей подозрительностью она лишь обрекает себя на муки.
Он смотрел на ее лицо и читал на нем подозрение, печаль и дурное
настроение. Его охватило желание хлопнуть букетом об пол, но он овладел
собой, зная, что в ближайшем будущем ему придется сдерживать себя и в куда
более сложных ситуациях.
-- Ты недовольна, что я принес цветы уже сегодня? -- сказал он, и жена,
почувствовав в голосе мужа раздражение, поблагодарила его и пошла наполнить
вазу водой.
-- Чертов социализм, -- высказался чуть погодя Клима.
-- В каком смысле?
-- Да вот, пожалуйста. Нас без конца заставляют выступать за спасибо.
То во имя борьбы с империализмом, то по случаю годовщины революции или дня
рождения какого-нибудь руководящего босса, и, если я хочу, чтобы наш
оркестр не разогнали, приходится со всем соглашаться. Не представляешь, как
сегодня я озверел.
-- А что случилось? -- спросила она без всякого интереса.
-- На репетицию к нам заявилась одна референтка из национального
комитета и давай нас поучать, что мы должны играть и что не должны, а
под конец обязала нас дать даровой концерт для Союза молодежи. Но самое
скверное, что завтра целый день я должен торчать на одной идиотской
конференции, где нам преподадут урок, какая музыка лучше всего содействует
строительству социализма. Загубленный день, начисто загубленный! И
главное, это день твоего рождения!
-- Не станут же тебя там держать до поздней ночи!
-- Нет, конечно. Но представляешь, в каком настроении я вернусь.
Поэтому я хотел спокойно провести с тобой часок-другой сегодня вечером, --
сказал он и взял жену за руки.
-- Ты хороший,-- сказала Камила, и Клима понял по ее голосу, что она
не верит ни единому слову из того, что он говорил о завтрашней
конференции. Но она не осмеливалась выразить ему свое недоверие, зная, что
оно доводит его до бешенства. Хотя Клима уже давно не надеялся на ее доверие
вне зависимости от того, говорил он правду или ложь, он всегда подозревал ее
в том, что она подозревает его. Но ему ничего не оставалось, как
продолжать говорить так, будто он верит, что она верит ему, а она (с
печальным и чужим лицом) задавала ему вопросы о завтрашней конференции,
делая вид, что не сомневается в ее существовании.
Потом она ушла в кухню приготовить ужин. Пересолила его. Она всегда
готовила с удовольствием и превосходно (жизнь не избаловала ее и не отучила
от хозяйских забот), и Клима знал, что если на сей раз ужин не удался ей, то
лишь потому, что она страдала. Он представил себе болезненно резкое
движение, каким она сыпа-
нула в пищу лишку соли, и сердце у него сжалось. Ему казалось, что в
пересоленных кусках он постигает вкус ее слез и глотает свою собственную
провинность. Он знал, что Камилу терзает ревность, знал, что она опять не
будет спать ночью, и потому был полон желания гладить ее, целовать,
убаюкивать, но тут же осознавал, что все это пустое, ибо ее щупальца в этой
нежности обнаружили бы только его нечистую совесть.
Наконец они пошли в кино. Герой картины, с завидной уверенностью
избегавший вероломных ловушек, некоторым образом приободрял Климу. Он
представлял себя на его месте, и подчас ему казалось, что уговорить Ружену
сделать аборт -- сущая малость, с которой он благодаря своему обаянию и
своей счастливой звезде играючи справится.
Потом они легли рядом в широкую кровать. Он смотрел на нее. Она лежала
на спине, голова была вжата в подушку, подбородок слегка вздернут, глаза
устремлены в потолок, и в этой напряженной вытянутости ее тела (она всегда
напоминала ему струну, он говорил ей, что у нее "душа струны") он вдруг в
одно мгновение увидел всю ее сущность. Да, иногда случалось (это были
волшебные минуты), что он вдруг в ее единственном жесте или движении
провидел всю историю ее тела и души. Это были минуты не только какого-то
абсолютного ясновидения, но и абсолютного умиления; ведь эта женщина любила
его, еще когда он ровно ничего не значил, была готова ради него пожертвовать
всем, вслепую угадывала все его мысли, и потому он мог говорить с ней об
Армстронге и Стравинском, о разных
глупостях и печалях, она была самым близким человеком на свете...
Сейчас он вдруг представил себе это сладкое тело, это сладкое лицо мертвыми
и понял, что ни дня не прожил бы без нее. Он знал, что способен оберегать ее
до последнего вздоха, способен отдать за нее жизнь.
Но это ощущение исступленной любви было лишь мгновенным проблеском, ибо
его мозг был целиком обуян тревогой и страхом. Он лежал рядом с Камилой,
знал, что бесконечно любит ее, но мыслями был не с ней. Он гладил ее по
лицу, словно гладил ее из необозримой, простершейся на многие сотни
километров дали.
* День второй *
1
Было около девяти утра, на окраине курорта (дальше проезд был
запрещен) остановился элегантный белый автомобиль, и из него вышел Клима.
По центру курорта тянулся длинный парк с редкими деревьями, газоном,
посыпанными песком дорожками и разноцветными скамейками. С обеих сторон
парк обрамляли курортные здания, среди них и дом Маркса, где жила
медсестра Ружена и где в ее маленькой комнатушке трубач провел два роковых
ночных часа. Напротив дома Маркса по другую сторону парка стояло самое
красивое здание курорта в модернистском стиле начала века, украшенное
богатой лепниной и мозаикой, венчающей широкий портал. Ему единственному
выпала честь сохранить неизменным свое первоначальное название Ричмонд.
-- Здесь еще живет пан Бертлеф? -- спросил Клима привратника; получив
утвердительный ответ, он вбежал по красному ковру на второй этаж и постучал
в дверь.
Войдя, он увидел Бертлефа, направлявшегося к нему в пижаме. Клима
извинился за свое внезапное вторжение, но Бертлеф прервал его:
-- Друг мой! Не извиняйтесь! Вы подарили мне величайшую радость, какой
в эти утренние часы здесь меня никто не удостаивал!
Он пожал Климе руку и продолжал:
-- В этой стране люди не ценят утра. Через силу просыпаются под звон
будильника, который разбивает их сон, как удар топора, и тотчас предаются
печальной суете. Скажите мне, каким может быть день, начатый столь
насильственным актом! Что должно происходить с людьми, которые вседневно с
помощью будильника получают небольшой электрический шок! Они изо дня в день
привыкают к насилию и изо дня в день отучаются от наслаждения. Поверьте мне,
характер людей формируют их утра.
Бертлеф нежно обнял Климу за плечи и, усадив в кресло, сказал:
-- А я так упоительно люблю эти утренние часы бездействия, по которым,
как по мосту, украшенном скульптурами, перехожу из ночи в день, из сна в
бдение. Это часть дня, когда я был бы несказанно благодарен за маленькое
чудо, за неожиданную встречу, какая убедила бы меня, что сны моей ночи
сбываются и что между авантюрами сна и авантюрами яви не зияет пропасть.
Трубач наблюдал, как Бертлеф в пижаме ходит по комнате, приглаживая
рукой поседевшие волосы, и отмечал про себя, что в звучной речи Бертлефа
ощутим неистребимый американский акцент, а в выборе слов -- забавная
старомодность, легко объяснимая тем, что на своей исконной родине он
никогда не жил и родной язык слышал лишь в семейном исполнении.
-- И никто, друг мой, -- склонился он к Климе с доверительной улыбкой,
-- никто в этом курортном городишке не способен понять меня и пойти мне
навстречу. Даже медицинские сестры, в основном доступные, неприязненно
хмурятся, стоит мне предложить им провести со мной несколько веселых минут
за завтраком, и потому я вынужден переносить все свидания на вечер, когда
чувствую себя немного усталым.
Затем, подойдя к столику с телефоном, он спросил:
-- Когда вы приехали?
-- Утром, -- сказал Клима. -- На машине.
-- Несомненно, вы голодны, -- сказал Бертлеф и поднял трубку. Заказал
завтрак на двоих: -- Четыре яйца всмятку, сыр, масло, рогалики, молоко,
ветчину, чай.
Тем временем Клима обвел взглядом комнату. Большой круглый стол,
стулья, кресла, зеркало, два дивана, дверь в ванную и другие соседние
помещения, где, помнилось, была небольшая спальня. Здесь, в этих
великолепных покоях, все и началось. Здесь сидели подвыпившие ребята из его
оркестра; дабы развлечь их, богатый американец позвал нескольких медсестер.
-- Да, -- сказал Бертлеф, -- этой картины, на которую вы смотрите,
здесь тогда не было.
Только сейчас трубач заметил картину, на которой был изображен
бородатый человек со странным голубым диском вокруг головы, в руках он
держал кисть и палитру. Картина выглядела неумело написанной, но трубач
знал, что
многие картины, выглядевшие неумело написанными, стали знаменитыми.
-- Кто это рисовал?
-- Я, -- ответил Бертлеф.
-- Не знал, что вы рисуете.
-- Рисую с превеликим удовольствием.
-- А кто это?
-- Святой Лазарь.
-- Разве Лазарь был художник?
-- Это не библейский Лазарь, а святой Лазарь, монах, живший в девятом
веке в Константинополе. Это мой патрон,
-- Вот как, -- сказал трубач.
-- Это был необычайный святой. Его мучили не язычники за то, что он
веровал в Христа, а злобные христиане, ибо он любил рисовать. Вероятно, вы
знаете, что в восьмом и девятом веке в греческой церкви царил жесткий
аскетизм, нетерпимый к любым светским радостям. И живопись, и скульптура
воспринимались как нечто порочно сибаритское. Император Теофил повелел
уничтожить тысячи прекрасных картин, а моему обожаемому Лазарю запретил
рисовать. Но Лазарь знал, что своими картинами он прославляет Бога, и не
сдавался. Теофил держал его в темнице, подвергал пыткам, требуя, чтобы
Лазарь отрекся от кисти, но Бог был к нему милостив и дал ему силу выдержать
страшные муки.
-- Красивая легенда,-- учтиво сказал трубач.
-- Превосходная. Но вы определенно пришли ко мне по другому поводу, а
вовсе не для того, чтобы посмотреть на мои иконки.
Раздался стук в дверь, вошел официант с большим подносом. Поставив его
на стол, он накрыл для обоих мужчин завтрак.
Бертлеф, пригласив трубача к столу, сказал:
-- Завтрак не настолько пышный, чтобы помешать нам продолжить беседу.
Выкладывайте, что вас тревожит!
И трубач, разжевывая пищу, стал излагать свою историю, вынуждавшую
Бертлефа неоднократно прерывать его наводящими вопросами.
2
Прежде всего он попытался выяснить, почему Клима не ответил сестре
Ружене ни на одну из ее открыток, скрывался от нее и сам ни разу не сделал
какого-либо дружеского жеста, который продолжил бы их любовную ночь тихим,
умиротворяющим отголоском.
Клима признался, что вел себя нелепо и недостойно. Однако переломить
себя не мог. Всякое дальнейшее общение с этой девушкой претило ему.
-- Соблазнить женщину, -- хмуро сказал Бертлеф, -- умеет каждый дурак.
Но по умению расстаться с ней познается истинно зрелый мужчина.
-- Верно, -- с грустью согласился трубач, -- но это отвращение, эта
непреодолимая антипатия во мне сильнее любого благого порыва.
-- Скажите пожалуйста, -- удивился Бертлеф, -- вы женоненавистник?
-- Ходит такая молва.
-- Но откуда это у вас? Вы не выглядите ни импотентом, ни
гомосексуалистом!
-- Я и вправду не импотент и не гомосексуалист. Это кое-что похуже, --
меланхолично обронил трубач. -- Я люблю свою собственную жену. Это моя
эротическая тайна, которая для большинства людей совершенно непостижима.
Это признание было настолько трогательным, что оба мужчины ненадолго
умолкли. Затем трубач заговорил снова:
-- Этого никто не понимает, и менее всех моя жена. Она думает, что
любовь выражается лишь в том, что для вас не существует других женщин. Это
форменная чушь! Меня постоянно влечет к той или иной чужой женщине, но стоит
мне овладеть ею, какая-то мощная пружина отбрасывает меня от нее назад к
Камиле. Иногда мне кажется, что я ищу других женщин только ради этой
пружины, ради этого броска и восхитительного полета (полного нежности,
желания и смирения) к собственной жене, которую с каждой новой изменой люблю
все больше.
-- Получается, сестра Ружена была для вас лишь утверждением в
моногамной любви.
-- Да, -- сказал трубач. -- И весьма приятным утверждением. Ибо сестра
Ружена обладает особым очарованием, когда видишь ее впервые, однако ее
очарование с немалой для тебя пользой в течение двух часов целиком
исчерпывает себя; тебя уже ничто не влечет к продолжению этой связи, и
пружина мощно отбрасывает тебя в прекрасный обратный полет.
-- Милый друг, я вряд ли мог бы доказать на другом примере успешнее,
чем на вашем, сколь грешна преувеличенная любовь.
-- Я полагал, что любовь к жене -- единственное, что есть во мне
хорошего.
-- И вы ошибались. Ваша преувеличенная любовь к жене является не
искупительным противовесом вашего бессердечия, а его источником. Поскольку
ваша жена для вас все, остальные женщины для вас ничто, или, попросту
говоря, потаскухи. Но это великое кощунство и великое неуважение к
творениям Божьим. Милый друг, этот тип любви не что иное как ересь.
3
Бертлеф отодвинул в сторону пустую чашку, встал из-за стола и ушел в
ванную, откуда до Климы донесся звук текущей воды, а минутой позже голос
Бертлефа:
-- Вы полагаете, что человеку дано право умерщвлять зачатого ребенка?
Уже увидев изображенного бородача с нимбом, Клима несколько смутился.
Он помнил Бертлефа добродушным бонвиваном, и ему вовсе не приходило на ум,
что он человек верующий. И сейчас у него сжалось сердце -- он испугался, что
услышит нравоучения и его единственный оазис в пустыне этого городка
покроется песком. Приглушенным голосом он спросил:
-- Вы относитесь к тем, кто называет это убийством?
Бертлеф ответил не сразу. Затем вышел из ванной одетым в повседневный
костюм и тщательно причесанным.
-- Убийство -- слово, слишком отдающее электрическим стулом,-- сказал
он.-- Речь о другом. Видите ли, я думаю, что жизнь надо принимать во всех
ее проявлениях. Это первая заповедь еще до Десятословия. Все события в
руках Божьих. И мы ничего не ведаем об их завтрашней судьбе, иными словами,
я хочу сказать, что принимать жизнь во всех ее проявлениях означает
принимать непредвиденное. А ребенок -- это концентрация непредвиденного.
Ребенок -- сама непредвиденность. Вам не дано знать, что из него получится,
что он принесет вам, и именно потому вы должны принять его. Иначе вы живете
лишь вполовину, живете как человек, не умеющий плавать и плещущийся у
берега, тогда как настоящее море только там, где оно глубоко.
Трубач намекнул, что ребенок не его.
-- Допустим,-- сказал Бертлеф.-- Но искренне признайтесь и в том, что
вы столь же настойчиво уговаривали бы Ружену сделать аборт, будь ребенок
ваш. Вы делали бы это ради своей жены и грешной любви, какую к ней питаете.
-- Да, признаюсь, -- сказал трубач, -- я уговаривал бы ее сделать
аборт при любых обстоятельствах.
Бертлеф стоял, прислонясь к косяку двери, ведущей в ванную, и улыбался.
-- Я понимаю вас и не собираюсь переубеждать. Я слишком стар для того,
чтобы стремиться исправить мир. Я сказал вам, что думаю, и все тут.
Я останусь вашим другом, хотя вы и будете поступать вопреки моим
убеждениям, и постараюсь помочь вам даже при моем несогласии с вами.
Трубач взглянул на Бертлефа, изрекшего последнюю фразу бархатным
голосом мудрого проповедника. Он казался ему величественным. Похоже было,
что все сказанное Бертлефом может стать легендой, притчей, примером, главой
из некоего современного Евангелия. Трубачу хотелось (мы поймем его, он был
взволнован и склонен к преувеличенным жестам) отвесить ему глубокий поклон.
-- Я помогу вам по мере возможностей, -- продолжал Бертлеф. -- Сейчас
мы зайдем к моему другу главному врачу Шкрете, который ради вас позаботится
о медицинской стороне дела. Однако скажите мне, как вы хотите принудить
Ружену к решению, которому она противится?
4
Трубач изложил свой план, и Бертлеф сказал: -- Это напоминает мне
историю, случившуюся со мной во времена моей авантюрной молодости, когда я
работал в порту докером. Завтрак нам разносила девушка с необычайно добрым
сердцем, не умевшая никому ни в чем отказать. Но за такую доброту сердца (и
тела) мужчины, как правило, платили скорее грубостью, чем благодарностью,
так что я был единственным, кто относился к ней с почтительной нежностью,
хотя как раз у меня с ней ничего и
не было. Моя нежность привела к тому, что она влюбилась в меня. Если бы
я в конце концов не переспал с ней, я унизил бы ее и причинил бы ей боль. Но
случилось это один-единственный раз, и я тут же объяснил ей, что
по-прежнему сохраню к ней самое нежное чувство, но любовниками мы не будем.
Она расплакалась, убежала, перестала со мной здороваться и еще откровеннее
стала отдаваться другим. Спустя два месяца она объявила мне, что беременна
от меня.
-- Значит, вы были в таком же положении! -- воскликнул трубач.
-- О, друг мой, -- сказал Бертлеф, -- неужто вы не знаете, что
происходящее с вами -- история всех мужчин на свете?
-- И как же вы поступили?
-- Я вел себя так же, как собираетесь вести себя вы, с одной только
разницей. Вы собираетесь разыгрывать перед Руженой любовь, тогда как я
действительно любил ту несчастную девушку, всеми униженную и обиженную,
которая впервые познала со мной, что такое нежность, и не хочет лишиться ее.
Я понимал, что