Страницы: -
1 -
2 -
3 -
4 -
5 -
6 -
7 -
8 -
9 -
10 -
11 -
12 -
13 -
14 -
15 -
16 -
17 -
18 -
19 -
20 -
21 -
22 -
23 -
24 -
25 -
26 -
27 -
28 -
29 -
же другая,
лагерная любовь! Ее Сашка, слушавшая это все из соседней камеры, могла быть
довольна...
Конечно, не все в уголовных лагерях идут на такую любовь. Даже не
берусь утверждать, что большинство. Но самая частая тема в ШИЗО-ПКТ -- об
этом. Все это обрастает целым клубком интриг, вранья, ссор и примирений.
Бывает, сидят в разных камерах -- и день-деньской выясняют отношения, и все
через ту самую трубу, к которой ты прижимаешься иззябшим телом. За
пятнадцать суток десять раз помирятся и столько же поругаются. Иногда
кажется, что основа -- даже не эта их любовь, а физиологическая потребность
иметь в лагере полный букет эмоций: и ненависть, и зависть, и желание
по-женски нравиться, и азартную дрожь риска. Вырабатывает ее печенка
сколько-то желчи в сутки -- значит, надо с кем-то поругаться или подраться.
Хочется ей поплакать -- значит, надо помириться или спеть жалобную песню.
Примитивно? Но послушали бы вы эти бесконечные, как два тюремных дня одна на
другу похожие сцены! Можно было заранее предсказать, кто с кем к отбою будет
объясняться в любви, а кто -- поливать друг друга монотонным матом -- чтоб
объясниться в любви наутро... А все вместе оставляло ощущение рвущейся в
крик жалости -- несчастные, несчастные! До чего же вас довели?! Хорошо, вы
не умеете владеть собой, не знали настоящей любви, вся лагерная мука
переходит у вас в агрессивность, а культура для вас -- отвлеченное понятие.
Но вы ли одни в этом виноваты? И -- виноваты ли вообще? Или все-таки виновны
те, кто держит вас сейчас в свинской грязи, натравливает друг на друга,
издевается просто от нечего делать -- чтоб знали руку?! И труд превращается
для вас в ненавистную каторгу, лучше которой -- искусственные переломы и
сахарный туберкулез! Они хотят вас перевоспитать? Сделать из вас полноценных
людей? Как бы не так! Им просто нужны рабы -- жалкие, бесправные и всегда во
всем виноватые.
А когда вы, с отметкой о судимости в паспорте, выйдете "на свободу" с
исковерканной душой -- к вам явится участковый милиционер осуществлять над
вами надзор. И будет он над вами царь и бог -- ему запросто устроить вам
статью по хулиганству, например, и упечь обратно в лагерь. Скажите спасибо,
если он потребует от вас только денег. А то ведь может потребовать и такого,
что вся лагерная любовь покажется вам верхом целомудрия!
И когда все-таки хоть некоторые из вас (и многие!) сохраняют в этой
дикой реальности человечность и доброту -- остается поражаться тихой
стойкости женской, иногда даже не осознающей себя, но живой души.
Потом, летом 86-го, у меня будет возможность поговорить на вольные темы
с начальницей отряда этого же лагеря (устроит мне КГБ такую "случайную"
встречу). И когда я заговорю с ней о лагерных жестокостях, к которым и она
причастна, она вскинет на меня непонимающие глаза:
-- Вы их просто плохо знаете! Это же не люди, а животные! С ними
по-хорошему нельзя.
И я, знавшая вас, мои соседки по ШИЗО, в ваших слезах и радостях,
отчаянно-тоскливой вашей брани и диковатых песнях, и в нежданной вашей
жалостливости -- ей не поверю, что вы -- не люди. Только посмотрю с
сомнением на нее: а ты-то сама -- человек ли, голубушка? Или только кадавр?
Есть ведь в фольклорах всех народов этакие тела без души, прикидывающиеся
людьми. И всегда, по легендам, они агрессивны и ни на что кроме зла не
способны...
Но вовсе не похожа будет на кадавра эта молоденькая, русоволосая
выпускница юридического факультета. И, глядя в ее прозрачные чистые глаза, я
еще раз пойму, как мало мы, человеческие существа, знаем друг о друге.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ
Отбыла я свои первые двенадцать суток -- а как целая вечность. Все у
нас за это время было: и бесконечная война за измерение температуры в
камере, и холодные бессонные ночи, и озябшие мыши лезли нам в рукава и под
юбки -- погреться, и разговоры с соседями... Ерунда, что отекаем -- глаза по
утрам пальцами разлепляешь, ерунда, что озноб и голод -- я еще молодая, и
нигде мне не тошно, если я могу узнать что-то новое! Со всем зэковским
старанием припрятан у меня клочок бумаги с записями по нашим тайным
измерениям температуры. Вычерчена аккуратная табличка, и можно сравнить:
реальная температура двенадцать градусов, официальная -- двадцать шесть. Как
так? А очень просто. Когда добились мы спиртового термометра вместо
стрелочного -- он тоже показал двенадцать градусов. Но опытная дежурнячка
взяла его в руки, как малое дитя:
-- Где же двенадцать градусов, женщины? Ну-кось погодите -- разгляжу!
Мало ей было подогреть спиртовой столбик руками -- она еще и подышала
на шкалу, чтоб лучше видеть.
-- Вот видите, двадцать шесть!
Так и записала -- двадцать шесть, мы еще удивились, что до тридцати
шести не догнала. Теперь же у меня драгоценные объективные данные:
температура ночью -- девять -- одиннадцать. Это вам уже не личное восприятие
голодного человека, в наш век убедительнее цифры. Температура в бане?
Пожалуйста, те же одиннадцать. Ну и так далее. Прокурора эти цифры, пожалуй,
не впечатлят, но мы ведь не для него стараемся. Наш крошечный термометр
(разбившийся в конце концов) вранья не слышал и не понимал, запугать его
было невозможно; нет, недаром он сидел с нами в ШИЗО, где и сложил свою
геройскую голову... простите -- пузырек спирта! День за днем, четыре раза в
сутки, выводил он на чистую воду наших палачей, и сам не соображал, что
самим этим фактом он осуществляет "подрыв и ослабление советской власти". Не
зря нам на эту табличку прислали из прокуратуры ответ: "антисоветская
клевета". Они так называли все, что им не нравилось...
Теперь я прощаюсь с Таней -- ей еще осталось трое суток. Ох, не хочется
мне оставлять ее одну... Вдвоем все же теплее; знаете ли вы, что у человека
пятьдесят процентов энергии расходуется на тепловое излучение?
И еду красным зэковским вагоном домой, в зону. Вокруг галдит этап --
самое важное преимущество "гастролей" в ШИЗО. Если бы мне на каком-то этапе
не удалось передать для "теневых адресатов" стихи и информацию -- я бы
решила, что зэки не зэки и конвой не конвой. Или уж у меня что-то с головой
не в порядке... Был потом случай, когда парнишка-конвоир, которого я
приглядела, отказался:
-- Не положено!
Он это "не положено" еле шепнул -- стриженый такой мальчишка, с
открытым юношеским лицом. И я искренне изумилась:
-- Ну, погибла Россия!
Отошел, как ошпаренный, в другой угол вагона и через полчаса вернулся и
молча протянул руку. Я так же молча сунула ему наспех подписанный конверт, и
мы еле-еле, одними глазами, улыбнулись друг другу. Нет, этап -- это Божий
подарок!
-- Ага, -- соображает кагебешник, составляющий реферат по моей книге
для представления высшему начальству. -- Значит, надо их не общими вагонами
возить, а машинами, спецэтапом.
Соображай-соображай, мамин умник: спецэтапом-то нас везут тоже люди!
Роботов на такое еще не придумали!
-- Значит, не простых солдат надо, а своих, проверенных -- к вам в
конвой! -- упорствует взмокший сотрудник государственной безопасности.
Да не напасетесь вы на всех -- своих и проверенных! Вон уже ваши,
проверенные, за границу уматывают и там читают лекции о вашей работе,
попросив предварительно политического убежища! Пусть, конечно, это пока
единицы, но со свежим подозрением осматриваете вы свои ряды -- кто знает,
что у кого на уме?
А главное -- с каждым новым поколением -- нас, незапуганных -- все
больше, и здесь ваша погибель! Сколько лет вы уповали на один только
страх... "Слишком оптимистично", -- подумает мой подпольный советский
читатель, видавший виды. Может быть. Не знаю. Мне всегда казалось, однако,
что оптимизм -- дешевый суррогат веры, и никакой склонности к нему я не
ощущаю. Вера -- другое дело. Так прости, мой читатель, что я верю в тебя
больше, чем ты сам!
Зато ты, наверное, не удивляешься тому, что, выходя из вагона в
Барашеве, я увидела Наташу -- ее взяли на этап. И, как я не без оснований
предполагала -- в ШИЗО. На четырнадцать суток. На полную мощность
раскрутилась уже "мясорубка-83": прижать непокорную зону, чтобы пикнуть не
смели! И тут уж не было запрещенных приемов: полуживая? Тем лучше! Теперь
эта мясорубка органически переходит к цифре 84: Наташе встречать в ШИЗО
Новый год. Все это я узнаю уже в зоне, а заодно знакомлюсь с новым человеком
-- Олей Матусевич.
Приехала она к нам вовсе не "со свободы", а после трех лет одесского
лагеря. Первый срок она получила за членство в украинской Хельсинкской
группе -- никого из членов этой группы украинский КГБ на свободе не
оставлял. Но вот отсидела свою "трешку", и командуют ей:
-- Матусевич! На выход!
Она уже попрощалась с соузницами, выслушала все напутствия и поручения,
раздала одежонку и прочие зэковские ценности тем, что остаются. И выходит на
вахту, а с вахты -- на одесскую весеннюю улицу... На свободу? Как бы не так!
Она и двух шагов не успела пройти по этой самой свободе -- уже ждала ее
кагебешная машина и тренированные мордастые хлопцы. Забрали и увезли в
тюрьму КГБ. Что должен чувствовать человек, три года считавший дни до даты
освобождения, снова трясясь в зарешеченной машине? Оля говорит, что не
успела поверить в освобождение, и потому ей было легче. Мы, однако,
представляем себе это "легче". Дали Оле еще три года, на этот раз --
строгого режима, а у нее -- пожилые родители, которые все болеют и так
надеялись успеть обнять дочку! А теперь -- успеют ли? ...Мама все-таки
успела, папа -- нет... Тем временем начинается голодовка в защиту Наташи --
ее здоровье действительно в угрожающем состоянии. На этот раз в голодовку
идут не все: вернувшаяся из ШИЗО Таня, Оля и я. Остальным этого просто
физически не потянуть, и они, продолжая забастовку за Эдитино свидание,
добавляют к ней еще одно требование: освобождение Лазаревой из ШИЗО и
немедленное лечение. Пишут заявления, что морально поддерживают голодающих,
и начинают поддерживать уже и буквально. Для Оли -- это первая голодовка,
она держится молодцом, а мы с Таней с трудом таскаем ноги. Таня привезла из
ШИЗО хрипы в легких и температуру за тридцать восемь. Я тоже хороша. Но я
еще не знаю, что всего два дня мне дадут пробыть в зоне, а потом снова
отправят в ШИЗО. На двенадцать суток -- "за невыход на работу без
уважительных причин". Слова "забастовка" они боятся как огня и в своих
официальных документах его не пишут.
Ох, как трудно, оказывается, в голодовке влезать на высокую подножку
зэковского вагона! Солдат-конвоир подсаживает меня и закидывает наверх мой
мешок. Впрочем, эта "гастроль" меня даже успокаивает: немыслимо было
подумать, как Наташа будет лежать одна, больная, на грязном камерном полу.
Чем я смогу ей помочь? Пока не знаю -- но хотя бы просто быть рядом. Кроме
того, может быть, удастся протащить на себе что-то теплое и надеть на
Наташу. В общем, посмотрим: вдвоем всегда легче воевать, а воевать придется
-- и за врача, и за температуру в камере. И издевательств меньше, если есть
свидетель -- недаром Наташу отлупили, когда она была одна -- в зоне-то ее
хоть не били. Приезжаю и получаю для начала: Наташа, оказывается, уже успела
объявить голодовку до тех пор, пока ее не положат в больницу. Ох,
сумасшедшая! В чем душа держится -- а туда же! Господи, хорошо хоть с 26
декабря, а не с самого первого дня! Была бы с ней Таня -- сумела бы
отговорить, а теперь уже поздно -- голодовка объявлена. А с другой стороны,
логика Наташи тоже ясна: добиваться лечения надо теперь или никогда. Пока
переписка с прокуратурой да медуправлением -- полгода уже прошло. Еще через
полгода, может, и лечить-то будет некого.
Да и что теперь обсуждать после свершившегося факта. Надо выжить. Пока
меня не было, Наташу смотрел врач, диагностировал сердечную недостаточность
и с тех пор пропал -- как в воду... Так Наташа и лежит: днем на полу, ночью
на нарах. Лечения нет как нет, а так уж ли отличается паек ШИЗО от полной
голодовки? Нет, Наташу можно понять. Выйдет она из этого смертного пике
только с победой. Нет -- так что' ей терять?
В ночь с 27-го на 28-е у Наташи -- два сердечных приступа один за
другим. Она задыхается и хрипит. Стучу пустой кружкой в дверь, подымаю
тарарам на весь ШИЗО.
-- Врача! Немедленно врача!
-- Утром, утром врач придет!
-- А надо сейчас!
-- Сейчас никого нет.
-- А если она умрет до утра?
-- Умрет -- спишем.
И ничего, ничего я не могу -- только держать у себя на коленях Наташину
голову да молиться: Господи, чтоб не умерла! Стоит ли говорить, что утром
врач не пришел, мало того -- нам прямо отказали в лечении Наташи. "Здесь вам
не курорт!" С тех пор к нам в камеру вообще не заходили, даже с обыском.
Только смотрели сквозь дверную решетку -- живы ли? И каждый раз, когда
смотрели, магическое слово "врача!" сметало их прочь от нашей камеры.
В ту голодовку я еще раз убедилась, насколько мы мало знаем о своих
возможностях. Вот я лежу на полу, и к моей обессиленной руке медленно,
сложными кривыми, подползает мокрица. Не нашла другого места для прогулки!
Надо бы ее отогнать, но я с тупой отчетливостью понимаю, что на такой расход
энергии меня не хватит. Еле шевелю пальцем, но это не слишком пугает
нахальное насекомое. И вдруг от отопительной трубы -- стон, Наташа
проснулась. У нее в холоде обострилось старое воспаление придатков, и теперь
ее корчит от боли. И -- не знаю, какой силой -- я уже рядом с ней, и
обнимаю, и что-то шепчу, и пытаюсь перекачать в нее свою жизненную энергию.
Сейчас мне кажется, что ее так много! Надо было бы вынести Наташу из камеры
на руках -- вынесла бы, уверена. За счет чего? Не знаю. Странные вещи
происходят, когда человеку не на что рассчитывать, кроме Божьей помощи.
Но не все время Наташа в таком состоянии, бывают и часы, когда боль
утихает и сердце тикает хоть слабенько, а без перебоев. Тогда мы занимаемся
разработкой юмористического проекта -- парижский отель "Пятнадцать суток".
Хотите познакомиться с аспектами советской жизни? Пожалуйста! Тут вам и
экзотика, и расширение кругозора, и желающие похудеть станут изящными за
неделю безо всяких врачей! Открываем отель, все чин-чином: камеры, нары,
баланда и пайка хлеба. Надзирателей придется из Мордовии выписать, французы
так не сумеют. Баландеров -- тоже. Дороговато получится, но отель-то
шикарный, без подделок. Вам сколько суток угодно? Десять? Ну это вы по
неопытности -- возьмите-ка сначала номерок на четыре! А там посмотрите. Тут
и развлечения есть, и конкурсы: ухитритесь передать записку в соседнюю
камеру -- премия, сумеете юридически грамотно добиться отправки заявления
прокурору -- премия, протащите через обыск свитерок -- еще премия!
Развивайте инициативу...
Какие премии? Да не денежные, конечно, это было бы примитивно и не
давало бы ощущения полноты жизни. А например -- махровое полотенце:
подмотать под казенный балахон. Или шерстяные носки. Или -- высший приз! --
на сутки телогрейка...
И какими бы счастливыми выходили из такого отеля парижские клиенты!
Какой мелочью казались бы им их нормальные житейские затруднения! Какой
вкусной -- обычная еда, каким свежим и ароматным парижский воздух!
Возвратясь к семьям, они забыли бы о ссорах, и каждый встречный, с которым
можно свободно поговорить -- был бы им интересен и заслуживал их симпатии!
А будут рецидивы -- пожалуйста, обратно! Отель "Пятнадцать суток"
работает непрерывно, в любое время суток защелкиваются замки на камерах... И
не волнуйтесь, отель все-таки в цивилизованной стране: кто запросится домой
досрочно -- так и быть, отпустят.
Уж какой лексикон приобрели бы бедные французы в этом отеле -- другой
вопрос. Наши дежурнячки при нас браниться не смеют, а с уголовницами
переругиваются на равных:
-- Ах, ты, такая, такая и такая!
-- От такой слышу, туды тебя растуды!
Так длится подолгу, и все гулкие камеры ШИЗО и ПКТ внимают этому
захватывающему диалогу. Да простит мне покойный Пастернак, но мне всегда
вспоминалась при этом его строка: "Двух соловьев поединок". Заканчивался
этот поединок обыкновенно так: дежурнячка, исчерпав весь свой запас бранных
слов и не желая проигрывать, вдруг вспоминала о своем высоком служебном
чине. И потому последним ее аргументом было:
-- Заткнись, а то рапорт на тебя напишу!
Потом, походив по коридору и осознав, что она еще не все сказала,
ответственная персона подходила к той же камере... и диалог начинался снова.
Мы представляем эту беседу на смеси русского и французского языков -- но сил
хохотать у нас определенно не хватает.
А Новый год мы все-таки праздновали. Не сдали обратно после умывания
коробку зубного порошка. И на черной металлической обшивке печи изобразили
елочку в натуральную величину. Я -- верхушку и среднюю часть, а Наташа, лежа
(встать она уже не могла) -- елочную ножку. Вернее, не одну ножку, а две: в
зэковских ботинках "что ты -- что ты". Разведенный водой зубной порошок
прекрасно мазался, и картинка получилась развеселая. А мы, лежа на полу --
Наташа на шестые сутки голодовки, я на одиннадцатые -- радовались ей, как
дети.
ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ
А к вечеру 31 декабря внезапно разогрелись отопительные трубы:
вероятно, кочегары, пользуясь безнадзорностью, решили побаловать зэков.
Охрана затихла -- сами праздновали, и им было не до нас. Мы лежали,
прижимаясь к этим трубам -- и живое тепло впервые за все эти дни прогревало
нам кровь. Камеру, конечно, обогреть было невозможно -- все выдувал в щели
морозный ветер. Но хотя бы опять начали слушаться онемевшие пальцы, и один
бок был согрет... Мы повеселели, а тут еще в соседних камерах начались
песни.
-- Седьмая! Политические! С Новым годом, девочки! Эту песню мы поем для
вас!
И запели почему-то -- Окуджаву. Собственно, и удивляться тут нечему,
репертуар женских лагерей широк и многогранен. От старых народных песен --
вперемежку с дешевой эстрадой -- до самых похабных "блатных". Почему бы не
войти в этот репертуар и непризнанным официально бардам, на чьей музыке,
однако, выросло наше поколение?
-- Надежда, я вернусь тогда,
Когда трубач отбой сыграет,
Когда трубу к губам приблизит
И острый локоть отведет.
Надежда, я останусь цел:
Не для меня земля сырая,
А для меня -- твои тревоги
И добрый мир твоих забот...
Мы им песен петь не могли ввиду моей музыкальной бездарности. Что ж, я
читала им стихи. В кружку, через трубу. А пока хватало голоса вначале --
просто кричала у двери, тоже было слышно во всех камерах. Я уже выдыхалась,
а они просили еще и еще -- и снова у меня брались силы неизвестно откуда.
Про Рождество, про волчью охоту, про мальчишку, который просит тюрьму дать
ему кличку... Про веселых сказочных драконов -- они никак не обжоры, просто
у них чешутся зубы... И не надо было мне никакого другого признания, да и
нет признания выше -- дать измученным людям под Новый год хоть десять минут
радости!
2 ноября у Наташи кончился срок ШИЗО, и ее вынесли из камеры, идти она
уже не могла. Приступили ко мне