Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Полянская Ирина. Прохождение тени -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
?.. Я открываю глаза: за окном поблескивает влагой тьма. Несколько суток напролет над городом пылит дождь. Капли дождя кишат на стекле в свете фонаря, как блестящие жуки, наползая друг на друга. Стоит немного повернуть голову, и рисунок дождя в окне превращается в стремительное роение лейкоцитов под микроскопом или, напротив, в небесные тела, размножающиеся во взаимном безумном пространстве друг против друга расположенных зеркал. Кошмар лепится к моему сознанию, как грязь к колесу телеги. Закрываю глаза, и начинается то же самое: кто-то мощной рукою выжимает мой мозг, и образы хлещут из него, и вот опять эта мглистая долина, звук пораженных ознобом струн, где я всегда буду жить между вращающимися шестеренками трех планет, навевающих сплин, -- Ураном, Нептуном и Сатурном. Я дотягиваюсь до свистка и свищу в него с такой силой, что потолок идет трещинами и дождь хлещет в проем стены... 13 В тот день, когда эта больная женщина, возлюбленная моего отца, увела меня с детской площадки, шел холодный, ни на минуту не прекращавшийся дождь. Я играла с подружками во дворе под деревом, когда ко мне подошла длинная фигура в сером и, закрыв лицо, протянула мне руку, я вложила в нее свою, и мы быстро-быстро куда-то пошли. Мы шли долго, и я испытывала в эти минуты какое-то нежное, тянущее чувство, напоминающее прощание с жизнью, окрасившее улочки, через которые мы спешили, фантастическим вечерним светом, хотя позже мама уверяла меня, что все это произошло в утренние часы. Еще она говорила, что эта женщина не стала бы скрывать своего лица, потому что я ее хорошо знала, не раз видела у отца на работе, и потому с такой готовностью протянула ей руку. Но я помню все именно так: мелькающие дома в тихом, граненом свете сумерек, серая, отворачивающая от меня лицо фигура, за которой я едва поспеваю, и торжественная печаль, точно меня во исполнение моей детской мечты уводят за край земли, за слой сиреневых облаков. Когда мама позвонила в институт отцу и сообщила, что я исчезла с детской площадки, он мгновенно понял все. Эта женщина после случившегося у них разрыва подстерегала его то на работе, то на улице, угрожая неведомой карой, если он не вернется к ней, беременной. Отец всячески старался успокоить ее, обещая позаботиться о ребенке. После звонка мамы смысл ее угроз стал ему ясен. Он бросился в милицию, вот почему скандал этот впоследствии принял общегородской размах. Набегавшись по улицам в поисках меня, мама вернулась домой и села возле окна на табурет. Капли дождя на стекле были похожи на следы каких-то существ, но куда они вели? Мама видела перед собою перепутанную, лежавшую вповалку мокрую траву, медленно восстающую ото сна, словно дождь уже кончился. Ее ясновидящее сознание покачивалось в ритме этого восстановления, простираясь над тонкой, едва заметной в траве тропинкой, по которой в этот момент брела я, но прозрачность виденного была такой, что она различала тяжелые перламутровые капли, растрепавшие головки клевера, слышала тихий, как внутри облака, звук дождя, уходящего в корни растений... -- Неужели не помнишь, тогда все время шел дождь, -- говорила она потом, суеверно понижая голос при слове "дождь", как будто речь шла о смерти. Действительно, я помню, что в какой-то момент та женщина раскрыла над нами большой старомодный зонт и шуршащий блеск струй обступил нас по кругу со всех сторон, как нечисть из "Вия", но также помню, как на окраине города во рву некошеном это громоздкое перепончатое сооружение с хрустом сложилось в клюку, которой женщина раздвигала траву, торопливым шагом идя впереди меня. От дождя не осталось и следа, словно солнце, пока она закрывала зонт, вплотную подступило к окраине и выпило с травы всю влагу. -- Он шел всю ночь и следующее утро... -- вспоминала мама. -- Неужели не помнишь, как это можно забыть?.. Да так, очень просто, дело в том, что тройственный союз лета, детства и свободы нерушим, какие б усилия ни прилагала память по восстановлению фактов: куда ни оглянешься -- всюду вдохновенная зелень, золотистый речной песок, тропинки, лодки, качели... Да, что-то помню, конечно, помню, как женщина раскрыла и сложила свой зонт, и в его черных складках, должно быть, и исчез ливень из той точки, в которой мы находились, как улетучивается из пространства мелодия -- несколько алмазных синкоп еще сорвалось с краев запирающегося на латунную пряжку перепончатого неба. Вслед за отливом красок с небосвода тишина стала сочиться из всех пор стоявших стеною, вперемешку с собственными тенями, растений. После дождя они дышали открытыми ртами, как дети во сне. Вот проплыла замшевая мята с крестовидными веточками, вдруг дико взглядывала на меня ромашка, невнятное бормотание пастушьей сумки с истончившейся на цветках желтизной перемежалось пламенным восклицанием мака, щитковидные соцветия тысячелистника проносили в своих мелких корзинках белый и розовый аромат, между ними вился фиолетовый чабрец, и трепет этих оттенков был похож на колебание длинной струны... И вдруг вся эта нежная пастораль наматывалась на бешеный рев поезда: мы останавливались и одинаковым движением зажимали уши руками. И снова цветы торопливо спускались с насыпи, лишь только исчезал шум поезда. Время от времени где-то звучали человеческие голоса, и женщина говорила: "Пригнись!" Голоса кого-то окликали, но никто не отзывался, а мы обе ныряли в траву, как кузнечики, и трава на поверхности изображала полную непричастность. А я видела изнанку травы, на полтона глуше ее же собственных солнечных плоскостей, видела всю подноготную нарождающегося в травах сумрака: тени, как скошенные, заштриховали поперек продольное волокно растений. Вдруг голоса прозвучали где-то рядом, и женщина, как встревоженная серая птица, взлетела наверх и исчезла за кромкой нашего рва. С криком: "Тетя!" -- я вскарабкалась следом. Передо мною стелилось зеленое поле клевера, ромашки, донника, и таких же причудливых форм и оттенков на разных высотах стелились над горизонтом облака. Там, в сумрачных тучах, вповалку лежали завтрашние дожди, очерченные вольфрамовой нитью солнца, чуть выше закатное золото истончалось в лимонные тона, где облака еще настаивали на своей утренней белизне, плывя в сторону обессиленной лазури. И эта картина менялась от малейшего взмаха ресниц, казалось, ее нельзя трогать взглядом, как дитя, лежащее в колыбели. И все это пространство неба, пронизанное немыслимой красотой разлуки, солнце уводило за собою, как игрушечный парусник на нитке, -- легко, легко, легко. Женщина не оглядываясь спешила вперед, туда, где посредине цветущего поля одиноко чернел сказочной головой богатыря ржавый остов автобуса. Боясь отстать, я быстро перебирала ногами, но встречные цветы то и дело окликали меня: сюда! сюда! -- и я поневоле замедляла шаг. Автобус номер 72 наполовину зарос травой, как заброшенная могила. Сирота, одиноко торчащая посреди зеленого поля, одряхлев, насквозь проржавев, он пытался породниться хотя бы с крапивой, прикинуться своим среди высокого иван-чая, чтобы избыть собственную чужеродность, привечал сусликов, горбился, припадая на передний буфер, но ничего ему не помогало: его вещество жило отдельной от поля жизнью. В нем чувствовалось патриархальное достоинство исчерпавшей свое назначение вещи. В пустые глазницы выбитых окон нет-нет да вплывали еще видения улиц. Радостное содрогание прошло по его днищу, когда мы забрались внутрь и присели на опрокинутый ящик. Пол, проваленный в отдельных местах, был усыпан битым стеклом. Вести автобус было некому, но мы, очевидно, куда-то поехали, потому что через какое-то время оказались перед длинным бараком с палисадом, в котором стояли раскидистые, увешанные звонкой ягодой вишни. Под крыльцом с горестным выражением мордочки вытянулась окоченевшая мертвая кошка, только шерстка на ней, которую теребил ветер, была живой. -- Пойдем, пойдем, -- дернула меня за руку женщина, -- и не шуми, идти надо тихо... Мы вступили в длинный, темный коридор, и тут боковая дверь в конце его отворилась и на нас быстро-быстро, лихо отталкиваясь от пола двумя обувными щетками, покатил широкоплечий безногий в тельняшке, на крохотной коляске. Он с разбегу затормозил перед нами. -- Явилась! Кто тебя звал! Твою маманю давно уже снесли на кладбище, а ты все ходишь и ходишь. И тебя скоро снесут!.. -- убежденно воскликнул он. -- Что я вам, мешаю, что ли, -- огрызнулась женщина, -- мы с дочкой переночуем в чулане, вот и все. -- Какая дочка, нет у тебя дочки... -- Он уставился на меня возбужденно-веселыми глазами, которые, как ни у одного из взрослых, приходились как раз вровень с моими. -- Девочка, ты чья? -- Сказано, дочка, -- отрезала женщина, -- у меня скоро и сынок будет, уйди с дороги... Она ухватила безногого сзади за шею, развернула его и с силой покатила по коридору, как нагруженную тряпьем тележку. -- У, ненормальная!.. -- заорал безногий, исчезая в проеме двери. Мы вошли в крохотную каморку. Запах застарелой слежавшейся знакомой печали слабо поприветствовал меня, когда мы переступили порог этого логовища. Позже он иногда настигал меня в полупустых театральных залах, где на горизонте далеких подмостков актеры разыгрывали спектакль как бы в запаянном пространстве стеклянной колбы: видны их жесты и слышны голоса, но жизнь от сцены отделяло непроницаемое стекло и безучастная тьма зала. Женщина усадила меня на высокий табурет у стены и, сказав: "Спокойно сиди", вышла. Вещи из разных углов робко взглядывали на меня. Обернувшись с крюка, на котором он висел с больно вывернутыми рукавами, зашевелился ватник, с мышиным шорохом чуть привстал прутяной веник, дрогнуло в кадушке сухое, давно погибшее растение, высунула язык сквозь треснутое стекло керосиновая лампа, звякнуло ведро, до краев наполненное колодезной тенью, мотки веревки уютно свернулись, точно, уснув, грелись на солнце. Женщина вернулась и сунула мне в одну руку очищенное яичко, а в другую нейлоновый чулок, набитый мелкими луковицами. -- Ешь, -- обратилась она к одной руке, а другой сказала: -- Это тебе куколка, играй с Богом, -- и снова вышла. "Куколка", с шорохом сглатывая, перекатывала в моих пальцах скользкие тельца луковиц, смутно напомнивших разнокалиберные планеты солнечной системы, для удобства выстроенные на одной оси. "Куколка" оказалась безошибочной точкой приложения памяти: стоит мне увидеть у какой-нибудь хозяйки чулок, набитый луковицами, я вспоминаю освещенные тающим золотом луковой шелухи сумерки из высокого полуразбитого окошка... Разглядывая стекло, я ощутила внезапность удара мяча или камня, выбившего из заплесневевшей пыльной мути кусок цельного, удобно пригнанного под взгляд пространства. Эта дыра в окне очертаниями напоминала какое-то суверенное государство на политической карте мира у отца в кабинете: певучая плавная линия западной границы переходила в острый мыс на юге, которому, ей-богу, не хватало восклицательной капли Огненной Земли, неровное, с бухтами, восточное побережье перетекало в бесчисленные фиорды трещин на севере, и вдоль этой прозрачной страны подробно, как река, прорисовывалась ветка вишни со всеми своими притоками и рукавами, по берегам которых лепились произвольно вырванные из зеленого океана сумерек созвездия. Из карманов своего плаща с капюшоном я извлекла: носовой платок, пару раковин, пару пуговиц, увеличительное стекло для наблюдения за муравьями -- им же можно разжигать сигнальные костры, -- плоский пятак, расплющенный под колесами трамвая, и цесаркино перо, подаренное мне одним мальчиком. Я перевернула дощатый ящик, валявшийся в углу, и застелила его своим платком, усадила "куколку", воткнув ей в голову цесаркино перо, порезала плоским пятаком яйцо и разложила его по долькам в половинки раковин... Получилось очень хорошо, но следовало бы приручить как можно больше предметов в этой каморке -- и веник, и ватник, и веревку, -- чтобы, вытеснив страх за порог, обжить ее и обустроить. Из веревки получилась петляющая тропинка, а из прутяного веника, поставленного в банку, -- большое раскидистое дерево. Мне не давала покоя мертвая кошка у крыльца. Мне бы хотелось похоронить ее с почестями, ведь она, возможно, прожила трудную, полную опасностей и лишений жизнь и заслужила, чтобы ей напоследок вырыли ямку, застелили дно листьями, обложили вишневыми цветками и по-человечески забросали землею. И тогда у меня в этих краях была бы еще и могилка, за которой можно ухаживать. И тогда бы я совсем прижилась в этом чулане. Это очень важно -- уметь мгновенно пускать корни везде, куда бы тебя ни забросила судьба. Было совсем темно, когда женщина снова вошла в каморку, села в углу на корточки и стала смотреть на меня. Лунный свет падал на ее лицо, и я видела ее большие, полные слез глаза. Мне снова вспомнилась мертвая кошка, лежавшая в палисаде, и я сказала: "Тетя, можно я выйду на улицу?" -- "Зачем тебе?" -- спросила она. "Я хочу похоронить киску". -- "Зачем тебе?" -- снова спросила она. "Это моя знакомая киска, -- соврала я. -- Я узнала ее личико. Она гуляла в нашем дворе". -- "Раз знакомая, иди", -- позволила женщина. Я уже вышла из каморки, когда она окликнула меня: "Что ж ты, руками будешь копать ямку?" -- "А у вас нет совочка?" -- "Беда с тобою, -- сказала она и взяла лопату. -- Пойдем, я выкопаю тебе ямку..." Но не успели мы выйти за порог, как увидели, что из темноты к нам стремительно движутся две фигуры. Женщина схватила меня за руку и потянула в дом, но следом за нею влетели мужчины, и тогда она жалобно закричала, прижимая меня к себе: "Не трожьте нас! Это моя дочка!" Меня спросили: "Девочка, ты чья?" -- и я ответила: "Я дочка этой тети..." Но тут снова выкатил на своей коляске безногий моряк и заорал милиционерам: -- Обе врут! Девочка чужая. А этой -- давно место в психушке... В отце была одна странная, глубокая черта, сводившая на нет все его попытки завязать с миром прочные связи, проникнуться его перепутанной корневой системой, ощутить целостность существования. Он слишком многое обещал жизни, но слишком мало сумел ей дать. Будь у него зоркое сердце, он бы углядел в себе эту опасную черту и сумел бы с ней справиться, ведь он прежде всего был человеком слова. Но то, что он обещал, шло поверх слов, поверх обещаний. Он пробуждал в людях какие-то немыслимые надежды на перемену в их судьбах, он выставлял себя гарантом этих перемен -- и всякий раз оказывался шарлатаном, поманившим больного верой в его исцеление. Но, быть может, дело тут вовсе не в обаянии и даре записного шарлатана, а в том, что люди, поверившие ему, были действительно больны неизлечимо -- страхом, неверием в себя -- и просто недостаточно сильно любили жизнь -- не эту, в которой им зачастую не давали развернуть свои способности, преследовали за убеждения, душили творческую мысль, а просто жизнь... Отец никогда не думал о том, чтобы произвести на окружающих неизгладимое впечатление, но оно всегда оказывалось настолько мощным, что его можно было сравнить с головокружительной страстью, мгновенно меняющей облик мира, когда жизнь начинает прорастать из каждой поры невиданными чудесами. Все в нем покоряло людей, особенно молодых: его твердая вера, что жизнь, несмотря ни на что, прекрасна, независимость суждений, сила и самостоятельность, то, что он воевал, сидел в лагерях и шарашках, что был близок с Курчатовым, знал Тимофеева-Ресовского и Риля, что он свободно говорил на трех европейских языках, был остроумен, необычайно работоспособен, что вокруг него спонтанно завязываются праздники, какие-то чаепития, арбузники и капустники, что он одинаково любезен с ректором и институтской вахтершей, что здоровается с нищими за руку, величая их по имени-отчеству, что у него красавица жена. Все это было так, он действительно был таким, каким его видели, но все-таки, будучи больше самого себя, он бывал и другим, не вмещаясь в созданные для себя рамки и установки, -- быть может, именно в этом и заключалось трагическое его обаяние. Не он представлял угрозу для общества, а общество, на мой взгляд, еще не сумело дорасти до отца, поэтому оно всегда оказывалось страдающей стороной. После скандала с той женщиной, получившего большую огласку, отца общим голосованием изгнали из института, и он уехал устраиваться на работу в Куйбышев. Однажды его коллеги явились к нам в дом целой депутацией. Мы недавно получили квартиру и даже как-то сумели ее обставить. Но когда они возникли на пороге, мама сдержанно пригласила их на кухню, показав гостям, что душевных излияний от нее ожидать не следует. Они прошли за нею гуськом по коридору, двое мужчин и одна женщина, с сумрачными лицами жертв, влекомых на заклание. Наверное, этим людям представлялось, что они пришли с благородной миссией, с предложением помощи и поддержки в трудную минуту. Но я видела перед собою каких-то старых, невзрачных людей со слежавшимися мыслями, с бесприютной душой, напрасно ищущей себе пристанища в науке, негодующих на жизнь оттого, что наука оставила их с носом, безнадежно блеклых... Их смущало отсутствие на лице мамы какого-либо отчетливого чувства, это сбивало их с толку, и они никак не могли начать. И когда мама сухо спросила: "Чем обязана?" -- востроносый молодой человек, ответственный секретарь института, с гримасой, означающей, что он понимает тягостность возложенной на него миссии, но иначе поступить не может, извлек из кармана вчетверо сложенную газету и протянул маме. Мама мельком взглянула на заголовок статьи -- "Авантюрист на кафедре" -- и тут же вернула ее. -- Вы уже прочли статью? -- удивленный, спросил секретарь. -- Мне незачем ее читать, я знаю, что там может быть написано, -- проговорила мама. -- С нашим институтом связались компетентные органы, -- почтительным к органам тоном сказал секретарь, -- и они сообщили... -- Я уже догадалась, что они связались с вами, и представляю, что они вам сообщили, -- перебила его мама. Секретарь развел руками, и в разговор вступила крупная пожилая преподавательница органической химии, которую отец называл гренадершей. -- Здесь сказано, что ваш муж во время войны активно сотрудничал с немцами... -- Не сомневаюсь, что там именно так и сказано, -- с отвращением произнесла мама. -- Вы хотите сказать, что это неправда? -- Я совершенно ничего не хочу сказать, -- нетерпеливо возразила мама. -- Это вы что-то имеете сообщить мне... Что именно? Я уволена? Мамин вопрос как будто поставил эту маленькую группу в затруднение. Третье действующее лицо, мамин начальник Андрей Андреевич, профессор, всегда относившийся к ней с симпатией, протестующе поднял руку: -- Нет, что вы! Напротив, мы очень просим вас остаться... Нам кажется, после того, что произошло, вы не должны следовать за вашим мужем... -- Об этом позвольте судить мне самой, Андрей Андреевич, -- сухо заметила мама, и тут поднялся ответственный секретарь, бывший папин аспирант, видимо раздраженный ее тоном. -- Мы очень, очень в нем разочарованы -- ка

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору