Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Кундера Милан. Вальс на прощание -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  -
и с длинными шестами сливались в его сознании с тюремными надзирателями, следователями и доносчиками, приглядывающими за тем, не за­водит ли сосед в магазине политические раз­говоры. Что толкало людей к их прискорбной деятельности? Злоба? Бесспорно, но и жажда порядка. Ибо жажда порядка -- это желание пре­вратить человеческий мир в мир неорганичес­кий, где все налажено, все действует, подчиня­ясь надличностному уставу. Жажда порядка есть одновременно и жажда смерти, ибо жизнь -- из­вечное нарушение порядка. Или можно сказать иначе: жажда порядка являет собой добродетель­ный предлог, с помощью которого ненависть к людям прощает себе свои бесчинства. Затем он вспомнил светловолосую девушку, не желавшую пропустить его с собакой в Рич­монд, и почувствовал к ней болезненную непри­язнь. Старики с шестами не вызывали в нем отвращения, тех он хорошо знал, тех учитывал, никогда не сомневаясь в том, что они сущест­вуют и должны существовать и что всегда будут его преследовать. Но эта девушка... вот где был источник его вечного поражения. Красивая, она появилась на сцене отнюдь не в виде преследо­вателя, а как зритель, полностью поглощенный зрелищем и отождествившийся с теми, кто пре­следует. Якуб всегда приходил в ужас от того, что такие зрители безоглядно готовы придер­жать для палача жертву. Ибо палач с течением времени стал по-соседски близкой фигурой, то­гда как от преследуемого попахивает чем-то арис­тократическим. Душа толпы, которая когда-то, возможно, отождествлялась с преследуемыми убогими, теперь отождествляется с убогостью преследователей. Ибо охота на человека в на­шем веке стала охотой на привилегированных: на тех, кто читает книги или имеет собаку. Он чувствовал под рукой теплое собачье тело и говорил себе, что эта светловолосая девушка явилась затем, чтобы таинственным намеком опо­вестить его, что в этой стране он никогда не будет любим и что она, посланец народа, всегда с готов­ностью придержит его для тех, кто станет протя­гивать к нему шест с проволочной петлей. Он об­нял пса и привлек к себе. Мелькнула мысль, что он не может бросить его здесь на произвол судь­бы, что должен увезти его из этой страны, как па­мять о преследованиях, как одного из тех, кто уце­лел. И он представил, что прячет здесь у себя это­го веселого песика, словно гонимого, убегающего от полиции человека; это рассмешило его. Раздался стук в дверь, и в комнату вошел Шкрета: -- Наконец-то ты дома. Ищу тебя целый день. Где ты бродишь? -- Я был с Ольгой, а потом... -- Он хотел бы­ло рассказать ему историю с собакой, но Шкрета прервал его: -- Я это и предполагал. Так тратить время, когда надо обсудить столько вещей. Я уже ска­зал Бертлефу, что ты здесь, и попросил его при­гласить нас к себе. В эту минуту пес спрыгнул с дивана, подо­шел к доктору, встал на задние лапы, а передние положил ему на грудь. Шкрета потрепал пса по шее и, как бы ничему не удивляясь, сказал: -- Ну ладно, Бобеш, ладно, ты хороший... -- Его зовут Бобеш? -- Да, Бобеш, -- подтвердил Шкрета и объ­яснил, что пес принадлежит владельцам лесного трактира неподалеку от курорта; пса тут знает каждый, он частенько сюда захаживает. Пес понял, что речь идет о нем, и обрадовал­ся. Виляя хвостом, он норовил лизнуть Шкрету в лицо. Доктор Шкрета сказал: -- Ты отличный психолог. Сегодня ты дол­жен как следует прощупать его. А то я не знаю, как и подступиться к нему. У меня на него боль­шие виды. -- В смысле этих иконок? -- Иконки -- ерунда,-- сказал Шкрета.-- Речь идет о более важных делах. Хочу, чтобы он усы­новил меня. -- Усыновил? -- Вот именно. Для меня это дело жизни. Если стану его сыном, автоматически получу американское гражданство. -- Ты хочешь эмигрировать? -- Нет. Я провожу здесь серьезные опыты и не хочу их прерывать. Об этом тоже собираюсь сегодня потолковать с тобой, потому что для них ты мне понадобишься. Но с американским пас­портом я смогу свободно передвигаться по всему миру. Иначе простому человеку отсюда никуда не выбраться. А я мечтаю побывать в Исландии. -- Почему именно в Исландии? -- Нигде лучше не ловятся лососи, -- ска­зал Шкрета и продолжал: -- Сложность за- ключается лишь в том, что Бертлеф не на­столько старше меня, чтобы быть моим отцом. Придется объяснить ему, что юридический статус приемного отца -- нечто совершенно иное, чем статус отца настоящего, и что тео­ретически он мог бы меня усыновить, даже будь он моложе меня. Он, пожалуй, поймет меня, но у него очень молодая жена. Моя па­циентка. Послезавтра она приезжает сюда. Я послал Зузи в столицу, чтобы встретить ее в аэропорту. -- Зузи знает о твоем плане? -- Конечно. Я попросил ее любой ценой рас­положить к себе свою будущую свекровь. -- А как американец относится к этому? Что он говорит? -- В том-то и вся загвоздка. Этот малый ни до чего не может додуматься сам. Поэтому мне нужно, чтобы ты прощупал его и посоветовал, как мне к нему подкатиться. Шкрета, взглянув на часы, заявил, что Бер­тлеф уже ждет их. -- А как быть с Бобешом? -- Но как получилось, что он у тебя? Якуб рассказал приятелю, как спас собаке жизнь, но тот был погружен в свои мысли и слушал его вполуха. Когда Якуб кончил, Шкре­та сказал: -- Пани трактирщица -- моя пациентка. Два года назад она родила прекрасного ребятенка. Бобеша они очень любят, и тебе придется завтра отвести его к ним. А пока дадим ему снотвор­ное, чтобы он не докучал нам. Он вытащил из кармана тюбик с таблетками. Притянул к себе пса, открыл ему пасть и вбро­сил таблетку в горло. -- Через минуту он сладко уснет, -- сказал Шкрета и вышел с Якубом из комнаты. 9 Бертлеф приветствовал обоих гостей. Якуб, оглядев помещение, подошел к картине, на ко­торой был изображен бородатый святой. -- Я слышал, что вы рисуете, -- сказал он Бертлефу. -- Да, -- ответил Бертлеф. -- Это святой Ла­зарь, мой патрон. -- Почему вы сделали сияние голубым? -- удивился Якуб. -- Мне приятно, что вы об этом спрашивае­те. Люди обычно смотрят на картину и совер­шенно не вникают в то, что видят. Сияние я сделал голубым, потому что оно на самом деле голубое. Якуб вновь удивился, а Бертлеф продолжал: -- Люди, привязанные к Богу особенно силь­ной любовью, вознаграждены святой радостью, которая разливается по их душам и исходит из них наружу. Свет этой божественной радости спокойный и тихий и имеет цвет небесной ла­зури. -- Постойте, -- прервал его Якуб, -- вы пола­гаете, что сияние -- нечто большее, чем только изобразительный символ? -- Несомненно, -- сказал Бертлеф. -- Однако не стоит представлять себе, что головы святых источают его непрерывно и что святые ходят по свету, как марширующие фонари. Ничуть не бы­вало. Лишь в определенные минуты большой внутренней радости из них изливается голу­боватое сияние. В первые века после смерти Иисуса, когда было много святых и много тех, кто знал их близко, в цвете сияния никто не сомневался -- на всех картинах и фресках того времени вы увидите его голубым. Лишь с пятого столетия художники начинают изображать его другими цветами, скажем, оранжевым или жел­тым. В период готики оно уже исключительно золотое. Это было более декоративно и лучше выражало мирскую мощь и славу церкви. Но настоящее сияние походило на это ничуть не больше, чем тогдашняя церковь на первоначаль­ное христианство. -- Я этого не знал, -- сказал Якуб. Бертлеф, подойдя тем временем к шкафчику с алкоголь­ными напитками, стал обсуждать с гостями, ка­кой бутылке отдать предпочтение. Наливая за­тем в три рюмки коньяку, он обратился к док­тору Шкрете: -- Надеюсь, вы не забудете о том незадачли­вом отце. Для меня это очень важно. Шкрета заверил Бертлефа, что все благопо­лучно кончится, и Якуб спросил, о чем речь. Получив объяснение (надо оценить благород­ный такт обоих мужчин: даже Якубу они не назвали имени отца), он проявил к незнакомцу, зачавшему ребенка, большое сочувствие: -- Кто из нас не пережил подобных мук! Это одно из великих испытаний. Тех, кто не выстоит в нем и станет отцом вопреки своей воле, ждет пожизненный крах. Впоследствии они становят­ся злобными, как все проигравшие люди, и же­лают такой же участи всем остальным. -- Друг мой! -- воскликнул Бертлеф. -- И это вы говорите счастливому отцу! Если вы задержи­тесь здесь еще дня на два, на три, вы увидите мо­его прекрасного сына и откажетесь от того, что вы только что сказали. -- Не откажусь, -- возразил Якуб, -- ибо вы стали отцом не вопреки своей воле! -- Слава Всевышнему, нет. Я отец по воле своей и по воле доктора Шкреты. Доктор Шкрета удовлетворенно подтвердил его слова и заметил, что у него иной взгляд на отцовство, чем у Якуба, о чем, кстати, свиде­тельствует и беременность его дорогой Зузи. -- Единственное, -- добавил он, -- что вселяет в меня некоторый скепсис в отношении деторожде­ния, так это неразумный выбор родителей. Уму не­постижимо, как это уроды отваживаются размно­жаться. Они, верно, думают, что бремя уродства станет легче, если им поделиться с потомством. Бертлеф назвал точку зрения Шкреты эсте­тическим расизмом: -- Нельзя забывать, что не только Сократ был уродом, но и многие знаменитые любовницы не отличались телесным совершенством. Эстети­ческий расизм едва ли не всегда является прояв­лением неопытности. Те, что не слишком глубо­ко проникли в мир любовных радостей, могут судить о женщинах лишь по внешнему виду. Но те, что по-настоящему познали их, понимают, что глаза способны приоткрыть лишь малую то­лику того, чем женщина может одарить нас. Ко­гда Бог призвал человечество любить и размно­жаться, он принимал во внимание, пан доктор, и уродливых, и красивых. Впрочем, я убежден, что эстетический критерий от дьявола, а не от Бога. В раю уродство и красота не различались. Затем в дискуссию вмешался Якуб и сказал, что в его нежелании размножаться эстетические доводы не играют никакой роли: -- Я мог бы привести с десяток доводов, по­чему не следует становиться отцом. -- Говорите, мне любопытно, -- сказал Бер­тлеф. -- Прежде всего я не люблю материнства, -- сказал Якуб и задумался. -- Нынешний век ра­зоблачил все мифы. Детство давно уже не яв­ляет собой пору невинности. Фрейд обнаружил сексуальность у младенцев и поведал нам все об Эдипе. Одна Иокаста по-прежнему окутана тай­ной, и никто не решается сорвать с нее этот покров. Материнство -- последнее и наиболь­шее табу, но в нем скрывается и наибольшее проклятие. Нет сильнее привязанности, нежели привязанность матери к ребенку. Но эта привя­занность навсегда калечит душу ребенка и с взрослением сына уготавливает матери самую жестокую любовную муку, какая существует. Я утверждаю, что материнство -- проклятие, и не хочу его множить. -- Далее, -- сказал Бертлеф. -- Есть еще и другие причины, по которым я не хочу умножать число матерей, -- сказал Якуб в некотором смущении. -- Я люблю жен­ское тело и испытываю отвращение, представ­ляя себе, как любимая грудь превращается в ме­шок для молока. -- Далее, -- сказал Бертлеф. -- Пан доктор, несомненно, подтвердит нам, что к женщинам, лежащим в клинике после абор­та, врачи и сестры относятся значительно хуже, чем к роженицам, и не скрывают от них неко­торого презрения, хотя и сами, по крайней мере раз в жизни, не обходятся без подобной опера­ции. Однако это в них сильнее любых рассуж­дений, ибо культ размножения продиктован са­мой природой. Поэтому не ищите в призывах к увеличению популяции разумных аргументов. Вы полагаете, что в церковной морали, благослов­ляющей размножение, слышится глас Христа или что посредством коммунистической пропаганды деторождения с вами разговаривает Маркс? Из-за стремления к сохранению рода человечество вскоре задохнется на своей маленькой планете. Но призывы к увеличению популяции раздают­ся по-прежнему, и публика умильно льет слезы при виде кормящей матери или ухмыляющегося младенца. У меня это вызывает отвращение. Сто­ит представить себя склоненным с тупой улыб­кой над коляской, подобно миллионам прочих энтузиастов, мороз по коже подирает. -- Далее, -- сказал Бертлеф. -- И, конечно, нельзя не думать и о том, в какой мир ты посылаешь ребенка. В скором времени его отберет у меня школа и станет вбивать ему в голову всяческие бредни, против которых я сам тщетно боролся всю жизнь. При­кажете мне смотреть, как из моего отпрыска вырастает болван-конформист? Или привить ему свой образ мыслей и затем смотреть, как он несчастен, ибо вовлечен в те же конфликты, что и я? -- Далее, -- сказал Бертлеф. -- И, конечно, нельзя не думать и о себе. В этой стране дети наказуемы за непослушание родителей, а родители -- за непослушание де­тей. Сколько молодых людей были выброшены из школ потому, что их родители попали в не­милость! А сколько родителей смирились со сво­ей трусостью до конца дней, лишь бы не навре­дить детям! Кто здесь хочет сохранить хотя бы частицу свободы, не должен иметь детей, -- ска­зал Якуб и замолчал. -- Вам остается привести еще пять доводов, чтобы завершить ваши десять заповедей, -- ска­зал Бертлеф. -- Последний довод настолько значителен, что он стоит всех пяти, -- сказал Якуб. -- Родить ребенка -- значит выразить свое абсолютное со­гласие с человеком. Если у меня появился ре­бенок, то тем самым я как бы сказал: я родился, познал жизнь и убедился, что она настолько хороша, что заслуживает повторения. -- А для вас жизнь не была хороша? -- спро­сил Бертлеф. Якуб, стремясь быть точным, осторожно от­ветил: -- Знаю лишь, что я никогда не мог бы с полной убежденностью сказать: человек -- заме­чательное творение, и его следует умножать. -- Это оттого, что ты познал жизнь лишь с одной, причем наихудшей, стороны, -- сказал док­тор Шкрета. -- Ты никогда не умел жить. Ты всегда считал, что твой долг быть, как говорит­ся, у первоисточника, в самом эпицентре собы­тий. А что представляли собой эти твои собы­тия? Политику. Но политика -- это наименее существенная и наименее ценная сторона жиз­ни. Политика -- это грязная пена на реке, тогда как настоящая жизнь реки разыгрывается гораз­до глубже. Детородные способности женщины изучаются тысячелетиями. Это надежная и со­лидная история. И ей совершенно плевать, ка­кое нынче правительство у кормила. Я, натяги­вающий резиновую перчатку и исследующий нут­ро женщины, куда больше в эпицентре жизни, чем ты, чуть было не лишившийся ее в своих постоянных заботах о благе народа. Вместо того, чтобы защищаться, Якуб согла­сился с упреками друга, и поощренный таким образом доктор Шкрета продолжал: -- Архимед своими кругами, Микеланджело куском камня, Пастер своими опытами -- един­ственно они изменяли жизнь людей и творили подлинную историю, тогда как политики... -- Шкрета, помолчав, презрительно махнул рукой. -- Что "тогда как политики"? -- спросил Якуб и затем возразил: -- А я вот что скажу тебе. Если наука и искусство -- действительно подлинная арена истории, то политика, по сути, закрытая научная лаборатория, где производят­ся невиданные эксперименты над человеком. По­допытных людишек сбрасывают там в трюмы, затем вновь извлекают на сцену, прельщая их аплодисментами и устрашая петлей, предавая и принуждая к предательству. В этой лаборато­рии я работал лаборантом, но не раз бывал в ней и жертвой вивисекции. Бесспорно, я не со­здал никаких ценностей (равно как и никто из тех, кто работал там со мной), но я узнал лучше других, что такое человек. -- Я понимаю вас, -- сказал Бертлеф, -- и знаю эту лабораторию, хотя сам никогда не был в ней лаборантом, а всегда был лишь морской свин­кой. Война настигла меня в Германии. Женщи­на, которую я любил, выдала меня гестапо. К ней пришли и показали мою фотографию, на кото­рой я был в объятиях другой женщины. Ее это ранило, а как вам известно, любовь нередко об­ретает форму ненависти. Я отправился в тюрьму с таким чувством, что меня туда привела лю­бовь. Разве это не прекрасно -- очутиться в лапах гестапо и сознавать, что это, по сути, привиле­гия человека, которого слишком сильно любят? Якуб ответил: -- Что меня особенно отвращало в человеке, так это то, как его жестокость, низость и ограни­ченность умеют напяливать на себя лирическую маску. Она послала вас на смерть, воспринимая это как трепетное проявление раненой любви. А вы шли на виселицу ради ограниченной бабен­ки, исполненный сознания, что играете роль в трагедии, написанной для вас Шекспиром. -- После войны она со слезами пришла ко мне, -- продолжал Бертлеф, словно не слыша замечания Якуба. -- Я сказал ей: "Тебе нечего бояться. Бертлеф никогда не мстит". -- Видите ли, -- сказал Якуб,-- я часто думаю о царе Ироде. Вы знаете эту историю. Он якобы узнал, что родился будущий иудейский царь, и из страха лишиться трона приказал истребить всех младенцев. Я представляю себе Ирода иначе, хотя знаю, что это лишь игра воображения. По моему мнению, Ирод был образованный, умный и очень благородный царь, проработавший долго в лабо­ратории политики и понявший, что такое жизнь и что такое человек. Ирод понял, что человека не следовало создавать. Кстати, его сомнения не бы­ли уж так неуместны и грешны. Если я не ошиба­юсь, Господь тоже усомнился в человеке и увлек­ся мыслью перечеркнуть свое творение. -- Да,-- подтвердил Бертлеф,-- об этом сказа­но в шестой главе "Бытия": "Истреблю с лица зем­ли человеков, которых Я сотворил... ибо Я раска­ялся, что создал их". -- Но, возможно, это была лишь минута сла­бости Господа, ибо в конце концов он позволил Ною сохранить себя в своем ковчеге и начать историю человечества сызнова. Можем ли мы быть уверены, что Бог никогда не сожалел о своей слабости? Но сожалел он или не сожалел, делать было нечего. Бог не может ставить себя в смешное положение, постоянно меняя свои решения. А что если это был именно Он, кто вложил свою мысль в голову Ирода? Можем ли мы исключить это? Бертлеф, пожав плечами, ничего не ответил. -- Ирод был царь. Он отвечал не только за себя. Он не мог сказать себе, как я: пусть другие поступают, как хотят, я же размножаться не бу­ду. Ирод был царь и знал, что обязан решать не только за себя, но и за других, и он принял решение за весь род людской: человек плодить­ся не будет. И так началось избиение младен­цев. Случилось это не по столь низкому поводу, какой приписывает ему традиция. Иродом дви­гало самое что ни на есть благородное стремле­ние: высвободить наконец мир из когтей чело­века. -- Ваше толкование Ирода мне вполне нра­вится, -- сказал Бертлеф. -- Нравится настолько, что отныне я буду представлять себе избиение младенцев так же, как вы. Но не забывайте, что именно в то время, когда Ирод решил, что че­ловечество должно прекратить свое существова­ние, в Вифлееме родился мальчик, который из­бежал его ножа. И этот мальчик вырос и сказал людям, что существует лишь одно-единствен­ное, ради чего стоит жить: любить друг друга. Возможно, Ирод был более образован и опытен. Иисус, по существу, был юноша и многого о жизни не знал. Возможно, все его учение

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору