Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Полянская Ирина. Прохождение тени -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
обволакивал, обольщал, искушал, увещевал, а между тем острый холодный глаз был нацелен на свою жертву: клюнет или не клюнет она на эту хитрую некрасовскую удочку? Нет! что однажды решено -- Исполню до конца! Мне вам рассказывать смешно, Как я люблю отца, Как любит он... При этих словах дедушка Ефим, лорнировавший актеров через старые очки без одной оглобельки, принимающий высокие фразы за чистую монету, даже прослезился, не подозревая, что все случится так, именно так, как написано в тощей репетиционной тетради мамы. ...Но долг другой, и выше и трудней, Меня зовет... звенел голос мамы. "Губернатор" патетическим тоном обращался к княгине с напоминанием: Пускай ваш муж -- он виноват... А вам терпеть... за что? И мама, воздев руки запевала на самых высоких гражданских нотах: Нет! я не жалкая раба, Я женщина, жена! Пускай горька моя судьба -- Я буду ей верна! После этой реплики, отнюдь не последней в спектакле, отец начинал бешено аплодировать самоотверженной княгине Волконской, на несколько секунд обращаясь из актера в зрителя, а потом восторженным голосом договаривал последние слова губернатора, пророческие слова: Я не могу, я не хочу Тиранить больше вас... Я вас в три дня туда домчу!.. Спустя год отцу предложили место в аспирантуре университета. Но он рвался в Москву, что послужило поводом для последней мучительной ссоры с мамой, перешедшей на последний курс. Отец хлопнул дверью и уехал. Это произошло летом сорокового. Мама осталась одна, внутри своей не изжитой за время их мучительной семейной жизни любви, не зная, жена она или нет. Ей казалось, что жизнь ее кончена. Отец не подал о себе ни одной весточки. Прошел год. Бабушка уже благословляла небо за то, что оно избавило ее дочь от этого человека. Но в начале лета от него пришло странное послание, в котором лишь содержалась рекомендация маме прочитать последний номер "Успехов химии", где подробно излагается электронный механизм комплексообразования. "Если будешь читать эту статью, -- точно продолжая прерванный разговор, писал отец, -- советую тебе предварительно ознакомиться с более доступным материалом у Раковского или хотя бы прочитать по "Спутнику химии", том 3, принцип Паули". Далее он как ни в чем не бывало просил ее приехать и привезти ему в Москву целый ряд монограмм, оставшихся среди его книг, в том числе труды Глюккеля и Ван Ариеля. Попробуй догадаться, что стояло за этой просьбой: желание повидаться или ему в самом деле срочно понадобился Глюккель. Мама собралась и поехала, как ни отговаривала ее бабушка. Она разыскала отца в лабораторном корпусе. Он беседовал с каким-то внушительным белобородым стариком, и разговор их, видимо, был таким захватывающим, что отец, мельком взглянув на маму, сделал ей знак рукой обождать. Мать стояла, смотрела на него и чувствовала, что с ней происходит что-то странное: она уже не жаждала примирения с ним, как еще каких-то десять минут назад. Оказывается, она уже вполне освоилась внутри своего одиночества, оно сильно раздвинуло границы ее зрения: она увидела мужчину с холодным сердцем, увлеченного своим положением столичного аспиранта, стремившегося произвести на нее неотразимое впечатление и тем окончательно подчинить себе. Оказалось, она путешествовала, пока он лежал в люльке своих научных идей. Мама осторожно выложила на стол затребованные отцом монограммы и выскользнула из аудитории. Отец догнал ее на набережной. Он чувствовал себя смущенным. Он не ожидал, что она уйдет. Но, взяв прежний тон, он осведомился насчет принципа Паули: ознакомилась ли с ним она? Но ее уже было трудно сбить с толку. "Я приехала не за этим, я хотела спросить, могу ли считать себя свободной", -- объяснила она. "Быстро же тебе понадобилась свобода, -- сказал отец и, помолчав, добавил: -- Ты-то сама как считаешь?" -- "Свободна", -- пожала плечами мама. "Ты очень изменилась", -- почти восхищенно произнес отец. "Извини, но мне уже пора", -- мама по-товарищески протянула ему руку. Отец руки не принял. "Как, ты проделала такой путь, чтобы обменяться со мной двумя фразами и уехать?" -- "Да, на большее я не рассчитывала, -- мягко сказала мама. -- Ты мне не писал... О, это не упрек, я просто ответила на твой вопрос". -- "Я писал тебе, -- признался отец, -- в моей комнате лежит целая кипа неотправленных писем. Пойдем, я покажу тебе..." -- "Зачем же, -- не согласилась мама, -- я верю..." -- "Но ты же не можешь просто так взять и уйти", -- уже с просительной интонацией произнес отец. Мама засмеялась в ответ, и он сказал: "У тебя кто-то есть". -- "Ты сам не веришь этому, -- покачала головой мама, -- так быстро это все не происходит: сегодня одна любовь, завтра другая..." -- "Так все-таки -- у тебя ко мне была любовь?" -- уцепился за ее слова отец. В какой-то момент мама приметила в глубине аллеи одинокую фигуру в черном и подумала, что этот незнакомый человек, медленно приближающийся к ним, несет какую-то дурную весть. Слово за слово -- шаг за шагом человек подходил все ближе; это была пожилая женщина в теплом, несмотря на ясный июньский день, габардиновом пальто. Когда мама произнесла: "сегодня одна любовь, завтра другая..." -- женщина приблизилась к ним вплотную и сказала: -- Ссоритесь, влюбленные? Не надо сейчас ссориться. Теперь нам всем будет не до ссор. Началась война. Очень важно понять, что же на самом деле произошло потом, буквально в следующие минуты и часы после того, как та незнакомая женщина с Крымской набережной произнесла слово "война". Отец настаивал на том, что, когда началась война, они мгновенно помирились, и в свидетели себе он берет весь наш народ, охваченный единым пафосом примирения всех исторически враждующих сторон перед лицом общего врага. Так было, потому что иначе быть не могло. Он, как всегда, апеллирует к большим величинам, оказавшись достойным продуктом своей эпохи, приучившей всю страну к большим стройкам и процессам, большим тиражам и жертвам, к гигантским памятникам этим жертвам, ко всему огромному, масштабному. Мама стояла на том, что никакого примирения не было и быть не могло. Когда отец сказал ей, что намерен снять с себя бронь и отправиться на фронт добровольцем, она, конечно же, поняла его и благословила, как женщина, провожающая на войну защитника Родины. Отец посадил ее на ростовский поезд с каким-то высоким, ликующим, торжественным чувством к ней -- он провожал жену, которая будет ждать. Впоследствии, когда между ними начались скандалы, он постоянно возвращался к этим словам -- высокое, ликующее, торжественное, -- расположенным в диапазоне частот гиперзвука, на которые немедленно отзывалось гулкое эхо антонимов на инфразвуковой волне -- низость, втихаря, позорно. И те и другие были слова-маски, как в комедии дель арте, где нет места оттенку, тогда как все наше существование построено именно на оттенках, на чередовании светотени, на отзвуке, невнятном бормотании и шепоте крови, а не на громогласном фонетическом каркасе слов, внутри которых якобы живет буква духа. Нет, все не так буквально, ведь речь идет не о войне и мире, а о сердце человека, которое развязывает узлы исторических событий и сплетает разорванные ткани бытия не физическим, акустическим путем, а сложными симфоническими ходами огромного оркестра, "симфонией тысячи участников", как у Малера. Да, сердце -- оркестровая яма, в нем, как пчелиный рой, гудит музыка, все инструменты, которых когда-либо касалась наша мысль, продолжают звучать и после того, как дирижер убрался со сцены, так что становится ясным: время и место для музыки не играет никакой роли. В эту оркестровую яму свалено звучание скрипок, флейт, гобоев, кларнетов, валторн, контрфагота, тромбона, труб, литавр, барабанов, челесты, арфы, колокольчиков, ксилофона, бонгов, маракасов, бич-хлопушки -- голоса их переплетаются, как змеиный клубок, как наш дышащий, шевелящийся внутри черепной коробки розово-серый мозг. И попробуй из этого шевелящегося комка звучаний вытащить мелодическую ниточку флейты-пикколо -- она оборвется, потянуть за скрипичную струну -- она лопнет, отсечь от прибоя арфы отдельную волну, разбить нашу речь на звучащие фонемы, и тотчас станет ясно, что все эти консонансы -- "низость", "торжество", -- кроме акустического, не имеют под собой никакого обоснования. Мама считала себя совершенно свободной и тогда, когда прощалась с отцом на перроне, и тогда, когда спустя полтора месяца после этой сцены пришло извещение о том, что он пропал на фронте без вести, и тем более тогда, когда она полюбила Андрея Астафьева. 8 В том, как Коста входил к нам без стука -- с лицом, на котором была написана уверенность, что его не выставят, даже если обитатели комнаты заняты, -- крылся какой-то вызов. "Здравствуйте, это я..." -- с порога говорил Коста, и ему неучтиво отвечали: "Видим, что ты", -- а дальше он поступал в зависимости от того, с какой интонацией это говорилось: проходил, нащупывал стул и разваливался на нем -- или, сочинив какое-то срочное дело (дескать, забыл, от каких ступеней задали нам строить аккорды), застревал на пороге, чтобы чуть позже все равно оказаться сидящим перед нами, закинув ногу на ногу, с сигаретой в зубах. -- Здравствуйте, это я... -- сказал он, появившись однажды на пороге нашей комнаты. Я была одна. Писала письмо домой, забравшись на кровать с ногами, и мне не хотелось ни с кем разговаривать. Поэтому я взяла и промолчала в ответ. Удерживая дыхание, затаилась в своем углу, как разведчик, застигнутый над секретным документом во тьме вражеского кабинета. В комнате исходила исступленным светом яркая лампочка, которой было здесь тесно, -- мы ее выкрутили из люстры в концертном зале; но напрасно она накалялась и грела потолок, сейчас был не тот случай. Коста настойчиво повторил: -- Здравствуйте... Некоторое время он недоверчиво вслушивался, сомневаясь в том, что комната действительно пуста. Потом вытянул шею, повел головой по сторонам, сделал шаг, другой, третий, обошел стол, одной рукой скользя по клеенке, а другой ощупывая воздух, и вот его пальцы зависли всего в нескольких сантиметрах от моего лица, подушечка каждого смотрела мне в глаза. Рука его вблизи казалась огромной, как у Полифема. Наконец он убрал руку -- и вовремя: еще б немного -- и его палец угодил бы мне в глаз. Пожалуй, я бы не вынесла собственного коварного молчания и подала голос, если б не удивление, охватившее меня за секунду до того, как он убрал свою руку. Его лицо за эти мгновения так преобразилось, что я прикусила язык. Я видела, как вечная маска иронии и высокомерия сошла с лица Коста, он походил на любопытного ребенка, пробравшегося на чердак, куда ему запрещали лазить взрослые. До сих пор лицо его, казалось, лепили и подправляли чьи-то сильные и умелые пальцы: как предок его, грузинский князь, пускаясь в путь по своим огромным охотничьим угодьям, постоянно держал руку на прикладе ружья, так Коста всегда держал наготове выражение упрямой заносчивости, точно оно могло защитить в постигшем его несчастье. Меня пронзила мысль, что он ведет себя как любой из нас, зрячих: безнадежно слепой, он тоже повинуется закону зеркал, смотрясь в которые все невольно привстают на цыпочки и делают лицо, он тоже не прочь при помощи отражения чуть-чуть подправить природу, чтобы она не слишком заносилась перед своим творением, придать ей вид законченного торжества идеи сильной воли, мужской чести и национального достоинства. Он таял на моих глазах, "идеи" одна за другой стекали с его лица. С грацией наивного дикаря, а не слепого Коста бесшумно двигался по комнате. Пальцы его пробежали по моей тумбочке, и он осторожно и внимательно принялся за изучение вещиц, разбросанных по ее поверхности. Вот он нащупал ручное зеркальце и, раскачав в нем край комнаты, осторожно отложил его. Потом в руках его оказалась пудреница, -- слабоумная улыбка композитора, нашедшего нужную музыкальную фразу, пробежала по его губам, когда он открыл ее крышку. Поднес пудреницу к лицу, дохнул в нее, и удушливое облачко пыльцы фыркнуло из-под ватки. Коста чихнул и положил пудреницу на место, после чего с еще большей осторожностью взял в руки флакончик духов, понюхав его, отвинтил пробку и лизнул ее дно. Довольный, завинтил флакон. Какой бы предмет он ни взял с тумбочки, лицо его неуловимо менялось, словно он вступал в глубокое внутреннее соприкосновение с его сутью. Ручное зеркальце, как гладь вод речных, таило в себе слишком многое, чтобы в это можно было вдаваться, не рискуя повредиться в уме, -- какие люди тонули в зеркалах, не чета нам! Из флакона до него донеслась простенькая полевая мелодия, и духи ему, кажется, понравились на вкус. Но в целом все три вещицы вызвали в нем нежность -- принадлежа другой, женской половине человечества, они оказались послушными, миролюбивыми и охотно выболтали свои крохотные секреты. Вздох первооткрывателя слетел с его губ, и я догадалась, что ни мать его, ни сестра, скорее всего, не пользовались косметикой. Трепещущие пальцы Коста перенеслись на подоконник -- и мечтательное выражение сошло с его лица, точно после любимых мелодий он принялся за гаммы. Скучная тяжесть книги, сообщившей ему о себе тиснеными буквами, что она "Словарь музыкальных терминов", стопка нот с запахом библиотеки, прислоненный к стеклу пухлый отрывной календарь, на котором он не мог узнать, какое означено число какого года, пузырек с клеем -- эти нейтральные предметы в своей сути как бы сращивали обе половины человечества, мужскую и женскую, все-таки их не примиряя, потому что примирение возможно лишь на пути взаимных уступок: например, мужчины уступили женщинам переливчатые цвета тканей или цветочный дух косметики, -- и все эти, теперь и его собственные, личные уступки женскому миру оборок и пудрениц глубоко тронули Коста. Он бережно взял со спинки стула крепдешиновое платье, которое носила красивая, капризная, себялюбивая девушка, и она носила его как доспехи, сознавая степень своей прелести и защищенности, усиленной именно этим платьем. Но сейчас они разделились, платье и девушка: девушка где-то вдали, в другом платье была той же, спесивой и равнодушной, острой на язычок, а платье, оставленное без присмотра, было само откровение, как девушкина душа во сне -- тихая, шелестящая, переливающаяся женственностью. Коста не надо было притворяться перед ним. Оно льнуло к его пальцам каждой своей пуговичкой, пояском, оборкой. Коста поднес его к лицу, как морскую воду в горстях, и тихо рассмеялся. Но тут в коридоре напористо зацокали каблучки, и он отбросил платье с такой стремительностью, точно оно могло ужалить его руки. Платье как в обмороке упало на стул, свесив обшитые оборкой рукава. А лицо Коста в ожидании человеческого, женского существа сделалось прежним -- неприступным. Коста принадлежал к числу людей, говорящих жизни "нет" прежде, чем она, собственно, успела им что-либо предложить. Ведь жизнь всегда сначала стремится человеку помочь, но для того, чтобы принять помощь, он должен чуть-чуть в себе потесниться, не заковывать себя в железные доспехи, потому что с момента рождения человеку только и делают, что помогают, и на этой естественной помощи покоится жизнь. А Коста было невозможно помочь по собственному почину, можно было только что-то сделать по его требованию -- или не сделать, и то и другое он принимал внешне совершенно одинаково, и то и другое все глубже утверждало его в тяжелой мысли, что он выброшен кораблекрушением на берег, заселенный существами другой породы, и он не желал налаживать с ними контакт, старательно оберегая свое страдание. Он бросил вызов судьбе, ждавшей от него большего, чем человеческое смирение и особенное понимание жизни, и страшно было думать о том, что рано или поздно судьба примет его вызов. Коста был начитан, по всякому поводу сыпал цитатами или строчками стихов, и я видела, что он ждет от меня вопроса, откуда он все это знает, неужели так много книг переведено на подушечки пальцев... Наконец, рассердившись на него за эти свои сомнения, я задала ему этот вопрос, и он небрежно ответил, что вечерами ему, сменяя друг друга, читают мать и сестра. -- Им не трудно? -- спросила я. -- Нет. Этот короткий ответ почему-то задел меня. -- Помнится, у императрицы Анны Иоанновны четыре чтицы скончались от горловой чахотки. Коста, как бы обрадованный моей отповедью, ответил: -- У нас в роду все славятся отменным здоровьем, -- и тут же, уловив движение с моей стороны, жадно спросил: -- Что, что ты хотела сказать?.. В комнату, где я жила, он всегда входил без стука, и всякий раз мне казалось, что он хочет услышать вопрос: почему ты не стучишься? Чтобы заставить нас молча проглотить его ответ: мол, даже если кто-то переодевается, он все равно никого не стеснит. Но никто не пошел ему в этом навстречу. Как-то он заявился к нам и произнес, развалившись на стуле в своей любимой позе: -- Все говорят -- Пруст, Пруст, а ты читала этого Марселя? Нет? Люся-библиотекарша сказала, что жуткое занудство, из чего я сделал вывод, что с этим автором следует внимательно ознакомиться... -- И как фокусник, вытащил из-за борта своего прекрасного клетчатого пиджака книжку. -- Давай вместе почитаем, -- предложил он мне, и в его тоне не было и оттенка просьбы; почувствовав мою растерянность, снизошел: -- Кстати, мне нравится твой голос. -- Прямо сейчас? -- А чего тянуть? Зачитай-ка мне для начала несколько абзацев с разных страниц, -- сказал он и вытянулся на стуле, скрестив длинные ноги. -- Что ж, недаром Люсе это не пришлось по душе, -- произнес он спустя четверть часа. -- Прочитай, что там во вступительной статье. -- Спасибо, -- минут через десять сказал он, -- пожалуй, этот автор мне нравится. -- Мне тоже, Коста, но читать я тебе не буду, у меня от долгого словоговорения начинает болеть горло. -- Жаль, жаль, -- небрежно ответил Коста, -- ладно, мне Неля почитает, надеюсь, хотя ее голосом только мадам Занд читать... Он часто старался обходиться без палочки -- например, когда шел в столовую. Всегда шагал впереди остальных, герой, -- он брал на себя первый шквал взглядов, обращенных в их сторону, он чувствовал, как блестящие тараканы чужих зрачков ползут по его лицу и лицам его братьев, они, эти взгляды, что с ним хотят, то и делают, но Коста был горд и шел впереди, а за ним, как однорукие лыжники, пробирающиеся сквозь пургу, шли со своими палочками Теймураз, Заур, Женя... Они брали со стола подносы и вставали в очередь за невидимой пищей. Теймураз находил пустой столик, подавальщица быстро протирала стол и придвигала стулья. В тех случаях, когда надо было воспользоваться помощью посторонних, на первый план сразу выдвигался Женя или Теймураз, но не Коста, нет. В весеннюю сессию наш просторный старый яблоневый сад весь бывал охвачен густым цветением, даже самая малая его ветка праздновала май, приподымая жгучие, как с

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору