Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
рудно найти друг с другом общий язык, не говоря уж о том, что отношения
между моими родными уже сложились.
Перемирие, которое они были вынуждены заключить у моего больничного
одра, нарушилось, как только дело пошло на поправку. Когда отец приходил
навестить меня, бабушка под любым предлогом удалялась из палаты, а когда
приходила мама, бабушка, напротив, крепко держалась за меня, точно боялась
остаться с дочерью наедине. Наконец меня выписали, и они окончательно
разошлись по своим комнатам: мы с бабушкой поселились в моей, мама -- в
своей, а отец -- в кабинете. Атмосфера в доме постепенно накалилась
настолько, что бабушка взяла обратный билет на поезд и только после этого
властным тоном объявила родителям о своем отъезде.
В последний вечер бабушка сидела у моей кровати и дочитывала мне
"Всадника без головы". В комнату вошла мама, поинтересовалась, как прошел
день, и, не дослушав рассказ бабушки, вышла. Бабушка тут же захлопнула книгу
и потушила свет. Она была уверена, что на этом дело кончится -- утром за нею
должно было прийти такси, чтоб отвезти ее к поезду.
Я не могла заснуть. Я почти физически ощущала: что-то должно произойти.
Из-под двери маминой комнаты пробивался свет. Осторожно вышел в ванную
отец, я слышала, как он долго полощет горло, побаливающее в зимнюю пору.
Затем он вошел в кабинет, закрыл за собою дверь, под тяжестью его тела
заскрипела алюминиевая кровать, и спустя несколько минут послышался его храп
-- храп усталого работника, человека с чистой совестью. Полоска света под
маминой дверью тут же погасла, и вдруг она возникла в проеме двери, как
тень, и я услышала ее голос:
-- Мама, вы не спите?
Бабушка не ответила.
Мама прикрыла дверь нашей комнаты, включила настольную лампу, поставила
стул к бабушкиной кровати и беспощадным голосом повторила, уже как
утверждение:
-- Вы не спите.
Сквозь неплотно сомкнутые ресницы я увидела ее в том же наряде, в каком
она пришла с работы, только на ногах у нее вместо шпилек были шлепанцы. В
двубортном костюме стального цвета из тонкой шерсти, сшитом по ее фигуре, в
светло-серой блузке со стоячим воротничком, с большой брошью на груди,
прямая как струна и неподвижная. Красивым женщинам не идет на пользу
сознание их красоты, оно кладет на лица какой-то неистребимо пошлый
глянцевитый отпечаток самолюбия. Но мама о своей красоте никогда не
помышляла и, должно быть, поэтому до сих пор казалась совсем молодой.
-- Не спите, -- в третий раз произнесла мама, и бабушка наконец
откликнулась слабым голосом:
-- Ты разбудишь свою дочь.
-- Все же расскажите мне об Андрее, -- властно произнесла мама.
-- Что тебе рассказать? -- через паузу спросила бабушка.
-- Как он живет, расскажите, -- потребовала мама.
Бабушка приподнялась.
-- Как он живет? -- испуганно переспросила она. -- Но он умер, умер, ты
ведь знаешь!
-- Значит, и вы приняли участие в этой подлой комедии? -- усмехнулась
мама. -- Это с вашей санкции Вера сочинила для меня историю о самоубийстве
Андрея? С вашего одобрения? Зачем? Как вы могли, мама? Я два года прожила
как в аду, оплакивая его. Значит, не только Вера, но и вы решили таким
образом свести со мною счеты? Страшный вы человек, мама.
-- Но он действительно умер, дочка, -- дрогнувшим голосом произнесла
бабушка.
Мама рассмеялась сухим и злобным смехом, и храп отца за стеной на
какие-то секунды пресекся.
-- Я теперь знаю, что это басня, которую вы сочинили вместе с его
матерью, чтобы уничтожить меня, -- продолжала мама. -- Нет, он не умер, не
покончил с собой, как написала Вера. Андрей жив.
-- Жив? -- испуганно переспросила бабушка, спустив ноги с кровати.
-- Да, полгода назад Андрей прислал мне письмо...
Тут я поняла, о чем идет речь: я вспомнила страшную сцену, произошедшую
полгода назад, еще до моей болезни.
...Мы с мамой мыли окна в гостиной, как вдруг услышали бешеный стук в
дверь и скрежет ключа, точно отец не мог справиться с замком. Наконец он
открыл дверь и ворвался с искаженным от ярости лицом, с побелевшими
зрачками, потрясая какими-то листками в руке, закричал:
-- "Арлезианка" Бизе! Романс Неморино!.. Пятый концерт Баха!
Си-минорное скерцо Шопена! Ты помнишь эту музыку?..
Я не могла понять, почему отец таким диким голосом задает маме этот
вопрос, но по лицу мамы увидела, что она сразу все поняла. К моему
изумлению, лицо мамы как будто обдало пламенем чистейшей радости, оно
буквально исказилось от счастья, как лицо отца -- от ярости.
-- Твой любовник! -- кричал отец. -- Вот кто познакомил тебя с музыкой,
а мне ты ее поднесла как объедки с чужого стола!.. Я-то считал, что музыка
-- это то, что происходит только между нами двоими, но был здесь, как
выяснилось, третьим! Я гнил в окопах и околевал в плену, а ты в это время
безмятежно посещала симфонические концерты и оперные театры со своим
любовником Андреем Астафьевым!
Мама нащупала стул и опустилась на него с выражением блаженного счастья
на лице, будто она не слышала крика отца.
-- Андрей жив, -- сказала она самой себе, -- он прислал мне письмо!
-- Ты еще смеешь открыто выражать свою радость! -- закричал отец. -- "В
сияньи ночи лунной..." -- трясущимися руками он поднес листки к глазам. --
"Корабль, разбивающийся о скалы..." Будь ты проклята!..
Он занес кулак над головой мамы, но тут я закричала, и они заговорили
на таких высоких частотах, что мой слух уже не воспринимал отдельных слов. Я
видела, как у отца прыгают губы, как улыбается безумной улыбкой мама... Отец
скомкал листки, схватил со стола спички и бросился в свой кабинет. Мы --
следом. Я видела, как он швырнул горящие листки на пол, топча их ногами и
одновременно отталкивая маму, пытающуюся выхватить письмо. Листки запылали.
Мама билась в руках отца. Когда письмо почти догорело, отец швырнул маму на
пол и бросился из дома. Я смотрела, как мама разминает пальцами пепел,
подносит его к лицу и целует, улыбаясь, и звуки, один за другим, стали
возвращаться в мой потрясенный слух... Она вдруг вскочила с пола, схватила с
отцовского стола лист бумаги и карандаш, подлетела ко мне и затрясла меня за
плечи.
-- Ты запомнила названия... названия тех произведений? Той музыки?..
"Арлезианка", Неморино, Пятый концерт Баха... Что еще?
-- Си-минорное скерцо Шопена, "В сияньи ночи лунной", -- машинально
пролепетала я. -- "Корабль, разбивающийся о скалы..."
Рука ее летала по бумаге.
-- Спасибо, хорошая моя... ну, не пугайся, ничего страшного не
случилось... Главное, он, оказывается, жив! А мне написали, что его больше
нет. Понимаешь?
Нет, я ее не понимала.
Я видела, что в нашей общей жизни -- отца, мамы и моей -- произошел
обвал, катастрофа, непоправимая беда... А она смеется как безумная, окуная
лицо в пепел! Произошло крушение -- а она счастлива! Уж не сошла ли она в
самом деле с ума? Кто жив? Кого больше нет?..
Я ничего не понимала тогда в происходящем, а сейчас, подслушав их
разговор с бабушкой, догадалась, что речь идет о том человеке, чье письмо
окончательно разрушило нашу жизнь.
-- Доченька, -- в голосе бабушки слышались мольба и страх, -- это не
Андрей послал то письмо. Я о нем знаю. Вера нашла неотправленное письмо в
какой-то книге после его смерти и решила послать тебе. Она мне об этом
говорила. Андрей погиб, доченька. Его больше нет.
Мамино лицо окаменело. Стало тихо, только из кабинета доносился храп
отца.
-- Больше нет? -- как бы изумленно переспросила мама.
-- Он умер, доча, умер. А я ни в чем не участвовала. Вера узнала твой
адрес случайно. Она все написала тебе в том письме.
-- Да, -- как эхо, отозвалась мама.
-- А Андрея больше нет.
-- Да, -- далеким голосом согласилась мама.
Снова сделалось тихо. Мама, такая же прямая и неподвижная, сидела на
краю стула, уперевшись сосредоточенным взглядом в темноту за балконной
дверью.
-- Я думала, вы все это сочинили, -- монотонно заговорила она. -- А вы,
значит, ничего не сочинили. Он умер. Как он умер? Он действительно покончил
с собой?
-- Это неправда, неправда, -- заторопилась бабушка, -- я сама
разговаривала с человеком, который был с ним в тот вечер. Они сильно выпили.
Андрей пил последнее время... Тот человек отошел к билетной кассе, а Андрей
стоял на самом краю платформы...
-- И тут поезд, -- без всякого выражения сказала мама. -- Значит,
поезд. Поезд его переехал. Как и ту женщину, любовницу моего мужа. Я вам,
мама, о ней писала...
-- Писала, -- опасливо подтвердила бабушка.
-- Спокойной ночи, мама. -- Она поднялась и нажала рукой на кнопку
настольной лампы... -- Спокойной ночи.
Мама ушла, а бабушка тихо заплакала. Я лежала сжавшись в комок. Что же
все-таки произошло в нашей жизни? Я боялась подать голос.
Что?..
Хорошо ехать на трамвае по улице Старопочтовой, катить в ее берегах меж
причудливых невысоких домов с ветхими опереточными балконами, облупившимися
арками, столбами и полуовальными окнами, претендовавшими когда-то на модерн.
Трамвай визжит на поворотах сабельным железом, на ходу толкает лбом
сентябрьские листья, важно планирующие в избыточном воздухе ранней осени. В
начале нашего века на Старопочтовой проживали врачи, учителя, владельцы
небольших магазинов, адвокаты, маклеры, актеры, газетчики, казачьи офицеры
Войска Донского. В те времена улица держалась передовых взглядов,
процветавших под светом державных английских люстр, которые продавались на
вес в принадлежавшем моему прадеду магазине: чем тяжелее, тем дороже. В
окнах мелькали тени людей, обедавших за большими столами, ласкавших детей,
читавших газеты, обменивавшихся своими передовыми взглядами и не обращавших
внимания на волны сырой тьмы, наползающие на них с нижних кварталов, от
реки, из хибар и полуподвалов, где проживал простой люд. Сейчас это улица
абажуров, на всю Старопочтовую не наберется и десятка люстр. Хорошо ехать по
ней вечером на трамвае, плыть меж огромных, вниз головой висящих тюльпанов
света -- оранжевых, салатовых, бордовых. Жизнь под ними кажется уютной,
тихой.
Как некоторые музыкальные пьесы легко входят в пальцы, так
Старопочтовая в первый же мой приезд к бабушке вошла в мою память, как будто
я родилась и выросла на ней. Я бы сравнила эту улицу с музыкальным
произведением, сочетающим принцип сюиты и темы с вариациями в едином потоке
впечатлений, с пьесой, написанной "на четыре ноты", -- "Карнавалом" Шумана.
"Си-ми-до-ля" -- в этом мелодическом эмбрионе Роберт хитроумно зашифровал
название города, где жила его возлюбленная, он проходит через все сцены
произведения, как наш трамвай сквозь многочисленные дома и деревья
Старопочтовой, протекающей параллельно медлительному Дону; в том месте, где
стоит наш дом, она повторяет изгиб реки. Один дом здесь ходил буквой "г",
как шахматный конь, другой рождал вдруг комнатушку, буквально висящую в
воздухе, не учтенную ЖЭКом и выпавшую из его амбарной книги, как "ять" из
алфавита. Клетушки, голубятни, боковушки с скрипучими переходами. Дома
находились в вечном росте, ремонте, перестройке. По вечерам дома
перекликались ученическими звуками фортепиано, баянами, скрипками -- наш
квартал отличала ничем не объяснимая музыкальность. Конец улицы смахивал на
конец века: и там и там процветают падежи причуд.
Веранда, на которой мы с бабушкой иногда пьем чай или вяжем, нависает
над тротуаром. Наш дом опоясан верандой и похож на старый пароход,
приплывший с реки посуху на турусах с колесами. Он двухэтажный, просторный,
стоит в тени огромного, в три обхвата, тополя.
Бесчисленное множество раз моя судьба решалась в этом доме.
Тяжелая резная дверь парадного с потемневшей от времени бронзовой
ручкой с легкостью подалась под моей хозяйской рукой, рука безошибочно во
тьме коридора взялась за перила лестницы и стала выбирать невод, полный
знакомых звуков, вздохов, запахов, красок, теней. Я вошла в дом с тем же
чувством, с каким дети впервые входят в море, и его древнее вещество тут же
обняло меня со всех сторон. Бабушкина квартира на втором этаже. В прихожей
электроплитка и печь, топившаяся углем. Ящик в прихожей все время пополнялся
углем, хранившимся в сарае, в комнатах всегда было тепло. "Где тепло, там и
добро", -- услышала я от бабушки. В коридоре сундук, оклеенный изнутри
старыми губернскими газетами, на нем летом долго не гасла керосинка -- здесь
бабушка варила варенье и закатывала компоты, отправляемые в чулан под
лестницей. В другом чулане совсем недавно провели водопровод, и он
превратился в небольшую ванную с туалетом. Первый этаж занимает ветвистое
шумное семейство Ткачевых, состоящее из бабушки Аньки, матери Ткачихи и двух
ее дочерей. Парадная дверь на ночь запиралась.
В спальне две железные кровати, покрытые старинными тяжелыми
покрывалами -- "розовым" и "голубым". Они выцвели, сделались кремовыми, так
что я иногда их путала, но бабушка поправляла мою ошибку и требовала, чтобы
я свою постель, бывшую дедушкину, застилала "голубым", а ее -- "розовым".
Гобелены на стенах тоже проиграли в цвете, но движения охотников по-прежнему
были молоды и стремительны, и гончие псы резво летели, не касаясь лапами
земли.
В большой комнате, многие годы служившей Багаевым столовой, в окружении
старых, как он сам, вещей и людей на фотографиях, которых давно не было в
живых, сидел дед Ефим. Он сидел в плетеном садовом кресле, подперев голову
кулаком, и с пристальной усмешкой смотрел в объектив. Свет привычно скользил
по его усатому выгоревшему лицу, по декоративному заднику провинциального
фотосалона -- гипсовая балюстрада, серые клубы трудноразличимых дерев,
уходящих в пугающее ничто, в некое алгебраическое туманное измерение. Здесь
когда-то собирались они все, было шумно, тесно, невероятно далеко от тех
потрясающих событий, в которых ему суждено было участвовать, были Багаевы --
и нет Багаевых, и сам он уже не Багаев, а лишенец -- Бог знает что,
исчезающее из мира, хотя странным казалось ему в те дни умереть по такой
житейской причине, как старость, и часы, большие как шкаф, отвечали важным
звоном: странно... Здесь когда-то раздвигали стол, звучали голоса, детвора
бузила на полу, и от нее переставляли подальше керосиновую лампу. Мать Ефима
возилась на кухне, разливала по формам желе, Ефим относил формочки на холод
и пальцем пробовал прозрачную застывающую жидкость. Щека дочери, моей
будущей мамы, обращенная к печке, тепло розовела. На стол ставили наливку,
взрослую и детскую -- сироп. Всегда был соблазн -- потянуть за крахмальный
край скатерти и посмотреть, как будет. Нарядный обед со зданием рыбного
пирога, супницей, салатницей потрясут подземные толчки. Наливки сольют свои
русла, и в них рыбинами блеснут спинки ложек, стронутся с места кузнецовские
тарелки и завалятся набок рюмки, колоннады нарезанного хлеба потянутся к
краю, и эту гибель Помпеи в грохоте, огненной лаве и отчаянии завершат
падающие яблоки из вазы, до последнего балансирующей на краю стола... Так
однажды Ефим потянул край скатерти, но тут вошла бабушка Тамара, подсела к
мужу, взяла его за руку и отступила к двери, пристально и с ужасом глядя на
мертвого.
Она осталась одна и прожила еще долгую отдельную жизнь.
Часть столовой занимал буфет, сооруженный мастерами-краснодеревщиками
на заказ в прошлом веке, -- со множеством ящичков (некоторые -- с секретными
замками), с озерцами зеркал, причудливо вкрапленных в дверцы верхних этажей
буфета, где стояла посуда, с медными шишечками вместо ручек; в средних
этажах дверцы напоминали ставни с кружевом резьбы понизу и лепниной дубовых
листьев посредине; раздвижная крышка буфета, выложенная из различных пород
дерева, представляла собою шахматную доску -- ящичек для фигур находился под
крышкой с отделениями для белых и черных; в дверцы нижних отделов буфета,
где стояло варенье, был вдавлен медный вензель -- бабушка частенько,
согнувшись в три погибели, начищала до блеска инициалы своего пропавшего без
вести в революцию деда -- "Г" и "Б", его звали Георгием. По этому буфету
можно было бродить как по городу. Больше всех от времени пострадал диван --
это был старец с одышкой, расплывшийся, бугристый, с облезшим до дыр плюшем
на валиках, но застланный китайским ковром с фазаном посредине и с
орнаментом из иероглифов, которые мой любознательный отец, едва появившись в
этом доме, к восторгу мечтавшего прочитать это древнекитайское послание
дедушки Ефима, вооружась словарем, однажды прочел; вот примерный перевод
фразы, вытканной в прошлом веке давно умершими шанхайскими ткачами,
успевшими выпустить в мир конечный вывод мудрости китайской, бабушка его
запомнила: "Действия шумного и горячего человека на самом деле глухи, как
падение листа в отдаленном лесу". С трудом прочитав это, отец отказался от
первоначальной идеи выучить тяжелый китайский язык -- он уже хорошо знал
немецкий и французский, самостоятельно занимался английским и мечтал о
языковой практике, не подозревая, что она, эта практика, находится у него
под боком: бабушка ни разу не обнаружила себя, хотя не забыла язык своего
детства. В углу на льняной скатерти с кружевами по краям -- знаменитая
швейная машинка, этот верный Боливар, вынесший целое семейство.
Бабушка жила тихо и незаметно. Из всего огромного ее фамильного
имущества волной на сушу вынесло лишь эту швейную машинку, с которой она на
долгие годы слилась в одно существо. Машинка ее стучала целый день, норовя
застрочить также и память соседей о том, что эта женщина -- одна из
Багаевых... Существование бабушки было таким же ровным, как стежка
бесконечного шитья, чередование эпох и катушек -- не в счет, из-под иглы
струилась бесконечная ее мысль о том, как бы незаметнее соединить одно с
другим: воротничок с кокеткой, планку с оборкой, черное с белым, прошлое с
настоящим. Ее стежка не дала сбоя ни в те времена, когда она осталась
сиротой, похоронив в начале двадцатых отца и мать, не вынесших
послереволюционных потрясений, ни во время Гражданской войны, когда она
прятала в чулане дезертировавшего из отряда генерала Покровского дедушку,
чуть не тронувшегося умом во время страшных майкопских казней и лишь чудом
избежавшего расстрела вместе с сотнями других социально чуждых, ни когда у
них родились дети и дедушку потихоньку удалось легализовать в качестве
служащего торгсина, ни в тридцатых годах, когда Старопочтовая лишилась почти
всех своих коренных обитателей, один за другим исчезавших в глухую ночную
пору под монотонный бой напольных часов, которые теперь бабушка часто
останавливала, открывая застекленные дверцы и рукой удерживая маятник,
пульсирующий в ее горсти, когда к нам приходил соседский мальчик Лео,
отчего-то боящийся их звона... Плетеная этажерка предназначалась не столько
для книг, сколько для различных статуэток: орла из горного хрусталя,
китайских болванчиков, чугунного Дон Кихота с вынимающимся из ножен чугунным
мечом, чугунным сапожком для карандашей, шкатулок с позолоченными
застежками, в которых бабушка хранила разноцветные катушки с нитками.
Чистота, перекличка трамвае