Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Полянская Ирина. Прохождение тени -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
безумие. Безумный зрачок луны скользил по именам, впиваясь в каждую букву, вокруг, как мошкара, вились имена, слетавшие с надгробий: Лунев, Кривошеин, Коробейников, Петров, Ситник, Олейников, Эбин, Лыткарев, Майданникова. Я знала эти имена, они значились в турнирных таблицах нашего шахматного кружка. Но как они попали сюда, неужели с той поры, как я отправилась искать свою птицу, прошли года и они все умерли? Я попыталась вспомнить их лица: Петров был очкаст, у Майданниковой была длинная коса, у Коробейникова от волнения часто шла носом кровь (окровавленные фигуры на поле чести), Кривошеин имел привычку, размышляя, дергать себя за волосы, Ситник барабанил пальцами по столу, а Лунев -- это фамилия Геннадия Петровича, но и фамилия того ученого, именем которого названа наша улица. Я забрела сюда не случайно: я должна отыскать под этой луной и свое собственное имя... Птица застрекотала у меня в руках, и ее теплое сердце, ударившись о мою ладонь, заставило меня опомниться: луна отвела от меня свой налитый безумием взгляд, и я, оторвавшись от этой глубокой, сомнамбулической игры, ведущейся на лунных задворках, понеслась прочь сквозь сырой аромат сирени, тонкий зов жасмина, горящие, как звезды, розовые кусты, рассыпанные, точно по воде плывущие, тюльпаны. Прижимая к себе птицу, сердце к сердцу, мы неслись к ограде, за которой уже занималось утро, и когда наши крылья вынесли нас за ее пределы -- солнце было в центре небесного поля, в зените своей славы... ...Наконец Заур медленно отрывает прикипевшие к ферзю пальцы и делает ход слоном. Проиграв и раз, и другой, Заур кипит от едва сдерживаемого возмущения. Поглупевший ферзь его мечется из одного конца доски в другой, без особого, впрочем, успеха. Простоватый конь скачет в надежде на полюбившуюся вилку. Заур, как раздраженный тиран, перестает щадить свою шахматную интеллигенцию и горячится, ввязывается в рубку, надеясь нанести мне поражение ферзем и конем, -- с каждой минутой фигуры и доска все больше только мешают ему. -- Все, я устала. Прости меня, Заур... -- смущенно сметаю я с доски фигуры. -- Мне пора заниматься. Приходи, пожалуйста, завтра. А может, материя время от времени нуждается в покое? Мы не знаем, как воздействует на нее радужка глаза, в которой, согласно учению ирридодиагностики, сосредоточены микроскопические копии наших внутренних органов, прочитываются все мыслимые заболевания. В ней заключена еще не изученная энергия. Платон полагал, что зрительные лучи исходят из самого человека и, соединяясь с дневным светом, создают видение. Живая радужка играет и переливается фантазией, как океан сновидения. Подумать только, в дырах костяного грубого черепа гнездятся золотые огни, освещающие все закоулки этого мира, более того, посягающие и на тот свет, норовя отдернуть звездный полог, сделать дырявым само небытие. Как бы человеку перелицевать слой клеток на сетчатке и обрести возможность погружаться в свой внутренний мир, чтобы приплюсовать к своей жизни неразведанные, дремлющие запасы покоя и воли, мудрости и сердечной тишины?.. 11 На мамину тайну я набрела случайно. Однажды я не пошла в школу, решив провести чудный октябрьский день на Волге. От нашей окраины до реки было рукой подать, всего несколько остановок на автобусе. Мимо гаражей, мимо дач, возле которых там и тут жгли листья и картофельную ботву, я спустилась на небольшой причал и забралась в пустую лодку. В кронах берез, столпившихся на песчаном косогоре, бродили световые триоли; лазурь держала тысячу тактов подряд одну и ту же высокую ноту. Я погружала ладони в волжскую воду, сонно перебиравшую мои пальцы, это было прощание с летом, с последней теплой водой. Ничего лучше этого влажного касания река мне подарить не могла. Я приехала сюда именно за этим ощущением. Под кручей тлел костерок, заваленный палыми листьями, -- вечный огонь дачных мальчишек. Сладкий дым стелился по берегу, отравляя воздух горечью утрат, тобою еще не пережитых, и открывая прошлое, о котором ты не догадывался, но которое, как и будущее, еще предстояло тебе пережить. По реке плыла баржа с развешанным на веревках сохнущим бельем. Маленькая девочка качалась на корме на устроенных там качелях. Я смотрела на нее и завидовала ей, мне тоже хотелось стронуться с места, я жалела, что не могу отвязать лодку и отправиться вниз по течению, чтобы певучим движением было объято все вокруг -- и река, и облака над нею... Тут что-то толкнуло меня под локоть. Обернувшись, я вдруг увидела маму, сидевшую под березами в каких-то полуста шагах от меня. Она рассеянно смотрела из-под руки на Волгу, на противоположный луговой берег, занятый пасущимся стадом. Она-то зачем здесь? От кого прячется в этом пустынном месте? О чем думает?.. Она меня не видела, я это сразу поняла, не видела, как будто я, пока моя прозрачная мысль плыла по течению реки вслед за баржой, сама обрела прозрачность. Я осторожно отвернулась, почему-то уверенная, что она так и не заметит меня. Зрение наше, как и наше существование, слишком часто оказывается в плену у формы, которая не позволяет увидеть действительность в ее наготе. Формально я была на уроке. Мама все молчала и не окликала меня, и я подумала: быть может, я и в самом деле сижу в школе, грежу о реке, против моей фамилии в графе классного журнала не значится "нб"? Вот было бы славно. Когда я спустя пять минут оглянулась, то увидела, как мама медленно поднимается по тропинке, ведущей к автобусной остановке. Я встала со скамьи, выбралась из лодки и как завороженная побрела вслед за нею. Я тоже начала подниматься по тропинке, удивляясь слаженности наших движений, как будто мы вместе играли какую-то пьеску вроде сонаты-арпеджионе Шуберта для контрабаса и фортепиано. Смычок поднимает эту тяжелую, маслянисто переливающуюся мелодию, как большую птицу поднимает размах ее крыльев, а растения вдоль тропы сопровождают наш маршрут с подробностью клавишных. Вот мама нагнулась и сорвала ромашку с того же мощного узловатого куста, с которого срывала свой цветок полчаса назад я, -- в этом месте мелодия сделала тонкое, едва уловимое движение в сторону, наметив иное развитие темы. Поднявшись на дорогу, мама обернулась, чтобы увидеть блестящую полосу Волги внизу. Спустя две-три минуты то же сделала и я, но, по идее, застала уже несколько иную картину облаков над рекой, и это тоже укладывалось в партитуру в том месте сонаты, где фортепиано отдельно проговаривает пассаж, пропетый контрабасом. Мы шли мимо дач -- на нас оглядывались одни и те же дачники, отрываясь от своих лопат. На остановке мама, а вслед за нею и я порылись в карманах плащей, набирая мелочь на билет. Она вошла в стоявший автобус и села у окна. Я тоже должна была сесть в него -- я так загадала, чтоб довести эту игру до конца. По-прежнему не узнанная, я вскочила на ходу в задние двери тронувшегося автобуса и уселась на последнем сиденье, у нее за спиной. Теперь мы видели все одинаково: гаражи, корпуса нефтехимкомбината, дым, валивший из его труб, деревья, плывущие своими кронами по течению ветра. Колесо пейзажа вращалось, наматывая на свою ось наши мысли: как он чадит, этот завод... от него задыхается рыба в воде, кашляют ангелы на небесах... вот НИИ, там находится лаборатория отца, где он в шесть -- десять рук со своими аспирантами разыгрывает сонату Герострата для тротила с динамитом... вот столовая, где рабочие пьют бесплатное молоко, но все равно, все равно это мало им помогает, ни в одном городе не делают столько операций на почках и легких, как у нас, -- траченными внутренними органами заводчан выстлан этот дымный закат над нефтехимкомбинатом... Тополиная аллея, отделяющая завод от города, -- ядовитая, зловещая зелень деревьев-обманщиков, которые, как сорняки, приспособились к химии и выступают в роли козла с колокольчиком, увлекающего овец в забойный цех. В нашем городе дома возникают с невиданной быстротой, но кладбище разрастается тоже... Так текла наша общая мысль, а между тем я давно, еще у реки, заметила в маме что-то незнакомое, пугающее, и только на подъезде к городу меня осенила догадка, что именно: в ее одиноких мыслях не было меня, я в ней отсутствовала напрочь, в ее одиночестве не было места мне, ее дочери! Я всегда чувствовала себя в маме, стоявшей в очереди за молоком, в маме, пришедшей на родительское собрание и укрывшейся за спиной какого-нибудь высокого родителя, в маме, принимающей экзамены у студентов, а сейчас меня не было на свете. И только когда мы вышли из автобуса -- сначала она, а я за нею, как тень, -- я постепенно стала проявляться в ней: вот она остановилась перед булочной, вспоминая, есть ли в доме хлеб, вот поднесла к рукам часики, где было написано, что у меня прозвенел последний звонок, что я захлопываю портфель и сломя голову несусь по школьной лестнице вниз. Она чуть замедляет шаг, оглядывается с осмысленным выражением лица, наконец видит, видит меня, и мы встречаемся с нею у подъезда. Она спрашивает у меня, как прошел день, с таким тревожным выражением лица, будто со времени нашей разлуки пронеслась целая жизнь. Позже я не раз встречала ее в различных местах: на городском кладбище, сидящую перед какой-нибудь могилой на скамейке, в деревне Липяги, почти поглощенной городом, -- она пробиралась под зонтом по грязной улочке между заборами, и у меня не хватило духу окликнуть ее и сказать, что дождь давно кончился... В отдаленных уголках парка у нашего дома, называемого "леском"... Я ходила за нею след в след, как тень, как Зарема. Как-то я даже принесла домой ее сумочку, забытую в сквере у рынка, а однажды подняла ветку липы, которую она долго разглядывала, и тоже углубилась в ее изучение. И что такое -- она все не видела меня и не видела. И я решила: не иначе как что-то случилось у нее со зрением -- я давно не помню ее с книгой или за швейной машинкой. Она ничего не шьет себе нового, хотя ситец давно куплен. И однажды, улучив подходящий момент (отца не было дома), я подступила к ней с вопросом: что все это означает?.. -- Ты еще об этом пожалеешь... -- выслушав мое взволнованное повествование о наших с нею невстречах, сказала мама. Мы сидели на балконе в окружении целого выводка мелких георгинов под названием "Веселые ребята", с трогательным выражением лепестков поворачивавшихся на закат солнца. -- О чем? -- мгновенно испугавшись ее слов, спросила я. Я никогда не знала заранее, как мама отреагирует на тот или иной мой поступок, тогда как реакции отца, вся палитра, были мне известны назубок. Я подумала, что мама сейчас разразится упреками. -- О школе, конечно... Учиться надо хорошо, -- без всякого энтузиазма произнесла мама, -- а ты, оказывается, все время прогуливаешь. У меня от души отлегло. Я боялась, что после моего рассказа мама замкнется в себе, а ее "замыкания" мучили меня гораздо больше, чем приступы отцовского гнева. -- Все равно приходится жить по этим законам, -- подавив зевок, продолжила мама. -- Раз уж вообще появилась на этот свет. Извини, что я доставила тебе эту неприятность, -- добавила она. -- Что ты, что ты, -- любезно возразила я. -- Мне очень нравится жить. -- Да? -- удивилась мама, и ее рассеянность на мгновение слетела с нее. -- Правда? -- продолжала удивляться она. -- Вот это славно. Но все же... Учиться следует хорошо. Ведь тебе придется куда-то там поступать, -- как бы с отвращением проговорила она, -- и с тебя там потребуют приличный аттестат. -- Мама, -- я тронула ее за руку. -- Мы не об этом говорили. -- Да? -- пощупав сухую землю под своими "ребятами", спросила мама. -- А о чем же? -- Я спросила тебя, почему ты ни разу не заметила меня, когда мы нос к носу сталкивались с тобою в различных местах? У тебя что-то с глазами? -- С глазами у меня все в порядке. -- И эту фразу мама произнесла с отвращением, точно здоровое ее зрение могло нанести ущерб тому, что оно вбирало в себя. -- Ты неверно поставила вопрос. Тебе надо было спросить меня, почему я, собственно, шатаюсь по окраинам, в то время как вас с отцом, заметь, нет дома... И я ответила бы тебе: твоя мама немного больна, самую малость, но все же. У меня развилась боязнь замкнутого пространства. Кажется, это называется клаустрофобия. И порою я даже не могу одна находиться в доме. -- И давно это с тобой? -- Давно. Но прежде я просто боялась закрываться в ванной. А сейчас даже не могу положить письмо в конверт. Мои отчеты на завод посылает Шура. И сумку не могу закрывать, и коробочки из-под духов сразу выбрасываю. Все предметы, у которых должны быть футляры, как будто превращаются в меня саму, стоит мне только начать их упаковывать. А почему я тебя не замечала, не знаю. Поищи сама этому какое-то объяснение... -- заключила она. Наши короткие разговоры с мамой похожи на до-мажорную прелюдию Рахманинова в сорок тактов. Она никогда не заговаривает первой, но и не уклоняется от моей попытки завязать беседу. Ее молчание не окрашено тональностью, то есть, как мне кажется, мама всегда находится в одном и том же состоянии духа, которое я бы определила как собранность. Когда это слово впервые пришло мне в голову, я спросила себя: а как же ее рассеянные прогулки, когда она ничего вокруг не видит, не замечает никого? Возможно, в ней происходит какой-то мыслительный процесс... она готовит открытие в какой-то там области... "В области облака, -- немного посмеявшись, ответила мама, -- я обдумываю диссертацию на тему: творческое начало в облаках..." Ее слова всегда так много значили для меня, но они были крохотными островками, омываемыми океаном молчания. Мама как будто подталкивала меня к мысли, что я должна строить свое видение мира, вынося его, этот мир, за скобки зрения, не учитывая яркого света, раздражающего оптический нерв, потому что он не оказывает на нас никакого духовного воздействия. И все-таки однажды я решила спросить ее, почему она так мало беседует со мною, никак не воспитывает, не читает нравоучений... Ответ мамы, как всегда, был неожиданным. Она дала мне задание хотя бы в течение недели внимательно прислушиваться к разговорам людей где угодно: в магазине, в школе, на улице. Я прислушалась -- и что же? Человеческая речь подобно прибою выносила на сушу пустые консервные банки, поросшие мхом башмаки, конфетные фантики, расчески без зубов, сломанные зонтики, булавочные уколы действительности, оставляя тайну океана в его глубинах. Вещь всасывала человека в себя целиком, как живую, повизгивающую в горле устрицу. "Темная полированная, -- доносилось до меня, -- синяя, на бретельках! здесь и здесь вытачки! на ножках, с большим экраном! раздвижная, с валиками! укропчик с тмином залить холодной водой! ее разъевшаяся морда, а говорит, что получает сто двадцать! паркет елочкой! пол как зеркало!.." -- с энтузиазмом подхватывало эхо в отдаленных концах города, свидетельствуя о зеркальной сущности бытия, воздвигнутого на идее отражения. О Боже! А я-то вслед за отцом любила повторять: самая большая на свете роскошь -- это роскошь человеческого общения. Он заблуждался, этот без вести сгинувший в войну летчик! Не под тем небом он летал! Не на ту землю приземлялся! Вирус вещи проник в кровь, поразил легкие, печень, мышцу, мы вдыхали его вместе с воздухом. Из открытой форточки летела музыка-вещь, усиливая пищеварение вещи, стоявшей как удав с разверстой пастью, к которой тихо брели кролики. Это было вкусно. Это была отборная говядина. Когда-то давно вещи были человеку по щиколотку, потом прилив вещей стал подниматься выше и выше и дошел нам до ноздрей. Через неделю я вынуждена была донести маме, что люди больше всего говорят о вещах и еде, иногда о фильмах, еще о любви... Но и об этом они говорят как о пище, о вещи. "Так что же делать?" -- спросила я маму, готовая в ту же секунду по ее совету изменить этот порядок вещей. "Молчать", -- пожала плечами мама. "Как молчать!" -- воскликнула я. "Вот так", -- сказала мама и замолчала. Музыка оборвалась. Я смотрела в ее лицо, будто в колодец без дна, я падала в него камнем. Но дно летело впереди меня, как диск, пущенный рукой великана, исчезая в жбре земной сердцевины, увлекая меня сквозь видения других лиц, иных жизней. Мой взгляд был кипящим источником превращений. Такое на меня иногда находило, когда я долго смотрела в человеческое лицо: оно начинало рассыпаться. На моих глазах отслаивалась кожа, расплетались волокна мышц, лопались жилы, рушилась кость, сквозь которую проступало другое лицо, новая маска, потом другое... И сквозь всю эту меняющуюся плоть, одержимую идеей распада, невредимо проносились глаза, как огни встречного поезда, разрывающие мрак ночи. Изменяясь в цвете и разрезе, они были неизменны в охвате пространства. У каждого младенца, даже у новорожденного, -- радужки взрослого человека. Я спросила у мамы, что, по ее мнению, отличает умного человека от глупца. Она была в затруднении. Она сказала, что подумает. Но, очевидно, этот вопрос беспокоил ее, и вечером, сидя у трюмо и вынимая из ушей крохотные агатовые серьги, она сказала, что умный человек не для себя живет. "Так отец -- умный?" -- недоверчиво спросила я ее. Мама искоса взглянула на меня. "Я не так выразилась: умный не собою живет. -- Подумав, она добавила: -- И умный видит все так, как оно есть!" -- "Мама, а как есть?" -- осторожно спросила я ее. "Есть так, как и должно быть, -- ответила мама, -- но мы переделываем мир в угоду своему кривому зрению". Мне трудно судить о том, зачем бабушка, а потом и мама сызмала нагружали меня нашими семейными драмами, которые более хрупкому существу могли бы переломить хребет, но я приучила себя внимать им со здравой отстраненностью, как страшным сказкам, не позволяя теме "рока" и "обреченности" укорениться в моем сознании. Мама жаждала не столько понимания (как все люди), сколько сопереживания, но по моим уклончивым взглядам, по паузам, которые я выдерживала, как поднаторевшая в лицедействе актриса, она чувствовала, что я держу глухую оборону, выстраивая прозрачную стену между собою и ее непреходящим отчаянием. Она разворачивала передо мною семейные бездны, но все эти истории я уже знала наперечет. Она все время катила в гору камни, желавшие, чтобы их наконец уже оставили в покое, дали возможность порасти сырым мхом. Нет, я не могла ее понять, она не в силах была заразить меня своим отчаянием. Я чувствовала, особенно по ночам, особенно в июне, когда под моим балконом, словно юбки цыганок, кружили расцветающие черемухи, как целые миры идут в меня косяком, и что если я чего-то в жизни не смогу вынести, то именно этого могучего напора красоты, уносящего мелкий хлам семейных тайн и имена людей, уносящего нас всех... Сердце раскачивало меня, как колокол округу. Запах черемухи ночами душил, как слезы. Глаза зарывались в свечение, идущее из глубин земли, в этот свет, перенятый у звезд, дышащий звездами, в пляску теней на стене, облитой лунным светом, слух зарывался в шорохи, далекие звуки гармони, приглушенную пьяную перебранку внизу, под балконом, в собственное настороженное, как у

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору