Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
...
Вскоре граммофон был выброшен на помойку. Вместо граммофонов появились
патефоны - тоже деревянные ящики, но не квадратные, а прямоугольные, чуть
побольше, обтянутые новомодным материалом - дерматином. Чаще - тисненой
клеенкой разных цветов, на выбор, и без трубы. Вернее, преобразовавшаяся,
изогнутая до неузнаваемости, уменьшенная в размерах труба пряталась внутри,
рядом с мотором. Часто мембрана, касалась изношенной иглой пластинки, как и
раньше, в граммофоне, тогда звучание его усиливалось параллельным шипением.
И иглы, и пластинки приходили в негодность быстро. И получалось:
Отвори, ори, ори, ори...
Надо было рукою подвинуть мембрану, чтобы услышать:
... потихоньку калитку,
и войди в тихий садик, как тень.
Появилось много пластинок с ариями классических произведений и
романсов:
Что день грядущий, щий, щий, щий...
Опять сдвиг мембраны:
...мне готовит?
Не обращая внимания на шипение, царапины и треск, - люди ходили друг к
другу - заводить, слушать, перекручивать пружинку, клепать, исправлять...
Патефон, как предмет роскоши, доступен был в нашем поселке далеко не всем.
И вот появилось, наконец, живое развлечение. Появился учитель танцев -
счетовод из Железноводска. Он собрал группу желающих и взялся обучать их
западным танцам. Западные входили тогда в моду, сбросив с себя
идеологические заслоны.
За привычными русскими, польками, краковяками, гопаками и цыганочками -
все на русский манер, - пришли фокстрот и танго, румба и чардаш, твист,
тустеп, австрийские польки и вальсы.
Каждый вечер в чьем-нибудь доме разучивали и танцевали все, кому не
лень. Танцевал весь поселок. Дети обезьянничали, копировали взрослых,
тренировались в школах на переменках, на улицах. Вечером их гоняли - и так
мало места. Счетовод раздражался, да и платить ему приходилось кое-как и по
секрету: собирали копейки да за билет из Железноводска с пересадкой в Бештау
и обратно. Игрушечные паровозики - кукушки тянули по аппендиксу узкоколейки
пару-тройку вагончиков Бештау-Железноводск.
Основные "па" вроде выучили, показывали друг другу. Кто-то серьезный,
сознательный, или у него не получалось с западными танцами, заявил в
сельсовет, что собираются группами по вечерам. Учитель с перепугу сбежал, а
все немножко и рады: не нужен он уже, научились, сами справимся. На самом
деле струхнули, но не из-за черных денег учителю танцев, а, как выразилась
сельсоветовская комиссия активистов, - "ночных группировок".
Чуть попритихло. ...
Но вскоре поселок тряхнуло высокой культурой. Была поставлена пьеса
советского драматурга Корнейчука "Платон Кречет". Главный герой успешно
произвел операцию дочери наркома и еще вырезал чиряк второму герою пьесы -
Бересту. Сам драматург в то время занимал высокий пост. Пьеса была совсем
новая, идейная, и ночные группировки больше не преследовались.
Поставил спектакль главный массовик-затейник дома отдыха - работник
культуры. Артисты - члены обслуживающего персонала Николаевского дома
отдыха.
Людям некуда было себя деть, электричество только-только входило в быт,
частые перебои в работе подстанции делали поселок глухим, как само кладбище,
керосин берегли, спать ложились с темнотой. Ничего чрезвычайного не
случалось: коллективизация прошла успешно, слабые и больные поумирали,
частный скот согнали в одну кучу, урановые разработки еще не начались,
курорты оживлялись в основном летом, голод, слава Богу, закончился, НЭП -
тоже. Сталинская конституция пришла в народ на ура! Страхи за уроки танцев
улеглись.
Люди стали опять собираться в тех же частных домах. Говорят, что свято
место пусто не бывает. Может быть, и не столько из любви к искусству, а
скорее, как еще одно из средств общения, теперь стали собираться чуть не
ежедневно на целые вечера репетировать пьесу. Детвора крутилась тут же. На
ребят цыкали, но на этот раз не гнали: жалко, что ли? Наоборот, пусть
смотрят культуру.
Выяснилось, что на роль дочери Береста - Майки - нет артистки.
Пригласили меня, как артистку со стажем... Моя слава в поселке, благодаря
Иосифу Виссарионовичу, пылала ярким пламенем.
Я заработала ее отнюдь не ленинградскими декламациями декадентских
стихов по просьбам моей оригинальной тетушки, а важным выступлением в честь
Сталинской Конституции, провозглашенной на днях.
Меня вызвали в учительскую, и сам директор школы, толстый Дигель,
пришел в наше начальное здание. И сказал, что я должна ехать в сопровождении
моей учительницы, Нины Павловны, в Пятигорск. Уроков не будет - это большой
праздник страны. Билеты - туда и обратно - за счет школы, а там будет
угощение для городских властей и для выступающих.
Я испугалась сначала, но когда прочитала лист с моей речью, которую при
мне писал завуч - тонкий Мартин, а толстый Дигель прочел, что-то убавил,
потом подписал и шлепнул на свою подпись для надежности штамп школы, я
успокоилась и запомнила всю свою речь до конца. Толстый Дигель сказал:
-Нашу школу выбрали, потому что она особенная, она немецкая.
-Но она же по-русски?
-Так надо. Иди, Вера, и учи, так надо, - добавил тонкий Мартын.
Я ничего не поняла из его объяснения. А про себя подумала: "Почему
тогда меня, а не немецкую девочку назначили на такое ответственное дело?
Опять потому что "она из Ленинграда"?
В площадь Анджеевского вливалась людская река - бурлила, ворочалась,
загустевала вокруг грузовиковой квадратной сцены. Сцена трепыхалась и
скрипела. Учительницу оттеснили, потому что меня схватил за руку и потянул
взрослый мальчик с блестящими значками на помятом лацкане серого пиджака. Он
протискивал меня к деревянной лесенке, приставленной к грузовику. Она
пошатывалась в такт сцене.
Мы не опоздали. Просто было много людей, и уже шли короткие речи по
радио. Взрослый мальчик тянул меня, я все время отцеплялась, тогда он
поворачивался, и я могла видеть его значки - и комсомольский, значки
притягивали пестротой и блеском. И еще красивый шелковый галстук в его
руках.
После каждой речи гремел духовой оркестр.
Я уже поднялась, стояла в толпе ожидающих в очереди выступления
взрослых, потихоньку тряслась от холода и смотрела вверх: большие красные
флаги, с золотом, по углам как флагманы, неуязвимые ветрам, на четырех
массивных шестах чуть-чуть шевелились тоже в такт всей сцене, а маленькие
флажки, разноцветные, прикрепленные крест-накрест веревочками над ними
барахтались, пытаясь вырваться в ветер.
Взрослый мальчик, прижимая к груди яркий пионерский галстук, подтянул
меня к трибуне. Там меня подхватил человек и вставил внутрь.
Трубил оркестр.
Из трибунного пенала я никого и ничего не увидела. Только микрофон. Он
- большеклювый - маячил вверху на тонком шесте, как длинноногая цапля, и я
автоматически прижалась к боковой стенке пенала, боясь, что он сейчас клюнет
меня в голову.
Тот человек, который вставил меня в трибуну, пошарив рукою, вытащил
меня и поставил рядом. Он попытался снизить микрофонную ножку. Микрофон стал
раскачиваться, заурчал, но не двинулся ни вниз, ни с места.
Кто-то догадался поставить меня на табурет, поближе к микрофону.
Микрофон заурчал громче и начал не моим голосом:
-Товарищи дорогие, товарищи наши старшие! Да здравствует Сталинская
Конституция! Мы, дети Сталинской Конституции, будем жить и учиться еще
лучше. Спасибо за счастливое детство нашему вождю и учителю, другу советских
детей товарищу Сталину Ив... Ив... - надо было сказать, я знала -
"Виссарионовичу", а так волновалась, торопилась и кричала, потому что
передавали на весь Пятигорск, и у меня как-то получилось: "Всреоновичу". И
тогда я заорала еще раз, еще громче: "За счастливое детство. Ура!".
Все кричали и прыгали. Людская река вот-вот выйдет из берегов, как в
наводнение. Человек, который держал меня, протянул мне бумажные цветы, нас
сфотографировали, и меня спустили с табуретки. А я заплакала. Потому что
Нина Павловна стояла совсем близко и сказала:
-Что же ты, Верочка, не выговорила правильно имя-отчество нашего вождя?
Столько репетировали.
Я готова была провалиться сквозь землю, но тот мужчина подхватил меня
на руки, оборвав ее:
-Молодец, девочка, смелая ты! - И, повернувшись к учительнице, - Что
вы, в самом деле, антисоветскую провокацию устраиваете, это радио шипело. -
Учительница испугалась, "всосалась", замолчала и спряталась в толпе..
А тот взрослый мальчик с пионерским галстуком, который тащил меня
сквозь толпу, подбежал и сказал:
-Так вышло, извини, надо было галстук тебе надеть. Не сфотографировали
- опоздал, такое задание, влетит мне теперь по уши! Возьми.
-У меня свой наглаженный и узел правильный.
-Возьми, возьми, а то мне попадет.
Я не поняла, что пионерский галстук в его руке предназначался мне, и
помотала головой.
-Он шелковый и со значком - три пламени. Возьми и носи. Вырастишь-
комсомолкой станешь, как я.
Пьеса "Платон Кречет" шла на сцене кирхи. Были даже взрослые. Говорили,
что я "справилась" с ролью. Перевоплощаться было не нужно: там советская
девчонка, здесь - советская девчонка. Никто не интересовался и не понимал,
что мне это совершенно не трудно, ни в пьесе, ни в жизни. Да еще и потому,
что все заранее известно. Я не поняла, зачем была в этой пьесе придумана
роль для девочки - как говорят, - "пришей, пристебай - держись, не
оторвись". Так же, как и чирей у председателя Береста. В моей роли никакого
смысла не было, и никакой мысли вообще не проскользнуло. А стихи там -
"Барабаны эпохи", кажется, Туранской: "...барабаны бьют, пионеры с песней
организованно по улице идут, идут" - были тоже не для меня. Я с папиной
помощью к этому времени знала наизусть "Полтаву" и "Медного всадника",
"Слепую сердца мудрость", "Сероглазого короля" и много других замечательных
вещей.
Просто мне хотелось движения, а движение я видела в общении со
взрослыми, потому и согласилась. И еще правда, немножко потому, что хотелось
глупостей - "в актрисы"....
Взрослые оказались серыми, как сама мизерная жизнь поселка. В итоге
драмкружок после нескольких любовных треугольников и семейных скандалов на
весь поселок распался. И никаких других развлечений на сцене кирхи-клуба у
взрослых не предвиделось.
Зато отличились школьники младших классов. Особенно я.
К очередному празднику Международного женского дня школьный драмкружок
поставил пьесу. Искали чисто женскую, и в итоге переделали пьесу
среднеазиатского автора, отличавшуюся от оригинала лишь русским языком,
русскими именами и нарядами, под названием "Три эпохи". В пьесе оказались
действительно только "женские роли". Меня решили сделать героиней сразу всех
трех эпох.
Эта постановка в программе школьного концерта также шла на подмостках
кирхи-клуба. Был выходной день, да еще день весенний, а не ночь без света. У
народного клуба-кирхи собрались и взрослые. Женщины даже принярядились. На
деревенских домиках вывесили бумажные флажки, самодельные цветы, ну и, у
кого были, красные флаги. Их аккуратно вывешивали в поселке на все советские
праздники. Однажды случилось и на Пасху. Потом быстро убрали.
В "Трех эпохах" говорилось о том, что в "эпоху рабства" жили бедные
рабыни в лохмотьях, и жили их злые и богатые хозяйки - рабовладелицы в
нарядах.
Я должна была изображать рабу, но должна была не хотеть ею быть, и меня
за это должна была бить и таскать за волосы моя школьная подруга Валя
Запольская. Она подходила под роль: старше меня, - толстая и кривая - один
глаз выше другого. Не очень, правда, больно бить, а так, взять за волосы и
замахнуться, ну, шлепнуть раз- другой для виду.
В "эпоху эксплуатации" человека человеком я значит, должна была быть
соответственно прислугой у барыни и тоже худая такая, бледная, изможденная,
должна была быть мрачной и почему-то в грязном фартуке, ну и в косынке, чтоб
волос густых пушистых не было видно. Должна была шнуровать башмачок на
барской ноге - так она по пьесе заставляла. И, естественно, я должна была
этому сопротивляться. Как, ну как? Медлить? Вставлять не в ту дырку, в какую
надо, шнурок? Запутывать? Рвать? За это барыня Валя грозилась в пьесе
отправить меня на скотный двор.
Здесь происходила маленькая накладка. Я никак не могла справиться с
ролью. Как я ни любила театр, но животных любила куда больше. Просто обожала
всех и всегда. А на скотном дворе - там козы, поросята, жеребята -
смышленые, добрые, искренние.
Я и с поросятами дружила, даже ночевала в бабушки Олином в поросятнике
- домик такой специально был построен во дворе. Я отпрашивалась у бабушки
туда с подружкой спать, пока там не было поросят. Бабушка разрешала. Я и
жеребят чистила и кормила - наша школа шефствовала над колхозом "Октобер
функе". Младшим не доверяли ничего ответственного, но я любую грязную работу
выполняла, - как на праздник шла.
На репетиции, как представлю скотный двор, так и засмеюсь, вместо
протеста. Еле-еле привыкла к этому эпизоду и почему его не заменили?
Но было третье, завершающее действие. И здесь я "отыгралась", как надо.
В третьей - советской, нашей родной эпохе, моя подруга по классу и в пьесе
начала мною, было, командовать. По пьесе я сначала не поняла - думала,
помогу, все выполняла за нее, но потом, "прозрев", проанализировав, должна
была возразить и объяснить ей спокойно: так, мол, и так "подруга, ты не
права". А потом, на классном собрании должна была выступить, открыто и
по-товарищески, по-пионерски покритиковать ее и добавить, что в нашу
советскую эпоху никто никого не эксплуатирует, все работают одинаково и поют
все одинаково, хором, одни и те же песни. Потому мы так одинаково
замечательно и дружно живем.
Расходились довольные, веселые. Взрослые не трогали, давали отдохнуть
тактично, как настоящей артистке. Хваленый гул разносился под сводами кирхи
и подпитывал общее возбуждение.
Праздник длился до вечера и закончился угощением артистов пряниками и
чаем с конфетами в фантиках.
Я возвращалась тутовой аллейкой, уже в темноте, после уборки декораций
и костюмов. Электричества еще не дали, и лишь желтый тусклый огонек
миниатюрного окошка иногда просвечивал по дороге сквозь узорчатые оголенные
ветки деревьев, да на переезде - семафор. Небо было закутано ватным одеялом
туч, редкие капли мешались с умирающими снежинками. Шла я с тюком
тряпок-костюмов и думала: "Почему мы живем в разных местах? Мама на Волхове,
папа в Ленинграде, а я у бабушки. А на самом деле - не у нее, бабушка сама
живет в большой семье более любимой старшей дочери. И хотя бабушка думает,
что она хозяйка, я несмотря на это чувствую себя бедной родственницей,
падчерицей, золушкой в этой чужой семье.
После смерти дедушки теткин второй муж поселился в его доме и стал
наводить в нем свой порядок. Меня пытался выжить: заставлял чистить его
ботинки; выхватывал мою тарелку с супом, если видел, что я ела при нем;
выгонял на улицу и не пускал ночевать. Бабушка выручала: снова наливала суп
и выносила его во двор, чтоб я поела; сама бралась чистить его обувь;
впускала меня потихоньку, когда новый муж засыпал в единственной нашей
отдельной комнате. Тетя - бессильная, слабая женщина - неспособна была
сопротивляться. Она все видела, но подчинялась, как защитница-ровесница.
И все это от моей далекой мамы скрывалось.
И мама даже не видела, как я выступала.
Почему?
Рядом с бабушкиным домом находится детский дом, там живут дети, у
которых нет родителей. Я часто ловлю их грустные улыбки. Они щедрые на
чувства. Но в глазах счастья не видно.
А я все время притворяюсь, что счастливая, что у меня есть родители.
Это же неправда! Я люблю бабушку Олю, но я хочу маму! Мама такая красивая! В
первом классе, в Луге я прожила целую жизнь с мамой - и все равно - без мамы
по жизни. И во втором классе, в Ленинграде, я жила с тетей Люсей, а не с
мамой, потому что мама часто уезжала или поздно приходила; потом снова на
Кавказе, в бабушкином доме, где бабушка меня любила, а тетина семья любила
не меня. Потом в деревне Званке на реке Волхов; я училась в пятом, в городе
Волховстрое, и рано-рано, совсем полярной ночью, пересекала одна
шестикилометровое брюквенное поле, - всегда боялась его, темного и долгого.
Везде и везде мне завидовали все, и большие, и маленькие, и дети и учителя,
и знакомые, и чужие -завидовали, что у меня такая красивая мама.
Я робела перед ее красотой, перед ее необъяснимым одиночеством, и
никогда ни в чем не возразила, чтобы ей казалось, что она всегда права, а то
могла бы ее красота угаснуть. Я знаю: красота от огорчений угасает.
К красоте ничего не надо прибавлять. Только не спугнуть. Чувствовала,
что красота - это прикосновение к благостному, к высшему. Я берегла мамину
красоту, потому что мама была - красота, а больше я не знала про маму
ничего. Боялась знать, мне бы на нее только смотреть, мне бы хватило. А ее
все не было...? Вопрос у нее
Почему у меня нет мамы? Ну, папа, теперь я уже большая, знаю, живет
тайно. Он нигде не прописан, а говорят, это обязательно для закона надо,
чтоб всех людей учитывать. Ему от этого сиро и холодно. У него от этого
грустный взгляд.
Он военный инженер, и я горжусь этим. В душе. Ведь мало у кого из ребят
отец военный инженер. И какие стихи сочиняет! Сам!
Бабушка шепчет:
-Папа твой боится жить где-нибудь долго, потому что могут придти и
забрать его.
-Кто может? Почему? Куда?
Я стараюсь и не могу понять. Мой папа тихий, он любит меня, он никогда
никого не обижает, почему и куда его могут забрать?
А бабушка шепчет:
-Он дворянского происхождения и какого-то княжеского рода. Потому что
его мама - дочь настоящей грузинской княгини с фамилией на русский манер, я
запомнила - Авалова. И Костя поэтому был царским офицером. И папа у него -
большой военный начальник!
-Ну и что, что княгиня, или там - княжна? - это я так возражаю бабушке,
а самой жутко, как ночью одной на кладбище.
Особенно страшные слова "княжеский" и "царский". А сейчас, после пьесы
иду и думаю: какое несчастье, что мне так не повезло с папой, надо же, даже
рассказать нельзя про такое... что он внук настоящей княгини и царский сам
офицер, хоть и бывший. Что делать?
И в следующий раз я усерднее выступаю в "Трех эпохах", чтобы что-то
скрыть, смыть моим усердием позорное прозвище с моего папы. А почему
позорное? Не понимаю. И мучаюсь от этого.
И в первой эпохе я нарочно злю свою подругу свинской гримасой: высунула
язык и оттянула нижнее веко глаза пальцами, чтобы Валя на самом деле
обозлилась и посильнее схватила меня за косички и накрутила бы их на свою
рабовладельческую руку, и потаскала бы меня по полу, и отлупила бы так, чтоб
мне и правда было больно.
А во вторую эпоху, когда я зашнуровывала ботинок у "барыни", то
ущипнула ее за ногу как следует, по-настоящему, а не по пьесе. Она
взбесилась, подпрыгнула и наорала на меня, что выгонит со двора и пустит по
миру. В зале мне хлопали громко, свистели, подбадривали, а назавтра она со
мной не разговаривала. Тоже не по пьесе. А я общалась.
А в третьей эпохе, когда моя подруга- товари