Электронная библиотека
Библиотека .орг.уа
Поиск по сайту
Художественная литература
   Драма
      Полянская Ирина. Прохождение тени -
Страницы: - 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -
аписанными на чужом языке. "Сестра, угощайся", -- протягивали мне кепку с черным виноградом. "Сестра, который час?" Это слово -- как крыша над головой, оно обеспечивало безопасность и вместе с тем рождало чувство неслыханной свободы, укрытости "за хребтом Кавказа", куда еще не перевалило "гражданочка" или более нейтральное "девушка". Каждый встречный нес за меня ответственность как за сестру, вот почему я без опаски гуляла по городу. Общежитие музучилища стояло на берегу реки, окутанной слышимым издали ровным шумом, как равнинная река бывает окутана туманом. Из окон виднелась снежная вершина Столовой горы. Воздух к пяти часам утра переливался, как прозрачная ткань, пока солнце торжественно поднималось из-за горы, и вдруг зажигался таким светом, что сердце переполнялось восторгом. Сияние снега на вершинах гор, безудержное цветение садов, которым был охвачен весь город, древние смуглые лица с классическими чертами и истомой в выражении глаз и губ, колдовские запахи... В интенсивности красок чувствовался нахрап, чужая воля, в шуме Терека -- преувеличенность, как в буре, да и слишком он был воспет поэтами, чересчур обременен легендами, чтобы можно было его по-настоящему воспринимать как реку. К этому следует добавить почти нереальные по вдумчивой красоте вечера с огромной мусульманской оранжевой луной, обращенной другой, серебряной стороной к моей родине. В таких городах, почти иностранных, хорошо жить в ранней юности. Его архитектором мог быть романтический художник, и если б он потрудился до конца и завалил глыбами с гор все ходы и выходы из города, люди бы в нем никогда не старились и жизнь пролетала в сплошном кружении нарядной толпы, мирного, улыбчивого праздника. Легко, как на карнавале, завязывался разговор, легко возникала дружба, легко, естественно дарились подарки -- но в самой этой легкости было что-то слишком непривычное, чуждое, наводящее на мысль о том, что эта открытость и мгновенность отклика несут в себе также легкое, почти безобидное шарлатанство, чуть что, способное обернуться своей противоположностью: высокомерием, грубостью. За горделивыми ликами мужчин в надвинутых на брови горских папахах тлел неугасимый, готовый в любую минуту взорваться варварский мир кавказской вольницы. Мне не раз случалось сидеть в компании своих новых друзей где-нибудь в кемпинге или на берегу ледяного горного озера, и бывали минуты, когда я чувствовала, что дружба пьянит, как вино, что доверие наше друг к другу безбрежно, -- но тут кто-то из них произносил грозную фразу на своем гортанном языке, и вот уже я, как одурманенная, верчу головой, пытаясь уловить смысл слов, которыми они яростно перебрасывались, легко и мгновенно вычитая меня из своего тесного круга. Что они обсуждают? Какие строят козни? Почему их голоса звучат совсем иначе? Может, язык служит им ширмой, за которой бурлит совершенно другая жизнь?.. Я, как кавказская пленница, заглядывала в их лица, в их чужие карие глаза. Они знали мой язык, а я не знала их языка, и они обходили меня своею речью, как лежащий на дороге камень. Я настораживалась. Я уже знала, что роговица у кареглазых в два раза менее чувствительна, чем у голубоглазых, глаза их надежнее защищены природными светофильтрами от солнечных лучей. Мои друзья были связаны между собой, как круговой порукой, коричневой радужкой своих глаз, в ткани которой было гораздо больше мелантина -- красящего пигмента, отвечающего за их цвет, и не только за него. И я думала, что не смогла бы прожить здесь свою жизнь... Иногда мы выбирались на прогулку и гуляли вдоль Терека, шли по набережной к суннитской мечети, похожей на вырезанную из слоновой кости шахматную фигуру, инкрустированную лазурью. По вечерам тени деревьев впадали в полную неподвижность, воздух в сумерках начинал как бы слоиться, и к шуму Терека от этого добавлялась какая-то умиротворяющая нота, так по крайней мере утверждали слепые, держась шума реки, как перил, обратив к ней свои лица. Палочки их мерно цокали по асфальту. Случалось, они вышучивали меня, говорили, что когда-нибудь при моей общительности меня засунут в бурку, увезут в горы и там я останусь навсегда в сакле мужа, буду жить покрыв платком голову до бровей, не смея долго разговаривать со свекром, выказывая всем молчаливую покорность. Но я отвечала, что никогда не выйду замуж за местного. Им нравилось, когда я так говорила, -- может, потому, что слово "местный" для них означало "зрячий". Да и как можно сунуть под бурку "сестру", спрашивала я, сестру и гостью, ведь закон гостеприимства в этих краях приравнен по своей важности к святому закону почитания старших. Здесь гость еще дороже сестры. Да, так было, соглашались слепые. Нет, я вижу, так есть, возражала я. Так, да не так, вздыхали слепые, вовсе не так, как водилось у наших предков. -- Русские гости, -- осторожно начал объяснять Коста, -- выражаясь по-русски, уж очень уверенно положили ноги на стол, пользуясь нашим гостеприимством, а мы, хозяева, сами им указывали свои месторождения -- серебро, золото, свинец, у нас всего было много... -- У кого это -- "у нас"? -- перебил его Заур. -- Это уж, извините, у нас, а не у вас, грузин. -- Юг испокон веков был наш, -- насмешливо ответил Коста. Чувствовалось, что они продолжают какой-то спор, начатый еще до меня, до моего появления в этих краях и, должно быть, на свете, до -- их собственного рождения. -- Какой юг? -- спросила я. -- Не понимаешь, да? -- нервничая, говорил Заур. -- Они до сих пор считают Цхинвал своим. -- Цхинвали -- осетинский город, -- подавал голос Женя. -- А ты вообще молчи, -- обрывал его Коста. -- Если бы не ваш казак Толмачев, Цхинвал еще в двадцать втором году присоединили бы к Грузии... -- А я тут при чем? Говорят, осетины сами захотели присоединиться к нам, русским... -- Ты не русский, Женя, ты тоже осетин! -- объявил ему Заур. -- Я -- осетин? Ты что, я прирожденный донской казак, у меня даже фамилия казацкая -- Донов. -- Нет, осетин. Наши предки, аланы, жили на берегах Дона. Дон по-осетински означает "вода". -- Ну? А я и не знал. Неужели я и вправду осетин?.. -- У них все осетины, -- вдруг зло сказал Теймураз, -- они и нас хотят считать осетинами... -- А ты не осетин? -- спросила я. -- Они радовались, когда нас выселяли из Ингушетии. Их-то не тронули. Грузин стреляли, черкесов выселяли, армян сажали, а их, осетин, почти не тронули. Реплика Теймураза почему-то оставила Заура равнодушным. Они с Коста шли тесно прижавшись друг к другу, как братья, больно стуча один другого палочками по ногам. -- Ты ведь из Эристовых, правда? -- Да, и горжусь этим. -- Вы, Эристовы, да еще Мачиабели, почему-то всегда считали Цхинвал своей вотчиной... -- Если вы не прекратите, я сейчас вас брошу и уйду, -- сказала я. Они помолчали. -- Русские всегда так, -- мирным голосом заметил Коста, -- сами кашу заварят... -- Русские вам кашу заварили? -- вскинулась я. -- Кто же еще? -- проворчал Теймураз. -- Кто ссылал нас в сорок четвертом? -- Сталин и Берия приказали вас ссылать. Оба грузины! -- резко вмешался Заур. -- Сталин был осетин. -- А Берия -- мингрел. Не сван и не кахетинец. Он не мог быть никем иным, как мингрелом, я знаю мингрелов, мой брат год прожил в Зугдиди, пока ему не пришлось оттуда бежать... -- Русские учат вас музыке, печатают книги, строят дома, спасают вас от вашей же дикости -- ведь ваши женщины и сегодня не смеют сесть с мужчиной за один стол... Без русских не было бы мира на этой земле -- вы же сами мне это говорили. -- Говорили. Но Ленин провозгласил, что дорога к мировой революции лежит через Восток... -- сказал Теймураз и осекся, вспомнив, видимо, о моей угрозе уйти. Дальше мы шли в молчании. Я смотрела на Терек, уносящий мою безмятежность. Многое в этом разговоре мне было не до конца понятным, более того, я чувствовала, что никогда его не пойму. Они нарочно притупляют мою бдительность словом "сестра". Их река не течет, а бежит по камням. Большой рыбе здесь не проплыть. Вода -- и та своевольна. Дон. Ари ма дон -- по-осетински "дай напиться". Я-то думала, что они прежде всего -- слепые. Что -- братья. Я часто видела ее из окна общежития, спешившую через мост на занятия. Впрочем, спешить, торопиться -- это было не в ее правилах, Регина Альбертовна всегда ходила очень быстро, точно ее подгоняло в спину течение Терека, бурлившего под городским мостом и задававшего ей ритм, но не потому, что она боялась опоздать, а потому, что она сама была сообщением, не терпящим отлагательства. Она врывалась в горный пейзаж, которым я любовалась поутру, как срочная телеграмма, и переключала на себя все мои мысли. Она летела как стрела, попадающая в яблоко, но в то же время была сконцентрирована на себе, как зерно внутри этого самого яблока. Я отрывала от нее свой зачарованный взгляд и шла на сближение, отправляясь на ее урок и с каждым шагом, с каждой ступенькой, с новым поворотом лестницы ощущая, как вскипает во мне чувство избранности, похожее на дар. Что-то у нас с ней сейчас произойдет -- я не знала что: будем ли мы читать с листа, или просто беседовать о музыке, или я неожиданно для себя войду в какой-нибудь музыкальный фрагмент, в котором до этого не слышала ничего особенного, и сыграю его так, как еще не представляла себе... Что-то со мною всегда происходило во время наших уроков, из-за чего я долго потом не могла прийти в себя, как будто там, в классе, за обитой черным дерматином дверью с табличкой, на которой значилась фамилия Регины Альбертовны, побывала не я, а мой предприимчивый дух, эфирная оболочка, освобожденная от плоти. Я нередко наблюдала такую картину: проходившие мимо нашего класса студенты и преподаватели невольно замедляли шаги, приостанавливаясь, а иногда надолго застревали под дверью, за которой Регина Альбертовна что-нибудь показывала на фортепиано своему ученику, например, как тот или иной пианист, Лев Оборин или Константин Игумнов, сыграли в концерте фрагмент "Вечерних грез" Чайковского... Поразительным было, как по-разному они грезили, будто перед их внутренним взором стояли различные ноты -- или они одну и ту же вещь играли в разных тональностях. Что бы ни говорила Регина Альбертовна и ни делала, касалось только музыки, как будто для нее не существовало остальной жизни. "Вчера слушала по телевизору "Хованщину" с партитурой в руках, -- безотрадным тоном делилась она со мною, -- вы не представляете, как много грязи, смазанных фраз, фальшивых нот..." Как-то я спросила ее, играет ли она упражнения для поддержания техники и какие именно. Регина Альбертовна села к фортепиано и разразилась блестящей импровизацией на тему популярной тогда песни Бабаджаняна. Она сыграла этот мотив поочередно в полифоническом стиле Баха, в героическом -- Бетховена, в мелодическом -- Шопена, в экспансивном -- Вагнера, в импрессионистском -- Сен-Санса и завершила этот дивертисмент сомнамбулическими вариациями, в которых угадывался Скрябин. Она вообще любила показывать, как надо играть, иногда нетерпеливо отбивая у меня инструмент, как лукавая девушка жениха у своей простушки подруги. Возможно, в этом заключалось своеобразие ее преподавательского метода. Она проигрывала фрагменты или пьесы всякий раз по-разному даже с технической точки зрения -- то в классическом, то в романтическом, то в экспрессионистском духе. Одни и те же фрагменты, пьесы. И в конце концов я поняла, почему Регина Альбертовна не стала исполнителем. Способность к имитации, в которую входил и ее импровизаторский дар, заглушила в ней то музыкальное своеобразие, которое есть у всех нас, начиная с Гилельса и заканчивая нашей вахтершей бабой Катей. Зато своих учеников она заставляла делать то, на что не решилась сама, -- искать себя в лабиринте звучаний. И если б она меня спросила, что, собственно, означает эта последняя фраза, я бы, ничтоже сумняшеся, сослалась на слова одного прекрасного пианиста. "Самое главное, -- сказал он, -- чувствовать цвет звука. Я играю и вижу, как все вокруг становится золотым..." -- Вам не следует играть Бетховена, -- однажды объявила мне Регина Альбертовна. -- Именно вам. Не следует. Хотите знать, почему? Сейчас я сыграю вам начало третьей части "Лунной", только медленно... Слышите? Бетховен строит свои пассажи на основе гармонической фигурации. Это обыкновенное арпеджио, музыкально существующее только благодаря темпу как ритмической и динамической окраске одной из тональностей. Сухое, невыразительное арпеджио, упражнение для рук. Я бы посоветовала вам решать свои внутренние проблемы через Моцарта, через кантилену, через подробный мелодический рисунок, но и к кантилене, чтобы она прозвучала, следует относиться достаточно жестко. Как говорил Станиславский, всякая роль должна строиться на мужестве. Возьмите Рахманинова -- ведь это самый "минорный" композитор, все пять его фортепианных концертов и три симфонии написаны в миноре -- но в каком сильном, мускулистом миноре! Впрочем, Рахманинова вам также не следует играть... -- уже жадно заиграв ре-минорный прелюд Рахманинова, заключила Регина Альбертовна тоном скупердяйки процентщицы. В другой раз она сказала, подняв с клавиатуры мою растопыренную руку и держа ее на весу: -- Какая жалость! Такая хорошая рука, октаву с терцией может взять! Такая хорошая -- и такая бесполезная! Никакой беглости пальцев... Вас что там, в музыкальной школе, учительница не хлопала линейкой по рукам? -- А вас? -- засмеялась я. -- Существуют две категории музыкантов, -- с важностью отвечала Регина Альбертовна, -- одних в детстве силой заставляют заниматься, а других силой отрывают от инструмента... У вас была слишком снисходительная учительница. А теперь поздно заставлять вас играть Черни или Бузони. К концу почти каждого нашего занятия с нею, перед появлением Коста, учебные часы которого нередко приходились после моих, Регина Альбертовна неуловимо менялась. Еще минуту назад -- на Генделе, на Бахе -- мы были вместе, но уже на "Баркароле" Чайковского она отстранялась от меня, как будто "Июнь" переносил ее в иной климатический пояс. Она прохаживалась по классу, закинув согнутые в локтях руки за голову, шевеля пальцами, поглядывая в окно на дорожку, ведущую в общежитие. Играя, я ощущала скачок ее настроения, когда она замечала появление Коста, к кончикам моих пальцев начинала приливать кровь, согревая клавиши, которые становились настолько податливыми, что казалось, если я оторву от них руки, музыка будет литься сама. Если на первой перекличке голосов правой и левой руки Регина Альбертовна была со мной, удерживая мою кисть от излишней ласки, на которую напрашивалась гибкая, как кошка, музыкальная фраза, то уже следующая часть пьесы продолжалась без нее -- в другой, потерянной акустике. Между тем, как позже выяснилось, она очень внимательно слушала, как уносит меня соль-минорное арпеджио в мой детский "Июнь", на просторы овсяного поля, и как с последними звучаниями "Баркаролы" я уже вовсю собираю на этом поле васильки... Однажды где-то в середине моего "Июня" вошел Коста. Он присел на стул за моею спиной и терпеливо дождался последнего арпеджированного аккорда. -- Что скажешь, Коста?.. -- спросила его Регина Альбертовна, своей интонацией как бы кивнув в мою сторону. -- Эту "Баркаролу" надо как следует выжать и просушить на солнышке, -- видимо ободренный ее присутствием, язвительно отозвался Коста. -- Разгул чувств?.. -- засмеялась Регина Альбертовна. -- Не чувств, а чувственности, -- с пуританским видом изрек Коста. -- Нет, ты не прав -- я считаю, интересная интерпретация... -- вдруг не согласилась она. Так они переговаривались через мою голову, точно меня уже не было в классе. -- Возможно, в этом что-то есть, -- нехотя отозвался Коста. -- Личный, карманный, так сказать, Чайковский... Много себя, немного солнца в холодной воде и чуть-чуть Петра Ильича. Я кротко собирала ноты, уже привыкнув к подобным обсуждениям. -- Тема сыграна хорошо, пальцами будто без костей... -- продолжал Коста. -- Но все же не следует впадать в музыкальную пьесу как в транс. Я прощалась с Региной Альбертовной (она отвечала мне невыразительным кивком), уходила и не знала, как долго еще продолжался этот разговор обо мне, при котором я явно оказывалась лишней. Я чувствовала, что Регина Альбертовна ревнует. Она напряженно вслушивалась в голос Коста, стараясь определить, не сдвинулось ли что-то в наших с ним отношениях, что-то, что могло свести на нет их отношения -- свободные и прекрасные, свободные и талантливые. Возможно, то, что происходило между ними -- талантливым учеником и учителем, двумя музыкантами, -- она ставила на несколько порядков выше моей странной дружбы с Коста и любой другой дружбы. Музыка реет как дух, а в любви всегда проговаривается плоть. Пока Коста открыто не выказал предпочтения плоти, это она наверное слышала в его голосе, его игре, но если такое все же возымеет место, она сочтет это предательством. И это была чисто женская ревность, разрази меня гром! Все-таки у меня был абсолютный слух, я слышала не только клавиши, но видела сквозь произносимые людьми слова то чувство, которое они пытались спрятать за словами, и даже тень, которую это чувство отбрасывает... Меня не проведешь. Но и Регину Альбертовну, вооруженную музыкой, не проведешь. Она верит в свои силы, хотя знает, что слепого ничего не стоит взять за руку, завести в темный лес и бросить там на съедение волкам. Впрочем, всякий человек слепнет, стоит его увести в этот дремучий лес чувств, в котором оркестр деревьев гремит, как оргия сумасшедших, срывающих с заблудившегося, растерянного странника и музыку, и кожу, и зрение как одежду, как жизнь. С окраин и из горских селений на городской рынок рекой текли фрукты, овощи, орехи, ягоды, они были тут фантастически дешевы, точно росли на всех без исключения деревьях и лесных делянках. Приветливость, привораживающая ласковость торговцев взошли как дрожжи на этом изобилии. За улыбку, за слово "уарджен", произнесенное по-осетински, просто за то, что я "сестра", меня так часто одаривали яблоками, чурчхелами, тыквенными семечками, что, случалось, я уходила с рынка так и не открыв кошелька. Обычно меня сопровождали на рынок Женя или Теймураз. Последний умел отлично готовить. Что-то неуловимо музыкальное было в беглости его пальцев, когда он крутил долму, точно исполнял Ганона или этюды Черни, добиваясь уму непостижимой техники, я не успевала разворачивать и разглаживать виноградные листья, когда он, начинив их фаршем, скручивал крохотные голубцы. Теймураз был подлинным интернационалистом в кулинарии, и объяснял это тем, что родители его долгое время прожили в казахстанских степях в ссылке, в окружении представителей разных республик и автономий, у каждой нации его отец, бывший повар ресторана, взял по одному блюду -- так запоминают наиболее обиходные фразы. Теймураз иногда разыгрывал перед нами миниатюр

Страницы: 1  - 2  - 3  - 4  - 5  - 6  - 7  - 8  - 9  - 10  - 11  - 12  - 13  - 14  - 15  - 16  -
17  - 18  - 19  - 20  - 21  - 22  - 23  - 24  - 25  - 26  - 27  - 28  -


Все книги на данном сайте, являются собственностью его уважаемых авторов и предназначены исключительно для ознакомительных целей. Просматривая или скачивая книгу, Вы обязуетесь в течении суток удалить ее. Если вы желаете чтоб произведение было удалено пишите админитратору