Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
олько для них я здесь, несомненно,
существовал как мужчина. Между нами пробегал электрический ток, они
старались не встречаться со мной глазами, и, когда они давали мне
распоряжения, их высокие голоса поднимались еще на полтона.
Особенно я любил сестру из "Корелли III", с которой чаще всего имел
дело. Звали ее сестра Пиддинхем, а среди санитарок она ходила под кличкой
Пидди. Ей было лет пятьдесят, не меньше, и она, вероятно, уже давно начала
красить свои длинные седые волосы в черный цвет. Пока я работал в кухне,
меня неотступно преследовали ее глаза и голос, отточенные словесной войной
и профессиональной привычкой окидывать людей критическим взглядом. Это
всегдашнее ее желание ко мне придраться даже сближало нас до известной
степени; я был бы рад доставить ей какое-нибудь неожиданное удовольствие,
например, поднести ей букет цветов, но я знал, что с нее станется
истолковать это как проявление чувства превосходства и возненавидеть меня.
К печальной тайне ее жизни я испытывал уважение, граничащее с ужасом. А
больше я из больничного персонала ни с кем не сталкивался, если не считать
мужчины по фамилии Стич (он жил при больнице на правах некоего
обер-санитара, был очень глуп и от души меня ненавидел) да нескольких
уборщиц, пребывавших на разных ступенях кретинизма.
Когда наступал перерыв на завтрак, я накупал сандвичей в буфете при
главной кухне и шел за Марсом. Иногда я мельком видел Дэйва, у которого
все еще не стерлось с лица изумление, появившееся, когда я рассказал ему о
своей работе, и я говорил себе, что стоило все это затеять хотя бы для
того, чтобы преподнести Дэйву такой сюрприз. Потом я возвращался с Марсом
в садик при "Корелли I" и съедал свои сандвичи. Садик этот представлял
собой длинную ровную лужайку с двумя рядами вишневых деревьев. Что это
вишни, я знал потому, что санитарки вечно ахали, как тут красиво весной. Я
усаживался на траве под деревом, Марс носился вокруг меня, уделяя внимание
то одному, то другому деревцу, а молоденькие санитарки окружали меня, как
лесные нимфы, поддразнивали, уверяя, что я похож на колдуна, когда вот так
сижу под деревом, скрестив ноги, они на все лады восхищались Марсом и
защищали меня от Стича, который был бы рад вообще запретить мне приводить
Марса в больничный садик. Я любил эти минуты.
Только во второй половине дня мне удавалось наконец хоть одним глазком
увидеть больных. Этого я дожидался с самого утра. В моем представлении
больница по мере удаления от больных все больше теряла свою реальность.
Больные были центром, по отношению к которому все остальное являлось
периферией. В "Корелли" клали только мужчин с различными травмами головы.
У одних было сотрясение мозга, осложненное или не осложненное трещиной в
черепе, у других - более таинственные увечья. Они лежали в своих тюрбанах
из белых бинтов и глазами, суженными от головной боли, следили, как я мою
полы, я испытывал к ним благоговейное сострадание, как индус - к
священному животному. Мне хотелось поговорить с ними, раза два я даже
делал попытки, но какая-нибудь из сестер неизменно их пресекала. Санитарам
разговаривать с больными не полагалось.
Чувству благоговения, которое вызывали во мне больные, способствовало
еще и то, что, хотя я весь день был так близко от них, я никогда не видел
их, кроме как в те часы, когда они, полные достоинства, лежали в молчании
и одиночестве, праздно сложив руки и тайно общаясь со своей болью. Что в
другие часы их умывают и кормят, подают им судна и снимают с обритых голов
кровавые, пропитанные гноем бинты - это я знал по рассказам сестер, по
грязным тарелкам и другим, менее аппетитным предметам, которые входили в
сферу моей деятельности. Когда в палатах священнодействовали врачи и
сестры, двери закрывались и на них вывешивали дощечки, строго
предупреждавшие: "Не входить". Лишь изредка встречал я в коридоре
больного, которого везли на каталке из палаты или в палату; едва заслышав
приглушенный шум резиновых колес на линолеуме, я старался выглянуть в
коридор; иногда мне удавалось на минуту увидеть нового пациента, и его
забинтованная голова и лицо, еще хранившее удивление, принесенное из
внешнего мира, убеждали меня в том, что пациенты в конечном счете такие же
люди, как и я.
После уборки палат в моей работе наступал перерыв, я удалялся в свой
чуланчик, где едва хватало места, чтобы сесть, и там при свете тусклой
лампочки просматривал вечерние газеты. Окна в чуланчике не было, а
поскольку стены его были сплошь завешаны пиджаками и пальто, он напоминал
платяной шкаф. Это меня не смущало: внутренность платяных шкафов с детства
имеет для меня притягательную силу, очевидно по причинам, известным
психоаналитикам. А вот тусклый свет мне определенно не нравился, и на
второй же день я ввернул лампочку посильнее, приобретенную за собственный
счет; однако на третий день Стич ее конфисковал и заменил прежней. Пока я
сидел там, углубившись в "Ивнинг стандард", смутные звуки внешнего мира
долетали до меня, как шум битвы, далекой и давней. В газетах часто
мелькала фамилия Лефти; однажды ему была посвящена целая передовица,
написанная с таким расчетом, чтобы создать впечатление, будто этот человек
- серьезная угроза общественному порядку и одновременно мелкий уличный
агитатор, недостойный даже презрения. Я прочел также, что через день или
два независимые социалисты организуют в Западном Лондоне грандиозный
митинг, - по этому поводу редактор и призывал патрициев одновременно к
пренебрежению и решительным мерам. Гомер К.Прингсхейм устроил в Лондоне
пресс-конференцию, на которой заявил, что английская и американская
кинематографии могут многому друг у друга поучиться, а затем отбыл на
Итальянскую Ривьеру. Другие фамилии, которые я искал, мне пока не
попадались.
Этот час я тоже любил. Усталость сочеталась к этому времени с другим
ощущением, дотоле мне почти незнакомым, - что я что-то _сделал_. После той
умственной работы, какой я до сих пор занимался, у меня всегда оставалось
такое чувство, будто я не достиг ничего: оглядываешься потом на свою
работу, а она просвечивает, как пустая шелуха; но объясняется ли это
характером умственной работы как таковой, или же тем, что я сам никуда не
гожусь, - этого я никогда не мог решить. Когда утрачиваешь живую связь с
той идеей, что содержится в работе, сама работа кажется в лучшем случае
сухой, а в худшем - омерзительной; если же продолжаешь ощущать эту связь,
то вся работа окажется заражена переменчивостью и пустотой современных
идей. Возможно, впрочем, если бы у меня самого были сколько-нибудь стоящие
идеи, они не казались бы такими уж пустыми. Интересно, не говорил ли себе
время от времени Кант, когда задумывал переосмысление системы Коперника:
"А может быть, все это вздор?" Хотелось бы думать, что так оно и было.
Новые попытки найти Хьюго я решил отложить до конца недели. Чувство
предопределенности, так странно покинувшее меня в те дни, когда я лежал на
походной койке Дэйва, теперь вернулось, и я был убежден, что неведомые
боги, которые так тесно переплели наши судьбы - мою и Хьюго, - доведут
свою работу до конца. По этому поводу я пока не очень-то волновался.
Больше меня тревожило отсутствие писем из Франции, а еще больше, пожалуй,
Финн, от которого по-прежнему не было ни слуху ни духу. Дэйв как-то
сказал, что пора бы навести о нем справки, но это исключалось по той
простой причине, что справляться было негде. У Финна, насколько мы знали,
не было в Лондоне знакомых, кроме нас, и мы не могли даже построить
никакой теории относительно его местонахождения. Дэйв предложил заявить в
полицию, но это я отверг. Если Финн где-нибудь спивается насмерть, это его
личное дело, и последним, пусть и меланхолическим проявлением дружеских
чувств будет оставить его в покое. И все же я очень тревожился и все эти
дни много думал о Финне.
Еще одной неразрешенной проблемой оставался Марс, из-за него я тоже
временами начинал волноваться. Сэди и Сэмми все еще не давали о себе
знать, и молчание это начинало действовать мне на нервы. Порой меня
подмывало пойти к Сэди и все с ней обсудить. Но я побаивался этого
разговора - отчасти потому, что в глубине души побаивался Сэди, особенно
теперь, когда чувствовал себя перед ней виноватым, отчасти же потому, что
совсем не жаждал расстаться с Марсом. Я не хотел, чтобы Марс на старости
лет попал в руки Сэмми, который, как я подозревал, ни во что не ставил
жизнь - даже человеческую, - если из нее нельзя извлечь выгоды. Поэтому я
бездействовал и выжидал.
Прошло еще два дня. Дело шло к вечеру, работать оставалось каких-нибудь
полчаса. Благодаря моему исключительному прилежанию вся работа, в
сущности, была уже закончена, но, хоть делать было больше нечего, я не
имел права покинуть здание, пока не пробьет шесть часов. Минут через
десять, думал я, вымою еще раз пол в кухне - его сколько ни мой, все мало.
Пока же я не спешил. Я очень устал за день; вообще я уже понял, что это и
есть главный недостаток моей увлекательной работы - я страшно от нее
уставал. Когда-нибудь, решил я, нужно будет подрядиться на полдня - либо
сюда же, либо куда-нибудь еще. Тогда во второй половине дня я смогу
немножко писать. Я даже сообразил, что если посвящать половину дня
умственной работе, то физическая работа может оказаться даже очень
полезной для нервов, и мне уже странно было, как я раньше до этого не
додумался, ведь при таком образе жизни что-нибудь да будет сделано каждый
день, и я навсегда избавлюсь от ощущения никчемности, возникающего, когда
мне подолгу не пишется. Но до этого было еще далеко. А пока нужно работать
в больнице и ждать, когда моя судьба меня настигнет. В том, что рано или
поздно это произойдет, я не сомневался, хотя в те минуты, когда стоя
(потому что свет был очень тусклый) листал страницы "Ивнинг стандард", я и
не подозревал, какими гигантскими прыжками она ко мне приближается.
Я прочел в газете, что грандиозный митинг, организованный Лефти,
состоялся сегодня, что не обошлось без серьезных столкновений и под конец
вмешалась полиция. Газета поместила несколько снимков - конные полисмены
сдерживают толпу. Кто-то поджег магний, и две женщины упали в обморок.
Лефти произнес речь, сводившуюся, сколько я мог понять, к безобидным и
скучным соображениям касательно принципа объединения левых организаций.
Речи произнесли также один известный лидер тред-юнионов, член партии,
возглавляемой Лефти, и одна женщина - член парламента, не состоящая в его
партии, но очень красивая.
Просматривая эти заметки, я услышал, как отворилась широкая дверь из
главного коридора и по полу зашуршали колеса каталки. Привезли нового
больного. Мимо стеклянной двери моего чуланчика промелькнула Пидди, и ее
черные каблуки застучали по коридору. Я приоткрыл дверь. Стич катил в мою
сторону каталку, на которой под красным одеялом лежала неподвижная фигура.
Встретив мой взгляд, он сердито махнул рукой в знак того, что нечего мне
тут бездельничать и подсматривать. Сказать он ничего не сказал в согласии
с неписаным правилом: развозя больных по коридорам, служащие должны
молчать, но лицо его было достаточно красноречиво. В свой ответный взгляд
я вложил всю наглость, на какую был способен, а потом перевел глаза на
лицо человека, которого в эту минуту провозили мимо меня. На каталке лежал
Хьюго.
Лицо его было мертвенно-бледно, глаза закрыты. Сквозь бинты,
охватывавшие его голову, проступили темные пятна. Я окаменел. Каталка
проехала дальше. Я отступил в чуланчик, притворил дверь и прислонился к
ней. Во мне бушевали смешанные чувства. Самым сильным было чувство вины -
как у Гамлета, узревшего дух своего отца. Мне чудилось, будто это по моему
недосмотру с Хьюго случилось несчастье. Но тут же явилось и странное
удовлетворение при мысли, что едва я перестал искать Хьюго, как его
ударили по голове и доставили ко мне; видно, я все еще был обижен тем, как
равнодушно он говорил со мной в студии. Но обиду тотчас заглушило
раскаяние, и теперь мне нужно было одно - узнать, серьезно ли Хьюго ранен.
Я вышел в коридор.
Хьюго поместили в отдельную палату в самом конце коридора. Оттуда как
раз вышла Пидди. Я последовал за ней в перевязочную.
- Что там случилось с этим великаном? - спросил я. - Случай серьезный?
- В этом вопросе не было ничего из ряда вон выходящего - я задавал его
всякий раз, как привозили нового больного.
- Я уже говорила вам, сюда входить нельзя, - сказала Пидди. Она никогда
не называла меня по имени.
- Простите, сейчас уйду. Ранение серьезное?
- Почему вы не занимаетесь своим делом? Я скажу Стичу, чтобы прибавил
всем работы. - Я двинулся к двери. Когда я одной ногой уже был в коридоре,
она добавила: - В него швырнули кирпич на митинге. Сотрясение мозга.
Пробудет здесь дней пять.
- Спасибо! - сказал я и выскользнул в коридор. Я удостоился великой
милости.
Я отправился в кухню и стал мыть пол. Явился Стич, наговорил много
всяких слов, но я его не слушал. Я соображал, что мне делать. Необходимо
было повидать Хьюго. Судьба сыграла с нами очередную шутку - свела нас
вместе, но в таких условиях, что мы оказались практически изолированы друг
от друга. То, чем был сейчас он и чем был я, исключало всякую возможность
общения. Я перебрал в уме десятки вариантов. Как на грех, завтра у меня
выходной день, так что, если я хочу исхитриться и увидеть Хьюго, мне
придется ждать до послезавтра, когда я во второй половине дня буду
прибирать его палату. Да и то я смогу пробыть там от силы четверть часа.
Возможно даже, что увечья Хьюго окажутся пустяковыми и к тому времени его
уже выпишут; но если нет, я просто не в силах столько ждать: Хьюго
привезли ко мне, и я должен повидать его немедля. Но как? И тут передо
мной возникло новое препятствие, а именно что Хьюго без сознания.
Я мысленно выругался и стал яростно тыкать тряпкой под шкафы. Стич
ушел. Я стал прикидывать, нельзя ли перенести выходной день или просто
предложить завтра поработать, и тогда пробраться в палату Хьюго с утра.
Это будет нелегко - утром по отделению все время рыщут врачи и сестры. Да
еще неизвестно, разрешат ли мне завтра работать. Предоставят это на
усмотрение Стича, а он мигом смекнет, что мне этого хочется, и,
естественно, найдет предлог, чтобы отказать. Будь у меня немножко больше
времени, я бы как-нибудь подстроил, чтобы он заставил меня завтра работать
в виде наказания; но сейчас уже не успеть. Мои размышления нарушила одна
из санитарок - самая типичная ирландка из всех, манерой говорить она
напоминала мне Финна. Я спросил ее: "Как там этот великан?" - и она
ответила: "Очень громко просит есть!"
Услышав это, я принял единственно возможное решение: снова проникнуть в
больницу ночью. Мысль эта внушала мне благоговейный ужас и в то же время
очень меня прельщала. Я никогда не видел больницу ночью, хотя часто
рисовал ее в воображении. Жуткое предвкушение тишины и безлюдья
усугублялось уверенностью, что мое присутствие там в такой час равносильно
святотатству. Если меня накроют, то пристрелят на месте. Пощады не будет.
Но прийти нужно. Сознание, что Хьюго так близко, уже подняло во мне целую
бурю чувств, и успокоить меня могло только одно средство - увидеть его.
Я убрал тряпку, снял белый халат. Мысль моя лихорадочно работала.
Сейчас седьмой час. Нужно обдумать план во всех подробностях - если
потребуется подготовка, ее надо провести немедля. Как я проникну в
больницу? Я представил себе это здание, и оно показалось мне неприступной
крепостью. Главный подъезд не запирается всю ночь, но очень ярко освещен,
это я знал, потому что проходил мимо него в разное время дня и ночи,
возвращаясь к Дэйву. Будет дежурить ночной швейцар, он, конечно, задержит
меня и спросит, по какому я делу. Я сочинил несколько ответов, но ни один
не казался мне достаточно убедительным - если и впустит, то все равно
пошлет кого-нибудь по следу. Из "Корелли I" была еще дверь во двор, где
хранился уголь и велосипеды. В нее я обычно и входил. Но Стич как-то
упоминал, что в десять часов ее запирают; то же самое происходит и с любой
из других боковых дверей, если таковые имеются. Есть еще приемный покой,
куда подъезжают машины "скорой помощи". Но там свой гарнизон, шансов
проскользнуть незамеченным один на сто, и первая же ошибка станет роковой.
Единственная надежда на окна, а если я решусь лезть в окно, то нужно
решить в какое и теперь же пойти и открыть его.
Я надел пиджак и стал медленно спускаться по главной лестнице. Голова у
меня гудела. На стене здания, обращенной к дворику с велосипедами, были
фонари, которые не гасили всю ночь. Всякого, кто вздумал бы войти с той
стороны, непременно увидели бы с улицы. На торцы поперечных выступов падал
свет от уличных фонарей, а перед главным корпусом стояли фонари,
окаймлявшие весь двор. Оставались садики между выступами, ночью они были
погружены во тьму. Выходили туда главным образом окна палат.
Воспользоваться ими нечего было и думать: даже если сейчас у меня хватит
нахальства удостовериться, что одно из этих окон открыто, у меня,
безусловно, не хватит нахальства на то, чтобы влезть в него в два часа
ночи, рискуя, что вслед мне понесутся вопли какого-нибудь нервного
пациента. Были и еще возможности - например, окно из моечной "Корелли I".
Но здесь меня смущала близость ночной сестры - ее комната приходилась
рядом с моечной; то же соображение относилось и к остальным окнам,
выходившим в сад из служебных помещений "Корелли". Рассчитывать можно
только на более безличные общественные места в районе главной кухни.
Правда, в самой кухне и вблизи нее ночью рискуешь кого-нибудь встретить;
но там много всяких кладовых и бельевых, куда и днем-то редко кто
заглядывает, и окна их выходят в самый дальний конец сада, где ночью царит
тьма.
Спустившись с лестницы, я с нарочито небрежным видом повернул к главной
кухне, Когда я что-нибудь замышляю, мне трудно бывает понять, что со
стороны я выгляжу точно так же, как в любое время. Сейчас я был убежден,
что моя тайна написана у меня на лице, и, встречая кого-нибудь в коридоре,
старательно отворачивался. Твердым шагом я миновал дверь кухни. Верхняя
половина ее была из простого стекла, и я краешком глаза видел, что внутри
двигаются какие-то фигуры. Я выбрал третью дверь по коридору и юркнул в
нее. Да, память меня не обманула. Это была кладовая, вдоль обеих ее стен
были в десять рядов составлены железные кровати. Неслышно притворив за
собою дверь, я по проходу между ними подошел к окну и увидел внизу траву и
ряды вишневых деревьев. Тень от "Корелли" рассекала квадрат травы на два
зеленых треугольника - темный и светлый. С минуту я стоял, глядя в сад.
Потом отпер окно.
Посередине на раме была задвижка, а внизу - болт с отверстиями, чтобы
окно можно было раскрыть больше или меньше. Я откинул задвижку и приоткрыл
окно дюйма на два, так что задвижка оказалась с наружной стороны. Мне
нужно было, чтобы окно казалось закрытым, но чтобы я, когда придет время,
мог отворить его снаружи. Через несколько минут я удостоверился, что оба
эти условия соблюдены. Потом я внимательно отметил положение окна
относительно д