Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Полянская Ирина. Прохождение тени -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
к в человеке и ученом! -- сказал он. Тут у меня буквально руки зачесались их выгнать. Они, видите ли, разочарованы! Да соображают ли эти люди, что говорят! Отец был волшебными очками, через которые они видели себя большими и яркими, такими, как он, и вдруг эти очки слетели с их глупых носов, и они снова видят в зеркале все ту же свою вчерашнюю, приевшуюся физиономию и не знают, что с ней поделать. Пошли вон отсюда, дураки! Мой отец, обманщик и развратник, он выше вас всех на несколько голов, хотя бы потому, что он сам обманывает, а не обманывается, сам развратничает, а не сплетничает о чужом разврате! И тут "гренадерша", полная негодования, сообщила новость, которую они, видимо, решили выложить в последний момент. -- Вы не все знаете. Мы считаем, что ваш муж явился виновником гибели той женщины... -- с удовольствием произнесла она. -- К нам дозвонились из милиции и сообщили, что она попала под поезд. Наверное, это не случайная смерть. Скорее всего, бедная женщина наложила на себя руки... И тут они все получили вознаграждение за свой приход. Мама побелела лицом и сползла по стене на пол. Вокруг нее тут же началась беготня со стаканами воды, носовым платком и валерьянкой... 14 Оказавшись однажды в Москве, я случайно набрела на библиотеку для слепых. Это было удивительно. Еще полчаса назад, поднимаясь по эскалатору станции "Добрынинская", я вспоминала, как Коста рассказывал о своих поездках в Москву. Мать и сестра отводили его в библиотеку на целый день, а сами отправлялись по магазинам. Его там уже знали и даже, горделиво сообщил он, питали к нему слабость, особенно библиотекарь Зоя Федоровна, да и заведующая Тамара Алексеевна тоже, встречали как родного, чаем поили, а когда Тамаре Алексеевне случалось ездить в нотную библиотеку для слепых, Коста увязывался туда с нею. Судя по его рассказам, он вел себя в библиотеке так же, как любой зрячий заядлый книгочей: долго бродил между полок, насыщаясь прикосновением к корешкам книг, раскрывая их на любой странице, вытягивая нити уже знакомых сюжетов, перебираясь из одной страны в другую, из прозы в поэзию, наслаждаясь бродяжничеством пальцев, под которыми оживали слова. У него дома тоже были книги, которые мать выписывала через общество слепых, но здесь их было -- как прекрасных наложниц в гареме. Улыбка, должно быть, бродила по его лицу... Я медленно шла в сторону Зацепы, продолжая все это вспоминать. Проходя мимо одного тусклого здания, я ощутила какой-то толчок и подняла голову. Прямо перед моими глазами в немытом окошке белела за стеклом картонка с надписью: "Библиотека для слепых. Вход со двора". Обрадовавшись, будто встретила на чужих улицах знакомого, я пошла туда, куда указывала стрелка. За конторкой сидела худенькая миловидная женщина в очках. -- Здравствуйте. -- Здравствуйте. -- Вы Зоя Федоровна? -- Нет, Зоя Федоровна отлучилась по делам, уехала на полчасика в нотную библиотеку. -- На Куусинена? -- Да. -- А вы Тамара Алексеевна? -- Совершенно верно. -- Привет вам от Коста из Цхинвали. -- От Костика? -- улыбнулась она. -- Спасибо. Давно не приезжал Костик. Вы тоже из Цхинвали? -- Нет, но мы учимся вместе. Все свободное пространство вокруг нее было заставлено кассетами. -- Скажите, пожалуйста, а как выглядят у вас книги? -- Хотите посмотреть? Пожалуйста, можете пройти... Я прошла в зал, заставленный полками с огромными, тяжелыми книгами. Это были фолианты желто-серого цвета с тисненными синими буквами аршинными названиями, все почти одинаковой толщины -- книги-близнецы, похожие друг на друга, как истории болезней. Разницу между ними могли почувствовать только пальцы. Я трогала их корешки, брала в руки, раскрывала, но с их страниц на меня смотрела какая-то арабская вязь, китайские иероглифы... Их внешний вид ничего не говорил мне; в обычной библиотеке, бывало, тронешь корешок книги пальцем, и он в ответ зазвенит, как клавиша, знакомым звуком, и с потревоженных страниц, как пузырьки воздуха, поднимаются знакомые имена. Здесь все молчало. "Овод", -- прочитала я огромное слово на огромном томе и вспомнила свою плотную синюю книжицу. Я раскрыла "Овода", но никаких доказательств, что это именно "Овод", отыскать не смогла. Прикрыв веки, я попыталась на плотных страницах прочитать имя Джеммы, но мои слепые пальцы нащупали только мелкую сыпь неведомых муравьиных букв -- если это были буквы. А вот "Анна Каренина"... Эта мелкая рябь на озерной глади означает не что иное, как "Все смешалось в доме Облонских...". Но где здесь круглое "О"? где "все"? где "дом"?.. Целая полка была заставлена тяжелыми снарядами "Войны и мира" -- среди каких страниц затерялся вальс Наташи, об этом знает Коста. Здесь он был бы моим зрячим проводником, он водил бы моей слепой рукой по пупырчатым страницам. И еще -- у этих книг не было запаха! В библиотеке не было запаха книг. Толстая слепая девушка со старческим лицом сидела за столом и, устремив взгляд сквозь стену, читала левой рукой. Должно быть, левша. И я, по привычке заглянув в ее книгу, увидела там то же -- стершуюся наскальную живопись, татуировку, неведомый алфавит, тайну которого не дай Бог прочесть. Эти книги навевали сон и страх, как если бы все музыкальные произведения транспонировать в одну тональность. Не сразу я заметила, что слепые мои товарищи боятся грозы. Впервые я увидела здешнюю грозу из окна их комнаты. Задолго до ее начала мы перестали разговаривать; первой умолкла я, а затем затихли и они. Мы чувствовали, что в воздухе идет буйное созревание катастрофы. Мертвенный зеленоватый свет сгущался в небе, и вот настала невыносимая, отчетливая, прозрачная тишина, какая бывает в театре, когда дирижер уже поднял палочку, но музыка еще не грянула. Тишина царила за моей спиною, будто и слепые тоже затаили дыхание. Им, должно быть, казалось, что тьма, окутавшая их с рождения, -- недостаточная защита перед лицом еще большей тьмы, и вот -- затаились в ее предчувствии. И тут зазвучали голоса титанов, разрывающих небесные тела, как сырое мясо, и сокрушающих душу ни на что не похожей музыкой... На небе поминутно происходили страшные, картинные обвалы облаков. Ветер, как бунтовщик, размахивал стягами волокнистых полотнищ, озаренных снизу лучами заходящего солнца, голубое небо ломилось сквозь тучи, разрываемые в клочья и тут же сраставшиеся, как будто души, растворенные в нем, с безумной силой рвались обратно на землю. Величественному действу этой грозы гораздо больше подходила равнинная местность, здесь, в этом пространстве, сокрушенном горами, грозе было тесно, не для того она копила свою графитовую мглу и собирала в нее влагу, чтобы удариться с размаху в крохотное донце города. Здесь драма грозы начиналась сразу с четвертого акта и завершалась гибелью невидимых героев-титанов, после чего в мире наступала такая тишина, как будто заодно с ними погибали и зрители. Наша комната вздрагивала в исступленном свете молний. Слепые сидели по углам, закутавшись в одеяла, как истуканы с белыми лицами и остановившимися белыми глазами, будто молния лишь секунду назад испепелила их зрение, а гром, раскалывающий небесные тела, стремился теперь отнять последнее, что у них осталось, -- их абсолютный слух... Я закрыла окно, отодвинув яростный шум дождя, и никогда больше не оставляла их одних в майские и июньские вечера, когда сгущался озон и деревья начинали так шелестеть листьями, точно силились заговорить человеческими голосами. Наутро после грозы Коста пришел к нам, чтобы рассказать сон, увиденный им нынешней ночью. Его слова повергли меня в замешательство. Слепые видят, подумалось мне; парадокс, заключенный в этой фразе, вовлек мою мысль в воронку метафор, доступных личному опыту, и слова, которыми они были обозначены, рвали смысл в клочья. Сначала моя мысль, как намагниченная, вращалась на поверхности аналогий: "глухие слышат", "парализованные двигаются", "предметы ведут беседу", -- затем соскользнула глубже: "мертвые живут" и "живые мертвы", -- после чего вступила в эпицентр алогизма "я -- не я", и, когда я на секунду ощутила, что "я не -- я", сознание померкло, как меркнет, наверное, помраченное песней око соловья... Между тем Коста счел мое молчание за приглашение к рассказу и заговорил, возвращая мою фантазию в обычные пределы. "Видел" для него, как и следовало ожидать, означало "слышал". -- Представь себе, -- молвил он, -- мне приснилась ре-минорная фантазия Моцарта, исполненная в соль-диез миноре от начала и до конца. Вообразить себе не можешь, какое это страшное неудобство: я во сне как будто пытался сдвинуть планету, желая транспонировать мелодию обратно в ре минор. Проснувшись, долго не мог прийти в себя, вспоминая это странное звучание. Если б я сам был этой мелодией, у меня возникло бы ощущение, что моя душа перебралась в чужое, незнакомое, неудобное тело. Проиграй мысленно хотя бы несколько тактов -- чувствуешь, как мелодия пытается занять чужое место?.. Теперь я понимаю, почему Шуман сошел с ума, когда все его мысли начали соскальзывать, как приговоренные, в си минор. Попробуй переведи в любую другую тональность "Лунную", от ее меланхолии не останется и следа, и лунный пейзаж исчезнет... Впрочем, -- небрежно закончил он, -- если ты не можешь этого представить, пойдем, я тебе сыграю. Я быстро освоилась с домом Ольги Ивановны, но если обвыкание слепых в этом доме происходило путем прикосновений, то мое протекало за счет зрения и слуха. То, что видел глаз, было декорацией, которой не следовало доверять, вернее, частями декораций, подобранных из разных спектаклей, поспешно объединенных в страдающий мерцательной аритмией организм. А еще жилище ее представляло собою неверно решенную задачку по гармонии. Неточная модуляция изломанной в суставах мелодии, кое-как сплетающейся в картину обрамленного диким виноградом заката, который, собственно, и проливал угасающий свет истины на ошибки ведения гармонического голоса, ладовую чересполосицу резного красного дерева старинного буфета, переходящего в черную полировку благородного "Блютнера" и спотыкающегося об уцененные временем книги, штампованный шкаф и грубые театральные портьеры. Разные тональности, различные лады, сплошная дисгармония, но тем не менее совокупная душа этих вещей слилась в мерцающем воздухе залы. Коста иногда играл нам на рояле. Темный воздух этой залы как нельзя более подходил Шопену или Скрябину, а слепые были самой благодарной публикой, таявшей на разных глубинах дома в мягких креслах и на диване. Но Ольга Ивановна меня мучила. Она сидела в картинной позе вождя, слушающего Гольденвейзера, по временам оживая, чтобы пальцами повторить в воздухе какую-нибудь музыкальную фразу, и я, как приступа дурноты, ждала, когда она достанет из кармана платок и поднесет его к действительно увлажнившимся глазам. Мне были непереносимы ее слезы, я видела за ними многовековую дрессуру человеческого зрения, натасканного на жест, на штамп. Этот носовой платок... Чего бы я не отдала тогда за неожиданность поступка, авантюрное проявление свободного духа... вот если бы, предположим, думала я, Ольга Ивановна отрешилась от Скрябина, выхватила из кармана револьвер и всадила пулю в изображение человека, закрытого, как подслушивающий Полоний, шторками, в своего действительно расстрелянного отца, от которого ее вынудили публично отречься на комсомольском собрании Ташкентского театра оперы и балета, куда она поступила перед войной молоденькой, начинающей солисткой, -- может быть, это бы его воскресило. Как не могли воскресить слезы. И когда однажды в конце зимней сессии я пришла к ней одна, чтобы послушать "Демона" (коробку с пластинками я давно у нее заприметила), я специально поставила свое кресло к окну, чтобы не видеть ее слез... Я давно не слушала "Демона", а между тем это была любимая опера отца. Отец в этот год прихварывал, наверное, давала о себе знать знаменитая катастрофа на Урале, в результате которой в озерах Швеции и Канады до сих пор находят мышьяк и цезий. Мы с мамой успели улететь с объекта до аварии, а отец, работавший на ликвидации ее последствий, -- после. Очевидно, у него незаметно развилась ХЛБ. Появилась быстрая утомляемость, озноб по утрам, ороговение кожи на суставах. Письма его ко мне изменились. Из них ушло его обычное морализаторство и всегда удивлявший меня пафос, словно за его плечом стояло государство и косило в письмо свой неподкупный глаз; теперь он писал про дачный участок, который недавно получил, про приобретенный им садовый инвентарь, про то, как он уже разбил землю на несколько частей, чтобы разно рассаживать на ней растительные культуры и разно их удобрять. Как всякий истинный естествоиспытатель, он уже распланировал садовую работу на годы вперед, обложился справочниками и выписками из агрожурналов, надеясь в скором будущем опытным путем добиться максимальной урожайности этих розоцветных многосемянных и клубненосных. Он больше ни о чем меня не спрашивал, словно боялся задавать вопросы о будущем, чтоб не искушать саму судьбу... В этой опере массовые сцены, на мой взгляд, самые замечательные. Ни прозрачный, как эфир, романс Демона, ни мелодичная песня Тамары в последнем акте, ни предсмертная ария Синодала не могут идти в сравнение по богатству музыкальной ткани с хорами, с "Ноченькой", с "Ходим мы к Арагве светлой...". Но особенной мощи и красоты хор достигает в сцене, в которой старый слуга сообщает о гибели Синодала, голоса Тамары, Демона и князя Гудала он поднимает на недосягаемую высоту музыкальности, и реплика Демона ("К тебе я стану прилетать...") низвергается с этой высоты, как горный водопад. Тамара молит отца отпустить ее в монастырскую обитель, и соболезнующий хор сразу проникается ее горем, пока отец еще пытается прибегнуть к уговорам. Как ропот, нарастает требование хора: "Благослови ее!" В этом хоре, в древнем голосе мудрости, созревает отцовская жертва: "Иди, дитя мое, под Божьей сенью отдохни..." Слезы подступили к моим глазам. Я представила себе отца, отпускающего меня в мою судьбу, в безвестность, в безграничный мир с такой же тревогой и кротостью, как и старый князь. Он слишком стар и слаб, чтобы научить меня, чересчур доверчив, чтобы оградить от демонов мое сердце, ему бы довести до завершения свою научную тему, а потом разобраться с розоцветными... Борьба Ангела и Демона закипела в оркестре над синим зигзагом Кавказского хребта. Я знала, чем дело кончится. Я потихоньку оглянулась на Ольгу Ивановну. Она сидела за закрытым роялем, перелистывая партитуру оперы со странным выражением лица, точно собиралась уличить исполнителей в неточности. Уловив мое движение, она подняла голову и рассеянно усмехнулась, когда Ангел провозгласил: "Ко всему, что сердцу мило, не касайся ты!.." -- Перед войной я пела Тамару... -- сказала она. -- Боже, как я любила эту оперу! Это была моя лучшая партия, я исполнила ее не менее тысячи раз. В войну мы выезжали на фронт с концертами, много ездили по госпиталям, я пела для раненых. Во время одного из концертов простудила горло. У меня развилась болезнь связок, о сцене пришлось забыть. Я чуть не наложила тогда на себя руки... Муж от меня ушел, отец был арестован и пропал без вести... -- А почему вы отказались от своего отца? -- мстительно задала я свой вопрос, продолжая думать об отце своем и невольно подставляя его на место этого человека с трагическими глазами, закрытого от всех шторками. Ответ Ольги Ивановны меня как бы мало занимал, я знала заранее, что она скажет о трагизме эпохи, о слепой верности идеалам, о круговой поруке коллективной вины. -- Мне очень хотелось спеть Тамару... -- сказала Ольга Ивановна просто. Я молчала, пораженная ее ответом. Такое мне и в голову не приходило. -- Вы бы знали, каких сил мне стоило получить эту партию... Сколько вынести грязи. Вы, сегодняшние, и представить себе не можете, в какое время мы жили, какими мы были доверчивыми, беззащитными девочками, летевшими, как бабочки, на огонь святого искусства. Я верила, что отец бы меня понял. Мне очень хотелось петь... Откровенно говоря, урок сольфеджио нашей группе, обладающей абсолютным слухом, был не нужен. Внести в него какую-то новизну можно было только путем расшатывания звукового ряда и пополнения гаммы четвертьтонами, но в этом случае мы лишались последней своей опоры, тонкой и прочной, как барабанная перепонка, преобразующая первобытный рев хаоса, -- семи звуков устойчивой гаммы. Не так уж много на свете постоянных, ни от чего не зависящих вещей и отлитых в вечности формул. Картина мира постоянно меняется, невозможно уследить за каким-нибудь отдельным пейзажем, как за летучим облаком, но простая гамма -- это цепь, на которой ходят хоры стройные светил, вот почему я думаю, что слух старше зрения и барабанная перепонка честнее хрусталика, выполняющего помимо главной своей функции еще и роль приманки для разноцветной бабочки пола. На уроке сольфеджио я слышала абсолютно наравне со слепыми, но еще и видела, видела зряшность всех этих игр в поддавки с семью звуками, потому что между ее вопросом (аккорд?) и нашим ответом (что это за аккорд) не было ни малейшей паузы, ни с волосок лазейки, куда бы могло просочиться какое-то подобие наставничества: выходило, что наша Ольга Ивановна, приставленный к своему предмету пожизненный часовой, была нам совсем не нужна. Она только создавала видимость, а мы послушно, как зеркало, отражали ее мысль, что она нам нужна. Мне это было не впервой, я всю свою жизнь прожила по условиям чужой, развязанной задолго до моего рождения игры, и мне был понятен энтузиазм ее ветеранов. Я чувствовала, как проходит драгоценная пора ученичества, видела, как проплывает мимо, горя иллюминацией, ее торжественный корабль, но, как во сне, ничего не могла сделать для того, чтобы за мной выслали спасательную шлюпку. Учителя мои большей частью оказывались бессовестными шарлатанами и фокусниками, незаметно стянувшими с кисти моей руки мои часы, мое чистое, единственное время, они одурманивали мой мозг чадом своих унылых, сомнительных знаний, полученных ими самими из третьих рук. Они с бульшим толком научились распоряжаться своими пороками, чем мы -- добродетелями. Они были отпетыми мошенниками и лицемерами, но пока не знали об этом. Лицемерен ли волк, несущийся по следу косули? Самая большая драма мира в том, что он вечно голоден и его не насытить урожаем, собранным со всех планет. Наверное, где-то были учителя, способные научить чему-то еще, кроме лицемерия и цинизма, но куда за ними плыть? Где они скрывались? Не найти к ним путеводного ориентира, а если я и дотянусь когда-нибудь до настоящего наставника, кто может поручиться за то, что к тому времени самые чистые и глубокие ячейки моего мозга не затянет тиной. И вот приходится слушать старческое бормотание унылых рутинеров и висеть на их дряблых нитках, как марионетка, чувствуя, как из тебя, точно кровь, вытекает по капле доверие к жизни и ум сжимается в низких температурах всеобщего помрачения. И я уже не верила ни единому их слову: ни что Тат

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору