Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Полянская Ирина. Прохождение тени -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
ны поэзия. Он был талантливым химиком-органиком, но, как ни странно, мысль его любила общие, насиженные места, как горделиво шагающий на завод рабочий любит шарканье ног идущей в первую смену толпы. Зная эту слабость отца к общим местам и к так называемому веянию времени, я норовила этим воспользоваться... Мне здорово тогда помогла песенная лирика, совсем недавно узаконившая целый ряд штампов: большие дороги, город на заре, таежный десант, туман и запах тайги -- целые колонны образов, заполняющие белые лакуны дозволенной романтики, внутри которой набирал силу мутный зародыш официоза. К этой теме, к мелодии, петляющей между высокой романтикой и мелким социальным цинизмом, я и прибегла, вооруженная популярными куплетами о поисках смысла, дальних путях и трудовых дорогах, так что отец, решивший было всунуть меня в политехнический, где он что-то значил, растерялся перед неподкупным блеском моих глаз. Но все-таки задал мне риторический вопрос: о чем ты думаешь? Я возразила, что глагол думать не несет в себе никакого практического смысла. Это почему же? -- заинтересовался он, обожавший всякие споры в традициях митрополита Введенского с Анатолием Луначарским, в которых якобы рождается истина, как Афродита из пены морской. Он любил достойного собеседника. Когда он ввязывался в спор, его можно было брать голыми руками. Как и все люди этого дурацкого, полуинтеллигентного плана, заплатившие страшную цену за возможность выговориться на общие темы труда и долга, он легко впадал в рабскую зависимость от своей и чужой эрудиции. Он ждал от меня подтверждения, что о чем-то я все-таки думаю, эрго существую, что я способна развить свои таланты, чтобы заработать себе на кусок хлеба, о чем они все, родители, так пеклись. -- А ты можешь поймать себя на хоть сколько-нибудь значительной мысли? -- спросила я его. -- Сильной и свежей, как ветер, бьющий в паруса Колумба? -- Я все время думаю, -- с готовностью отозвался отец. -- Я погружен в это занятие и днем и ночью. Это моя работа -- думать. -- Вот именно, работа, -- изображая азарт спорщицы, возразила я, -- труд, который превратил обезьяну в еще большую обезьяну... В чем плод твоей думы? В том, что ты создал какую-то там невиданную кислоту? Лучше бы ты создал в непроходимом лесу тропинку, она по крайней мере общедоступна и не кичится именем своего создателя... -- разглагольствовала я. Улыбаясь, отец одобрительно кивнул. Помолчав, припомнил вехи своего трудного пути. В шесть лет он пел на клиросе, в восемь -- бегал по улицам, продавая "Известия", в десять -- служил рассыльным в железнодорожной конторе, с двенадцати работал уборщиком в различных учреждениях, по ночам просиживая за книгами, к шестнадцати вполне прилично знал три европейских языка... Мало же ему надо было, мало, как нищему, стоящему перед нашей булочной с протянутой рукой, -- что в нее ни сунут, за то и спасибо: революцию, террор, социальную справедливость, скорбь мирового пролетариата яростным январем двадцать четвертого года, Шахтинское дело, ежовую рукавицу, бериевскую амнистию, пакт Молотова -- Риббентропа, вшивый окоп под Москвой, немецкий концлагерь под Витебском, советский на Колыме -- все он принимал как неизбежность, имеющую некую высшую цель, пошитую для будущего человечества навырост, и только однажды здравый смысл проговорился в нем: в один мартовский вечер начала пятидесятых он примчался в крохотную амбулаторию шарашки, где он вместе с другими учеными работал над созданием бомбы, влетел в палату и, даже не поняв, что жена находится почти при смерти (острое пищевое отравление!), что состояние ее с каждой минутой ухудшается, заорал: -- Родная, его больше нет! Его нет!.. Отец всегда мне казался бетховенско-вагнеровским героем, то есть героем симфонического Бетховена, слившегося с хрестоматийным Вагнером, заряжавшим в своем оркестре каждый инструмент, включая целомудренную флейту, демонической силой звучания. Чтобы изгнать бесов из этой музыки, понадобилась целая армия мирно пасшихся на обрыве XVIII -- XIX веков романтиков, ринувшихся с головокружительной высоты, где пировали валькирии, в прохладное море камерной музыки. Страшное предчувствие, должно быть, терзало Шопена, когда он один встал и встретил грудью "Летучего голландца" Вагнера: ведь если Фредерик что-то и позволил себе в Революционном этюде, то это по молодости лет, наивности и неизжитому наполеонизму, который Вагнер между тем поставил во главу угла. Тема маленького человека (камерного) была принципиально чужда отцу, он надеялся, что его неукротимая энергия и мощь творца сквозь меня полетят во глубь будущего, но он забыл, что после бурного аллегро неизбежно идет адажио, чтобы не только клавишные, смычковые, ударные, медь и прочая оркестровая провинция ощутили передышку, но и вся природа выдержала некую паузу, -- и в роли захватчика этой паузы выступила я. Дело в том, что когда отец обеспечивал химическую оркестровку А-бомбы, во время одного из испытаний он получил изрядное количество бэр, способное легко свалить с ног любого из вышеупомянутых романтиков, ему же оно не принесло большого вреда. Я была, есть и умру романтиком, вот почему вследствие этого события в моей крови недостает лейкоцитов. Малое число лейкоцитов -- охранная грамота моего детства, безусловно состоявшегося, и это лучшее, что только может случиться с человеком. Дай Бог здоровья врачам! Они прописали мне свежий воздух, воздух свободы и вольной воли, воздух праздности и легкомыслия, чистейший озон подворотен и кислородную подушку заброшенной стройки. Таким образом, отцу на мою работоспособность уже рассчитывать не приходилось, и он ударился в мечтания, что я возьму свое (на самом деле -- его) так называемой искрой Божией, каким-то даром, и все приглядывался ко мне, принюхивался, соображая, в чем может заключаться этот дар. На мой письменный стол, поросший сорняком дикой акварели и первых стихотворений, периодически ложились аккуратно вырезанные отцом из газет дурацкие заметки о юных талантах, которые в семь лет писали поэмы, а в десять дирижировали оркестром. Мне ставили в пример сына знакомых -- одного тринадцатилетнего клинического идиота, который целое лето (страшно сказать!) разучивал "Годы странствий" Листа. Целое лето -- то есть июнь, июль, август месяцы, которыми Бог благословил всех детей! Мало того, в блистающем из-под золотых крон сентябре этот кретин собрался разучить первую часть Третьего рахманиновского концерта, труднейшего для исполнителя... Родителям этого мальчика я как-то посоветовала надеть на него смирительную рубашку, пока не поздно, и на денек поставить его в угол, из этого бы он извлек гораздо больше пользы, чем из рахманиновской партитуры, по крайней мере мог бы беспрепятственно понаблюдать за перемещением солнечного квадрата по паркету или поразмышлять над красотою узора паутины, растянутой крестовиком. Этот пацан даже не читал "Незнайки", этой дивной летней книги, где Синеглазка наряжена в платье цвета колокольчика. Нет, этот зубрила не любил музыку, как любила ее я, иначе бы он сломя голову ринулся на улицу, где она вся дико росла и процветала... Как позже выяснилось, он не знал элементарных вещей, например очередности цветения растений, не подозревал, что за незабудкой и ландышем бешено зацветает сирень, за сиренью осторожно раскрывается жасмин, затем, как едва слышный инструмент, вступает колокольчик и -- кукушкины слезки, он не ведал, что потом эту лазурную мелодию почти одновременно подхватывает цикорий и василек, о котором мне пришлось поведать ему отдельно... Дело в том, что за нашими дачными участками, замыкающими город с западной стороны, до самой границы леса простиралось квадратное овсяное поле. Кланяюсь нерадивым сеятелям, которых поругивали в местной газете за то, что они вечно запаздывали с севом, благодаря чему овес пускался в рост на равных правах с васильком. Это происходило в двадцатых числах июня. Синие волны бродили по золотому полю именно так, как это выразил Калинников в своей бессмертной симфонии; тему васильков чуть позже подхватывали ромашка, свежая, как декабрьская вьюга, цветной горошек, вьюнок. Конечно, лошади голодали, но мой глаз это овсяное поле, поросшее сорняком, прокормило на сто лет вперед. Кончалось десятилетие, которое мы провели за партой. От музыкального сопровождения нашей эпохи закладывало уши, но мы уже были не в силах попадать в такт маршеобразному хору, железную поступь натасканных на завоевание звуков размывал стихийный лирический поток, которым вдруг оказались, как пламенем, охвачены все города и веси, старый хлам отжившей свое гармонии закружило в бешеном водовороте песенной лирики. В воздухе что-то менялось, набухало, цвело, звало нас на авантюры, сумасбродства, я уже ощущала в пятках щекотку грядущего побега из отчего дома. Оставалось положиться на пространство, овеянное расписаниями поездов и самолетов, только через пространство, думала я, доступное, как клавиатура под пальцами, время может вновь обрести когда-то утраченное право полета, как парочка стрижей, которых одна чудная женщина иногда покупала у пьянчужек на лодочном причале, чтобы тут же выпустить их в небо, -- при этом грубые пьянчуги радовались пташьей свободе не меньше ее. Мне предстояло решить чисто пространственную задачу -- вычислить точку пересечения молодой струи моего личного времени с потоком музыки, внутри которой я тогда собиралась жить; эта точка должна была находиться за пределами видимости той моей судьбы, что грезилась родителям, вне поля зрения очевидности, в ее историческом названии должен был слышаться отзвук романтической ссылки. Я сразу решила, что это будет окраина, где энергия соперничества существует в разреженном виде, но в то же время какой-нибудь центр, куда стекаются культурные силы. Оставалось определиться в рельефе местности, вообразить пейзаж. Чтобы решить эту задачу, я невольно, сама того не думая, взяла за образец сонатную форму, вернее, те из бетховенских трехчастных сонат, разучиваемых мною одну за другой, в которых адажио сменялось аллегро, а не наоборот, поскольку мне казалось, что медленная, сомнамбулическая часть моей жизни близится к своему заключительному аккорду, и я уже жила предощущением безудержного ритма граве. Ритмический рисунок местности представлялся мне нервным, неровным, полным синкоп, триолей и фермат, ведущая тема будет брать взаем все имеющиеся на клавиатуре тональности, на предполагаемой партитуре аллегро будет значиться фортиссимо; если перевести эти музыкальные и психологические соображения на язык пейзажа, то на горизонте неотвратимо вырисовывались лермонтовские горы. Родителей смущало то, что я поступила на заочное отделение, но они не решались настаивать на переводе, боясь, что тогда я окончательно оторвусь от них. Я тоже помалкивала. Меня устраивало мое заочное, заоблачное отделение. Я полюбила свои предрассветные перелеты из курумычевского аэропорта в симферопольский и ночные -- из Симферополя в Курумыч. Иногда в последнюю минуту я меняла средство передвижения и плыла теплоходом до Ростова, где жила моя бабушка. Погостив у нее с недельку, дальше добиралась поездом. Мне нравилось расцвечивать свой маршрут автобусом и "кукурузником", метеором и просто автостопом. Каждый населенный пункт, высмотренный мною на карте, я любила заочной любовью, и все же заочное отделение при всей своей заоблачности все время требовало от меня чего-то определенного: регулярных занятий на фортепиано, зарабатывания тех небольших средств, которые позволяли покорять пространство, проб поступления в другие, более весомые с родительской точки зрения, учебные заведения. Я знала: наступит время -- и я сниму с моих путешествий рельсы и колеса, как строительные леса, и тогда мои странствия обретут свободу музыкальной импровизации. 4 За день до начала занятий вывесили расписание. Каков же был мой ужас, когда я обнаружила свою фамилию в списке учеников Даугмалис Регины Альбертовны! Я стояла у доски объявлений и потерянно смотрела на список, когда кто-то тронул меня за плечо. Обернувшись, я увидела перед собой саму Регину Альбертовну. Она желала со мной поговорить. Еще одно собеседование! Послушно я поплелась за нею в концертный зал. -- Я хочу откровенно объясниться с вами, -- сухо проговорила Регина Альбертовна, облокотившись о старенький, но прекрасно настроенный блютнеровский рояль, свидетель моей слабости и ученического позора. -- Исполнителя из вас не получится, это для меня ясно, а о том, чтобы стать преподавателем, вы, как мне кажется, и сами не помышляете... Мне положено иметь семерых учеников. Обычно я набираю в свой класс самых сильных и выкладываюсь для них целиком и полностью. Но в этом году я почувствовала некоторую усталость и решила взять кого-нибудь, с кем могла бы, так сказать, перевести дух. С вами мне не придется гробиться. Конечно, мы будем работать, но чудес я от вас не жду... Теперь, когда я честно все вам объяснила, удовлетворите и вы мое любопытство. Зачем вам все-таки понадобилось наше училище?.. Она смотрела на меня, но я уводила глаза в сторону. Угол преломления наших взглядов был невелик, но достаточен для того, чтобы мы не слишком доверяли друг другу. И лично меня это даже устраивало. В игре, которую мы все вели друг с другом -- учителя с учениками, профессионалы с любителями, государство с гражданами, одна страна с другой страной, -- конечно, существовали какие-то правила, но настолько устаревшие, что их никто и не думал брать в расчет. Все действовали с позиции силы, прячась за слова о долге, все хотели быть победителями, как мой отец, и поэтому чуть что -- прибегали к пафосу, а прежде всех те, кто чаще других привык давить на педаль, брать свое горлом, работая на всеподавляющую иерархию. А между тем мы не обречены, нет, -- мы просто обязаны быть побежденными. Видимо, в этом наше предназначение. Мне представлялось, что мы обязаны все терпеть, терпеть, посильно помогая друг другу, слизывая кровь, сочащуюся из ран, мы должны были жить стиснув зубы, чтобы стать хорошими побежденными, достойными своего поражения, и не приведи Бог кому-то до срока выбиться наружу -- он затеряется навеки в гнойной ране своей личной победы. -- Мне нужна была передышка... -- ответила я, так же прямо глядя ей в глаза. Она поблагодарила меня и сказала, что программу я могу выбрать по своему желанию. Мы с Нелей безмятежно подкрашивали глаза, разложив на подоконнике свою косметику, как вдруг дверь с шумом отворилась и к нам в комнату с нотной папкой под мышкой вошел Коста. Одинаковым движением мы сорвали со спинок кроватей халаты и, уже накинув их на себя, переглянулись: собственно, мы могли не торопиться, наши голоса не требовали никакого облачения, а для него мы были всего лишь голосами. Коста нащупал стул и без приглашения уселся, непринужденно закинув ногу на ногу. -- Так это мы с вами беседовали о Листе? -- обратился он на звук моего голоса после того, как мы ответили на его приветствие. -- Я узнал, что мы будем учиться в одной группе. Очень хорошо. Присядьте, девушки, будем знакомиться. Я возразила, что мы спешим на занятия. -- Да? И что там вас ждет? -- поинтересовался Коста. -- Ах, хор? Да, я не люблю петь хором, -- доложил он, сразу обозначив свою жизненную позицию. -- У вас, наверное, нет голоса, -- предположила я. -- Нет, все именно так, как я сказал: не люблю петь хором, -- отмел мое предположение Коста. -- А вы, наверное, любите? -- Хочу попробовать, -- сказала я. -- Лучше не пробовать, -- махнул рукой он, -- коллективизм -- опасная болезнь, можно и голос потерять. -- С голосом ничего не произойдет, если не слишком громко настаивать на своем существовании. Извините нас, но мы уже опаздываем... Я не могла скрыть своего раздражения. Меня возмутило, что он, хоть и слепой, вошел к нам без стука. И, судя по всему, сделал это намеренно. Коста поднялся со стула: -- Что ж, желаю вам приятной спевки. У меня был абсолютный слух, вот почему, поступив в музучилище, я попала в эту отдельную группу, состоявшую из трех слепых и одного слабовидящего. Мы учились на разных отделениях, но ежедневно встречались на теоретических занятиях. Сольфеджио проводила Ольга Ивановна, бывшая солистка оперного театра, энергичная пожилая женщина с круглым приятным лицом, покрытым сетью мелких морщинок, -- такие лица в старости, по моим наблюдениям, бывают у людей с чистой совестью. Она любила слепых, всячески их приваживала и разговаривала с ними приподнятым тоном, свидетельствующим о том, что человек она хороший, что она постоянно находится в высоком градусе некой гражданской озабоченности, подразумевающей приобщение всех нас, молодых, к какой-то особо насыщенной общественной жизни -- если и мы усвоим этот тон. Слепые при всем своем абсолютном слухе ей верили, а я подозревала, что эта былинная жизнь, на которую намекал ее энтузиазм, давно исчерпала себя в своей наивности. Ольга Ивановна приучила себя как бы не замечать их слепоты, относясь к ней требовательно и нетерпеливо, как к какой-то шалости: упрекала их в небрежном ведении тетрадей, в опоздании на урок, хотя они действительно не успевали за короткую переменку перейти из основного корпуса в общежитие, где мы учили теорию, но, к моему удивлению, они не оправдывались перед нею, им нравились эти упреки, которые как бы ставили их в общий ряд и причисляли ко всем прочим нерадивым ученикам. Им нравилось, когда она, прервав диктовку, говорила чуть капризным голосом бывшей примадонны: "Женя, в следующий раз пришей пуговицу, она у тебя висит на одной живой нитке..." -- точно Жене, высокому слепому увальню в вельветовой курточке, ничего не стоило это сделать. Я догадывалась, какую роль Ольга Ивановна припасла для меня, взяв в эту группу, -- роль помощника и поводыря, в которую я, надо сказать, со временем вжилась до такой степени, что в какой-то момент даже потеряла себя, но это случилось позже, а тогда, на первых занятиях, я наслаждалась своей избранностью, своим абсолютным слухом, который в координатах прежней моей жизни ничего не значил. Ольга Ивановна открыто льстила мне; кивая в сторону слепых, говорила: -- Им-то сам Бог велел иметь такую барабанную перепонку, а для тебя это -- дар... Я сидела на первой парте, честно отвернувшись от клавиатуры. Преподаватели во время музыкального диктанта стараются прикрывать ее книгой, чтобы ученики не подглядели первую ноту. Важна именно первая -- дальше, по интервалам, уже легче сориентироваться. В школе я всегда демонстративно отворачивалась от клавиатуры, в то время как другие ученицы вытягивали шеи, пытаясь вычислить эту первую. Оглянувшись на слепых, я увидела, как они приникли к партам, застыли и насупились: они готовились принять первый, для них всегда неожиданный, удар звуковой волны, вот чем объяснялись их напряженные позы, выражающие крайнюю степень сосредоточенности... Коста смежил веки, длинные ресницы его слегка подрагивали. Заур побледнел от волнения, стали отчетливо заметны веснушки на его

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору